Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Императоры

Год написания книги
2011
<< 1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 27 >>
На страницу:
19 из 27
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Для этого нужно лишь иметь в некоторых городах почтмейстеров, известных своей честностью и усердием…» С этого надо начать. Но этого мало: нужны доносчики. На кого же можно рассчитывать? Бенкендорф точно, оказывается, знает, из кого состоит эта категория полезных самодержавию людей. «Злодеи, интриганы и люди недалекие, раскаявшись в своих ошибках или стараясь искупить свою вину доносом, будут по крайней мере знать, куда им обратиться». «Министру полиции придется путешествовать ежегодно, бывать время от времени на больших ярмарках, при заключении контрактов, где ему легче приобрести нужные связи и склонить на свою сторону людей, стремящихся к наживе».

Обеспечив себе помощь подобных ревнителей монархической идеи – гоголевских почтмейстеров, людей, «стремящихся к наживе», бывших «злодеев», интриганов и глупцов, – полиция должна «употребить всевозможные старания, чтобы приобрести нравственную силу, которая во всяком деле служит лучшей гарантией успеха».

Эта записка Бенкендорфа положила начало знаменитому Третьему отделению собственной его величества канцелярии. Во главе этого учреждения был поставлен граф А. X. Бенкендорф, бывший член масонской ложи Соединенных Друзей, приятель декабристов, подавший на них донос Александру, но не успевший воспользоваться благосклонностью этого «коронованного Гамлета». Теперь он нашел себе щедрого покровителя в лице Николая I. Он ценил Бенкендорфа и поручил ему, по преданию, «отирать слезь?» обездоленных российских граждан. По свидетельству барона Корфа, шеф жандармов, предназначенный «отечески» опекать русское общество, «имел самое поверхностное образование, ничему не учился, ничего не читал и даже никакой грамоты не знал порядочно». Но зато он был верный и преданный слуга царю. И Николай любил его. Во время его болезни в 1837 году император проводил у его постели целые часы и плакал над ним, как над другом и братом.

Портрет Николая нельзя нарисовать с достаточной убедительностью, если не поставить рядом с ним его спутника и любимца. Этот, даже по словам сочувствующего ему Греча, «бестолковый царедворец», «добрый, но пустой», пользовался всеми прерогативами верховного жандарма. «Наружность шефа жандармов, – говорил Герцен, – не имела в себе ничего дурного; вид „его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит людям уклончивым и апатичным. Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевший право мешаться во все, – я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица“… Будучи сластолюбцем и ловеласом, этот друг императора всегда был занят мечтаниями или воспоминаниями об альковных приключениях и не в состоянии был сосредоточить свое внимание на каком-нибудь деле. Но петербургские обыватели были невзыскательны. Являться к Бенкендорфу на прием было совершенно бесполезно. „Он слушал ласково просителя, ничего не понимая… Но публика была очень довольна его ласковостью, терпением и утешительным словом“. В своих записках Бенкендорф тоже очень хвалит самого себя и нисколько не сомневается, что он стоит „на славном посту, охраняя нравственность“».

Третье отделение не могло, однако, надлежащим образом «охранять нравственность», несмотря на прекраснодушие графа Бенкендорфа. По крайней мере, сам Николай был весьма низкого мнения о нравственных качествах своих чиновников. Он знал, что взятки и воровство – неотъемлемое свойство современных ему администраторов и судейских. Не только государственных людей, но простых исполнителей его собственной государевой воли было очень мало. Казалось, надо обратиться к иным слоям русского общества, поискать людей земских и независимых, но Николай I, сам воспитавшийся, по его собственному признанию, в дворцовой передней, искал себе помощников только здесь, среди искателей царской милости, «жадной толпой стоявших у трона». Независимых людей он боялся. А между тем когда брат Константин просил прислать в Варшаву делегатов от Сената для присутствия на процессе 1827 года, Николай Павлович ему писал: «Представьте, что среди всех членов первого департамента Сената нет ни одного человека, которого можно было бы, не говорю уже, послать с пользой для дела, но даже просто показать без стыда». Из резолюций Николая Павловича на журналах так называемого «секретного комитета», заседавшего с 1826 по 1830 и тщетно пытавшегося реформировать законы о государственных учреждениях и общественных состояниях, совершенно очевидно, что император решительно не верил в способность, знание и честность тогдашней бюрократов. Его отзывы о сенаторах и губернаторах презрительны и убийственны. Не менее презирал Николай и высшие государственные учреждения в целом, не считаясь вовсе с их правами, присвоенными законом. Однажды он по предложению Блудова подписал к опубликованию указ о мерах к уменьшению дворового класса, и когда Васильчиков указал на необходимость предварительно внести этот указ для обсуждения его в Государственный совет, царь возразил:

– Да неужели же, когда я сам признаю какую-нибудь вещь полезной или благодетельной, мне непременно надо спрашивать на нее сперва согласие Совета?

Один из проектов министра финансов Канкрина, отвергнутый большинством Государственного совета, был утвержден Николаем Павловичем. Обозлившийся Васильчиков заявил государю, что необходимо еще раз рассмотреть проект в Совете или совсем уничтожить это высшее государственное учреждение, если у него отнимают права, предоставленные законом. Царь было согласился, но в день заседания Канкрин добился аудиенции, и члены Государственного совета получили записку, посланную царем с фельдъегерем, в коей было сказано: «Желательно мне, чтобы проект был принят». Возражении, разумеется, не последовало.

И, конечно, император Николай был по-своему прав: самодержавие – так уж самодержавие, – не было надобности маскировать его какими-то законосовещательными церемониями, ибо все учреждения все равно стояли на уровне той самой «передней», где учился. царствовать Николай. Панегиристов царствования Николая, было мало, больше было страстных хулителей, но незадолго до нашей большой революции были попытки справедливо и объективно выяснить ход законодательных работ эпохи и реальные последствия деятельности правительства грозного императора. Эти почтенные попытки не дали никаких результатов. Картина получается самая плачевная. В сущности, за тридцать лет царствования не было сделано пи одного значительного государственного дела, если не считай, кодификации свода законов, исполнение коих, однако, ничем не было гарантировано.

Перед Николаем возник при начале его царствования прежде всего вопрос о крепостном праве. Этот вопрос на разные лады обсуждался в так называемом «комитете 6 декабря» и позднее в целом ряде комитетов, но правительство было бессильно что-либо сделать, потому что его судьба была слишком тесно связана с судьбой дворян-крепостников. Известно, как начал свою речь в Государственном совете Николай при обсуждении крепостного вопроса: «Нет сомнения, что крепостное право в нынешнем его положении у пае есть зло для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было делом еще более гибельным». Зачем, спрашивается, в таком случае понадобилось «теперь же» обсуждать этот заколдованный вопрос? По-видимому, записка Воровкова со сводкой политических мнений декабристов, лежавшая постоянно на столе Николая I, беспокоила монарха. Там сами дворяне, наиболее просвещенные и дальновидные, требовали отмены крепостного права, сознавая, что эта форма хозяйственных и правовых отношений стала безнадежно ветхой. Но Николай страшился коснуться крепостного права, потому что это могло раздражить помещиков, а ведь они – его слуги, как мужики – слуги этих помещиков. Даже старый проект о запрещении продажи крестьян без земли, занимавший правительство Александра I, пугал членов «комитета 6 декабря», ибо этот проект мог показаться «стеснением прав собственности». Подобные реформы проводились правительством как-то по секрету, как будто оно боялось своих собственных мнений. Эта внутренняя конспирация государственных деятелей, возглавляемых самим Николаем, приобретала иногда опереточный характер. Так, например, учрежденный в 1839 году комитет по вопросу об изменении быта крепостных крестьян с целью отклонения всех подозрений и догадок назывался официально комитетом для уравнения земских повинностей в западных губерниях. Тайны иных комитетов соблюдались свято, и даже не все министры знали, чем какой комитет занимается. Когда понадобилось пригласить в «комитет 6 декабря» министра финансов, государь разрешил это сделать, но с тем, чтобы этот министр так и не знал, где, собственно, он заседает. Это было во вкусе брата Александра. Романовы были вообще большими конспираторами.

Историки, подводя итоги тому, что сделано было; по крестьянскому вопросу в царствование Николая, приходят к выводу, что, в сущности, не было сделано ничего, если не считать нескольких ничтожных ограничений прав помещиков при продаже крестьян без земли. Историки утешают себя тем, что зато в правительстве «созрела мысль», что будущее освобождение крестьян должно совершиться с обязательным наделением крестьян землей. Но крестьяне были менее терпеливы, чем историки. Они даже не знали, что благодаря Киселеву «созрела мысль» о реформе. Зато они очень хорошо знали свой быт. Можно было бы составить длиннейший список тех жестоких расправ, какие применялись к этим нетерпеливым крестьянам. За отказ платить непосильный оброк помещикам мужики наказывались кнутом, плетьми, батогами, розгами, ссылались в Сибирь, заключались в тюрьмы и даже прогонялись сквозь строй через тысячу человек по нескольку раз. Такие расправы случались нередко. Не было губернии, где бы не волновались крестьяне. Иногда бунты напоминали времена пугачевщины. Иные ненавистные помещики погибали от руки собственных крестьян.

Бывали бунты и среди казенных и удельных крестьян. Об этих бунтах существуют воспоминания очевидцев. «Такие бунты разливаются, как пожар», – замечает меланхолически современник. Один из очевидцев и усмирителей подобного бунта, описывая свое приключение в приволжской губернии, рисует такую картину. «…Губернатор остановился, вызвал Федьку (зачинщика) и молодцом крикнул:

– Кнутьев! Вот я покажу тебе, как бунтовать! Раздеть его!

Только тронулись за Федьку, как вся масса гаркнула и бросилась выручать… Мой храбрый губернатор бежать… Разошлась толпа, я нашел губернатора к постели, болен, кровавая дизентерия…

Вижу, дело очень плохо. Послал за солдатами с боевыми патронами и приказал явиться двенадцати жандармам…

Рано утром приехали команды. Спиной к домам, в одну шеренгу, выстроили солдат. Между церковью и солдатами собрал бунтовщиков, сказал им убедительную речь и спросил: повинуются ли? В один голос: нет, не повинуемся!

– Вы знаете, ребята, по закону я должен стрелять?

– Стреляй, батюшка, пуля виноватого найдет, нему что Бог назначил.

Тогда усмиритель обратился к первому по порядку:

– Повинуешься ты закону?

– Нет, не повинуюсь.

– Закон дал государь, так ты не повинуешься государю?

– Нет, не повинуюсь.

– Государь – помазанник божий, так ты противишься Богу?

– Супротивляюсь.

Крестьянина передал жандарму со словами: „Ну, так ты не пеняй на меня!“ Жандарм передал другому… Последний передавал во двор, там зажимали мужику рот, набивали паклей, кушаком вязали руки, а ноги веревкой и клали на землю…

Пришёл во двор…

– Розг! Давайте первого!

Выводят старика лет семидесяти.

– Повинуешься?

– Нет.

– Секите его!

Старик поднял голову и просит:

– Батюшка, вели поскорее забить.

Неприятно, да делать нечего, первому прощать нельзя, можно погубить все дело. Наконец старик умер, я приказал мертвому надеть кандалы».

Этот рассказ ревнителя николаевской монархии, кажется, достаточно красноречив. Не мудрено, что в докладной записке генерал-адъютанта Кутузова, поданной государю после объезда этим генералом нескольких губерний во второй половине царствования, картина народной жизни представляется унылой. «При проезде моем, – пишет Кутузов, – по трем губерниям в самое лучшее время года при уборке сена и хлеба не было слышно ни одного голоса радости, не было видно ни одного движения, доказывающего довольство народное. Печать уныния и скорби отражается на всех лицах… Отпечаток этих чувств скорби так общ всем классам, следы бедности общественной так явны, не правда и угнетение везде и во всем так губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели все это не доходит до престола вашего императорского величества?» Наивный вопрос впечатлительного генерал-адъютанта остался и для самого Николая и для нас риторическим вопросом. Николай не мог знать того подавленного душевного состояния, в как находилось общество после расправы с декабристами. Но он презирал это общество. Мужики для него всегда были «чернь», интеллигенция – «канальи франчики». Он полагал свою силу и внутренний смысл империи в ее устроении на военный лад. Мужиков надо сделать солдатами, дворян – господами офицерами. Тогда бесформенная, некрасивая, своевольная и опасная стихия подчинится точным нормам дисциплины. Государственность должна быть военной. Еще до декабрьского восстания, будучи великим князем, он заметил, что иные офицеры выезжали на учение во фраках, набросив сверху шинель. Он решил, что это начало революции, и, может быть, эта мысль имела свои основания.

Какова же была армия, по образу и подобию коей должна была строиться вся жизнь государства? Из отчета, например, действующей армии за 1835 год видно, что из двухсот тысяч человек умерло одиннадцать тысяч, то есть каждый двадцатый, – процент чудовищный. Автор докладной записки, вышеупомянутый, так в ней и пишет: «При Суворове на пятьсот человек здоровых бывал один больной, теперь на пятьсот человек больных один здоровый. Методы обучения гибельны для жизни человеческой… Требуют, чтобы солдат шагал в полтора аршина, когда Бог ему создал ноги шагать в аршин… после всех вытяжек и растяжек солдат идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь… Огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства. И для чего эта громадная армия, когда она исчезает от болезней, когда она, можно сказать, съедает благосостояние государства без пользы и славы для империи».

Мемуарист николаевской эпохи пишет: «Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. и. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры… Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина». В этом был убежден и сам император. Он помнил шомпол своего воспитателя Ламздорфа и, по-видимому, склонен был думать, что ежели он, государь, подвергался побоям, то нет основания избегать их применения при воспитании и обучении простых смертных.

Другой мемуарист описывает расправу после бунта в военных поселениях 1832 года. «Приговоренных клали на „кобылу“ по очереди, так что в то время, как одного наказывали, все остальные стояли тут же и ждали своей очереди. Первого положили из тех, которым было назначено 101 удар. Палач отошел шагов на пятнадцать от „кобылы“, потом медленным шагом стал приближаться к наказываемому; кнут тащился между ног палача по снегу; когда палач подходил на близкое расстояние от кобылы, то высоко взмахивал правой рукой кнут, раздавался В воздухе свист и затем удар. Первые удары делались крест-накрест, с правого плеча по ребрам, под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль в поперек спины. Мне казалось, что палач с первого же раза глубоко прорубил кожу, потому что после каждого удара он левой рукой смахивал с кнута полную горсть крови. При первых ударах обыкновенно слышен был у казненных глухой стон, который умолкал скоро; затем уже их рубили, как мясо. Во время самого дела, отсчитавши, например, ударов двадцать или тридцать, палач подходил к стоявшему на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Все это делалось очень, очень медленно. При казни присутствовали священник и доктор. Когда наказываемый не издавал стона, никакого звука, не замечалось даже признаков жизни, тогда ему развязывали руки, и доктор давал ему нюхать спирт. Когда при этом находили, что человек еще жив, его опять привязывали к „кобыле“ и продолжали наказывать. Под кнутом, сколько помню, ни один не умер. Помирали на второй или третий день после казни».

Шпицрутены были не менее страшны, чем кнут. Ежели человека прогоняли сквозь строй в тысячу человек три-четыре раза, смерть почти всегда была неминуема.

Любопытно, что на одном рапорте, где граф Пален просил назначить смертную казнь нарушившим карантинные правила, Николай собственноручно написал; «Виновных прогнать сквозь тысячу человек двенадцать раз. Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить».

VI

В истории все относительно, и не так легко «под грубою корою вещества» узреть живую душу. Но очевидно, что в «жестокий век» николаевского царствования, несмотря на все эти шпицрутены, розги, кнут, несмотря на Александра Христофоровича Бенкендорфа, идиотскую цензуру, бездушное и казенное «благочестие», безобразное народное рабство, несмотря на самого бравого императора, где-то в глубине народное стихии тайно прозябали ростки иной жизни, духовной и прекрасной. Как пушкинская «Арина Родионовна», русская земля внушала лучшим своим людям любовь к исконным началам цельной жизни.

Если формы тогдашней культуры были всецело связаны с традициями величавой александровской эпохи, то есть с традициями своеобразного петербургского ампира, то зоркий глаз мог уже заметить, как происходит двойственный процесс распада этих ампирных петербургски-европейских форм. Этот распад обусловливался двумя причинами – отрицательной и положительной. Отрицательная причина коренилась в «дурном вкусе» императора Николая. Само собою разумеется, что не было бы надобности считаться с этим дурным вкусом Николая Павловича Романова, если бы он не был признаком вырождения всей петербургской монархии. Николаевская эпоха была наивысшей точкой петербургского абсолютизма и вместе с тем началом его конца. Наша гегемония в Европе, столь очевидная в предшествующую эпоху, в силу инерции еще продолжала импонировать Западу в первую половину царствования Николая, но в последние годы его жизни раскрылась, как известно, странная слабость восточного колосса. Это совпало с умалением высоких художественных достижений нашего зодчества – искусства, которое с удивительной точностью отображает в себе стиль той или другой государственности.

Правда, надо отдать справедливость Николаю Павловичу, он не дошел в своей безвкусице до тех унизительных пошлостей, какие поощрялись последними царями, по сороковые и пятидесятые годы свидетельствуют о художественном ущербе наших архитектурных памятников. Сохраняется еще некоторая внешняя величавость форм, но уже нет той внутренней монументальности, которая легко сочетается с изяществом частей, сохраняя силу и устойчивость. В начале царствования еще работали некоторые хорошие зодчие александровской эпохи, например Росси, который создал в 1829–1834 годах Сенат и Синод, соединенные великолепной аркой, Александровский театр, здания Театральной улицы, Публичную библиотеку, Главный штаб и его арку. Но со второй половины тридцатых годов Николай Павлович, мечтая освободиться от эстетических пристрастий старшего брата, решился вступить на свой самостоятельный николаевский путь. Увы! Император Николай I не был гениальным человеком, и его вкус оказался весьма сомнительным и эклектичным. Памятниками такового неоригинального и слабого зодчества являются Большой кремлевский дворец в Москве, сооруженный А. К. Тоном, а также московский храм Спасителя, построенный им в ложном византийско-русском стиле. Этот же архитектор, полюбившийся императору, воздвиг в Петербурге целый ряд скучных храмов. Правда, при Николае был построен все-таки значительный и торжественный Исаакиевский собор, по он строился по проекту Монферана, одобренному еще Александром I.

Но не только отрицательной причиной – дурным вкусом императора – обусловливалось падение петербургского ампира, была и положительная причина. Несмотря на двести лет петербургской монархии, в России не иссякла творческая народная сила. Художественный гений народа, не находя поддержки в официальной государственности и не имея возможности проявить себя в монументальных формах зодчества, стенописи, скульптуры, нашел себя, заявил о себе в творчестве художников слова. Таковыми были прежде всего Пушкин и Гоголь.

Пушкин, понимавший и даже любивший петербургский ампир, был так, однако, огромен в своих замыслах и в своем изумительном даре угадывать народную стихию, что естественно разломал стеснявшие его формы императорского Петербурга. Этот его подвиг освобождения был ему подсказан Ариной Родионовной и теми мужиками сельца Михайловского, речь коих он слушал жадно и умел слушать достойно.

Гоголь завершил дело Пушкина. Он показал, что за величавой и строгой красотой петербургской монархии притаился страшный зверь, что за благообразием усадебного быта скрываются оборотни, «мертвые души», что вся Россия заколдована, что готовится «страшная месть».

И Пушкина, и Гоголя Николай Павлович Романов знал лично. Жуковский, человек «свой», придворный, и милейшая А. О. Россет-Смирнова, тоже «своя», объяснили царю, что Пушкин и Гоголь – два великих художника и что Россия может ими гордиться. Еще в 1826 году в Москве, при первом свидании с Пушкиным, Николай Павлович понял, что этого человека выгоднее держать около трона, чем где-нибудь вдали. Он заставил его представить записку о воспитании. Записка, разумеется, не понравилась, но тем не менее царь облагодетельствовал Пушкина. Он даже сделал поэта камер-юнкером и, напялив на него смешной мундир, указал ему место в толпе будущих царедворцев. Он даже простер свое великодушие до того, что ухаживал непристойно за его женой. «Я ему напомнила о Гоголе, – пишет в своих записках Россет, – он был благосклонен: „У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие“. – „Читали вы „Мертвые души“? – спросила я. „Да разве они его? Я думал, что это Соллогуба“. Я советовала их прочесть и заметить те страницы, где выражается глубокое чувство народности и патриотизма“».

Та же Россет, умная и наблюдательная, с совершенной откровенностью рассказывает о частной жизни Николая. Царю нравился порядок, нравилась дисциплина не только в армии, в государстве, в культуре, по также и в семье. Ему хотелось, чтобы его считали примерным семьянином. Кажется, он даже любил по-своему, по-николаевски, свою жену. Он всегда поддерживал видимое благообразие и благополучие своего домашнего уклада, что ему не мешало, однако, искать любовных приключений на стороне.

Россет сообщает расписание дня у императора: «В девятом часу после гулянья он пьет кофе, потом в десятом сходит к императрице, там занимается, в час или в час с половиной опять навещает ее, всех детей, больших и малых, и гуляет. В четыре часа садится кушать, в шесть гуляет, в семь пьет чай со всей семьей, опять занимается, в десятого половина сходит в собрание, ужинает, гуляет в одиннадцать, около двенадцати ложится почивать. Почивает с императрицей в одной кровати».

<< 1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 27 >>
На страницу:
19 из 27