Подозрительный бельэтаж
Глеб Иванович Успенский
«…Статья Успенского является ярким образцом выступлений писателя-демократа против буржуазно-дворянской идеологии и ее носителей. Она направлена против М. Н. Каткова, реакционного публициста, которого В. И. Ленин называл «верным псом самодержавия». Успенский с гордостью говорит о том, что он не принадлежит к дворянской литературе «бельэтажа», и заявляет о своих демократических убеждениях…»
Глеб Иванович Успенский
Подозрительный бельэтаж
I
…Не так давно деревенское уединение мое было нарушено весьма неприятным обстоятельством: случилось мне прочесть в литературном обозрении «Голоса» о том, что «Русский вестник» поместил статью, посвященную литературе о народной жизни, где осрамил всех пишущих о народе[1 - В газете «Голос», 1882, № 126, 13 мая в еженедельном фельетоне Аре. Введенского «Литературная летопись» была разобрана статья реакционного публициста П. К. Щебальского «Наши беллетристы-народники», помещенная в кн. V журнала «Русский вестник» за 1882 год. В ней говорилось о том, что беллетристика, печатающаяся в журнале, – это «бельэтаж», «чистые комнаты» литературного здания. «Остальная беллетристика, это – чердаки и подвалы, грязные чуланы и никогда не вентилируемые, никогда не подметаемые спальни, задние дворы с кучами мусора». «Знаменем этой литературы является Салтыков-Щедрин, а во главе «молодой фаланги» идет Глеб Успенский».Арс. Введенский высмеивает критика «Русского вестника», разбирая недостатки повестей, помещенных в той же книжке журнала, и обвиняет его в доносе на молодую литературу за ее «связи с нигилизмом».] (а я тоже маракую по части разных очерков и отрывков из крестьянской жизни) самым постыдным образом. Не то огорчило меня, что автор статьи причислил себя к «литературе бельэтажа»[2 - Вот подлинные слова поругания: «Сильно ошибся бы тот читатель «Русского вестника», который стал бы заключать по беллетристике «Русского вестника» о нашей современной беллетристике вообще. Повести и романы «Рус<ского> вестника> «это – бельэтаж, чистые комнаты нашего литературного здания. Но в этом здании есть чердаки и подвалы, есть грязные чуланы и никогда не вентилируемые, никогда не подметаемые спальни, есть задние дворы с кучами мусора». Так вот в этот-то мусор и упрятывает г. Щебальский нас, «пишущих» о народе.], к литературе парадных комнат, а всех нас наименовал литературою кабака и харчевни, заднего двора и черной лестницы; не то, что в посрамление нас он торжественно указал на великие имена Пушкина, Лермонтова и Гоголя и противопоставил им «всех этих» «разных семинаристов»; не то, наконец, что наши несчастные очерки и отрывки из деревенских дневников он привел в связь с крамолой, нет! Все это давным-давно известно, а главное, все это не может быть опровергаемо и, стало быть, нисколько не может волновать «этих разных семинаристов». В самом деле, разве я не знаю, что, например, я, один из «этих семинаристов», не похож на Пушкина? Разве я не знаю, что «Русский вестник» литература бельэтажа? Разве я не знаю, что «крамола» чудится этому бельэтажу литературы во всем и что нельзя написать «отрывка» из деревенского дневника и затронуть в нем хоть каплю из бесчисленных и настоятельных деревенских нужд, чтобы какой-нибудь литературный сыщик не указал на тебя как на человека, которого следовало бы истребить? И чем я виноват, что я родился не в бельэтаже? Родись я в бельэтаже, а бельэтажный критик в лакейской, тогда он бы был представителем литературы кабака и харчевни, а я забрался бы в бельэтаж… Все от бога, господа, и в этих делах ничего не поделаешь. А они ругаются и за то, что родился не в бельэтаже, и за то, что не Пушкин. Но, милостивые государи, ведь и вы тоже не Пушкины. Разве господин Катков похож на Лермонтова или разве г. Щебальский напоминает Гоголя?
Повторяю, не это меня взволновало и раздосадовало; на все это, право, можно бы ответить и весело и остроумно, если б была охота и если бы наша жизнь не была так тягостна и так упорно не хотела хоть чем-нибудь облегчить угнетенную душу русского человека. Меня взволновала, благодаря этой критике, именно эта самая жизнь, жизнь деревенская, окружающая меня. Тысячу раз я говорил себе, что надо бросить писать о деревне, что теперь «поздно», что очерки и отрывки, при условиях, которыми окружена подобного рода литературная работа, бесплодны, не нужны, потому что не могут выразить всей многосложности того ненужного зла, которое введено в народную жизнь упорными и ужасными, по бессердечию, усилиями и с которым теперь деревня принуждена разделываться «своими средствами». Вот этот-то прилив обессиливающей тоски, тоски, прекращающей в конце концов всякую работу мысли, всякую возможность ощущать, будучи живым, что-нибудь, кроме страшного холода внутри и вне, вот в такое-то мучение и повергла меня статья бельэтажного критика. Она опять и в усиленной степени воскресила эту действительность деревенскую, от которой не знаешь, куда уйти, чтобы хоть здоровьем-то физическим запастись; она, доказывающая, что «очерки» и «отрывки из дневников» – ничтожество и посрамление литературы, сделала то, что сама действительность, которую «очерки и отрывки» не отражают и в самой ничтожной степени, вдруг встала во всем своем грозном безобразии и стала давить, гнести, царапать, рвать и мучить всеми муками, на какие способно без нужды, без смысла раздраженное существо. В самом деле, какие уж тут «отрывки» и «очерки»!
II
Чтобы хоть мало-мальски успокоиться от этого волнения, которое, я знал уж, не могло кончиться ничем, кроме упадка физических сил, я вновь взялся за газету, в которой было напечатано литературное обозрение; мне хотелось отвлечь мое волнение от мучительной действительности и сосредоточить его на чем-нибудь таком, что бы дало мне возможность хоть как-нибудь облегчить мое волнение, чего действительность не дает; думаю: перечитаю фельетон, проберу (мысленно) г. Каткова, проберу (мысленно) г. Щебальского, вот мне и станет легче. Взял я с этою целию фельетон и стал его перечитывать и, к величайшему моему удивлению, с первых же строк не только стал успокаиваться и перестал волноваться, но был поглощен соображениями совершенно новыми и неожиданными.
Дело вот в чем.
В том же самом литературном обозрении, где г. литературный обозреватель рассказывает о том, как г. Ще-бальский «изуродовал» нас всех, пишущих о народе, этот же г. литературный обозреватель упоминает о другом литературном произведении, напечатанном в том же номере «Русского вестника», где помещена и статья г. Щебальского. Произведение это, принадлежащее, без всякого сомнения, к литературе бельэтажа (оно напечатано в «Русском вестнике»), есть роман г-жи Толычовой[3 - Роман г-жи Толычовой (псевдоним писательницы Е. В. Новосильцевой). – Имеется в виду ее повесть «Предсмертная исповедь».], в котором рассказывается такая история: жили-были граф с графинею, и родился у них сын; но ехидная дворовая баба подменила графского ребенка своим ехидным дворовым ребенком, рожденным, по всей вероятности, незаконно, где-нибудь в конюшне или в хлеву. И вот возникает трагическое недоразумение: под именем графа, в графском бельэтаже, растет продукт лакейской и кучерской, «исчадие кабака и харчевни», а настоящий граф воспитывается в лакейской, впоследствии даже чистит сапоги попавшему незаконно в бельэтаж прохвосту, каковой прохвост и ругает настоящего-то графа всякими скверными словами, называет «неумытым рылом». Вот голый остов превосходного произведения г-жи Толычовой, и хотя я получил о нем понятие из сокращенного пересказа, сделанного литературным обозревателем «Голоса», но, признаюсь, оно дало моим мыслям совершенно неожиданный оборот. «Боже мой! – воскликнул я, – какое трагическое положение! Прохвост ругает настоящего графа за «неумытые руки», за то, что настоящий граф, волею судеб поставленный в положение человека низкого звания, не умеет правильно выражаться, говорит «руп на руп» вместо «рубль на рубль», «в Питенбурх» вместо Петербург, называет прохвоста «васясо»[4 - В рассказах Л. Н. Толстого.] вместо «ваше сиятельство», а на деле-то оказывается, что этот чванящийся своим бельэтажем проходимец сам бы должен был чистить своему теперешнему лакею сапоги и бегать у него на побегушках. Боже мой! – воскликнул я опять, – ведь, стало быть, бывают случаи такой глубокой несправедливости! Стало быть, возможно, что человек, сидящий в бельэтаже и кричащий «мы – бельэтаж», ругающий кабак и харчевню, брезгающий всем, что недостойно его общества, возможно, стало быть, что этот человек именно сам и есть истинный представитель кабака и харчевни?» Мысль г-жи Толычовой показать, что титул, дорогое помещение и грубость по отношению к меньшей братии еще не суть признаки благородства души и не могут еще служить основанием для всеобщего уважения, показалась мне достойной величайшего внимания. Если это та самая г-жа Толычова, подумал я, которая написала рассказы о 12-м годе[5 - Рассказы о 12-м годе. – Толычовой принадлежит ряд произведений об Отечественной войне 1812 года: «Рассказы очевидца о двенадцатом годе» (М., 1870, переизданы в 1880 г.), «Приемыш, повесть из того времени, как французы брали Москву» (М., 1870, переиздавалась в 1880 и 1886 гг.) и др.], то самый возраст ее, свидетельствующий о ее огромной опытности и знании людей, должен быть порукою в том, что она недаром отметила эту черту нашего времени; она должна была видеть настоящие бельэтажи, и если в настоящее время задалась мыслью доказать, что не во всех бельэтажах живут порядочные люди, то, стало быть, черта эта особенно стала бросаться в глаза. И точно: я вот очень хорошо знаю, что волостной старшина Чуркин, уже набивший карман благодаря крестьянской безграмотности и нужде, через пять – десять лет очутится в Москве, наймет бельэтаж и начнет ругаться на свою же братию, мужиков, и что же? Неужели же я должен буду считать его представителем ума, таланта, совести, чести только потому, что эта скотина платит дорого за «фатеру»? А таких молодцов, будьте уверены, станет прибывать из деревень в город и столицы с каждым днем все больше и больше, и что же будет, если все они (сию минуту просто только мироеды), забравшись в бельэтаж, провозгласят собственную свою литературу, «почнут» отыскивать крамолу, а когда им не понравится какой-нибудь «отрывок» из деревенской жизни, напечатанный не в бельэтажном журнале, то они, без больших разговоров, будут прямо посылать своих литературных критиков в полицию? Ведь житья не будет!
Чтобы разрешить трудную в настоящее время задачу: «кто должен считаться истинно достойным жителем бельэтажа?», г-жа Толычова употребляет, как мы видели, прием весьма оригинальный. В графе, живущем в бельэтаже, она (если так можно выразиться) помещает подлую и низкую душу, а в лакее этого графа помещает душу высокую и благородную, и таким образом мерилом истинного аристократизма является благородство души, благородство и гуманность идей, намерений и поступков. Она как бы говорит: человек с титулом, но с низкою душою, и «в бельэтаже» есть не более как тварь, не стоящая внимания; а тот, кто без титула, находясь в самом низком звании, но обладает благородным сердцем и возвышенным умом, тот-то и есть истинный аристократ. Так у нее в романе и вышло: лакей оказался графом, а граф оказался лакеем и был выгнан из бельэтажа при помощи дворников.
III
Да! надобно г-же Толычовой отдать полную справедливость, она как раз во-время выдвинула на сцену позабытый некоторыми бельэтажами принцип «благородства души», как признак истинного аристократизма и права на привилегированное положение в обществе. Благородные помыслы и благородные поступки – вот единственные основания права считать себя человеком, стоящим выше толпы, выше улицы, выше харчевни. Посмотрите, пожалуйста, на следующие два эпизода, недавно прочитанные мною в газетах: от 6-го мая напечатана из Рязани такая корреспонденция: «Несколько дней назад в пригородном селе Кузьминском произошел следующий прискорбный случай. На другой день после бывшего там пожара прискакал в село, верхом на лошади, тамошний мировой судья князь К – н и стал сгонять кузьминских крестьян нагайкой, чтобы затушить те сто тридцать крестьянских дворов, которые еще накануне сгорели в селе дотла. Кузьминские крестьяне предположили, что их мировой, и прежде эксцентричный и взбалмошный, теперь просто сошел с ума, и стали по возможности уклоняться от его нагайки; но потом, видя, что князь К – н не пьян и не болен, а только страшно озлоблен на крестьян (курсив подлинника), начали выражать ему свой ропот на его грубое над ними насилие в довольно резких формах, особенно когда кн. К – н, разъезжая по пожарищу с плетью в руке, отхлыстал ни за что ни про что сельского старосту, избил нагайкой старика Беляева и иссек еще несколько лиц, случайно попавшихся ему под руку. Сын крестьянина Беляева, видя иссеченным своего старика-отца, в порыве понятного чувства и справедливого негодования на судью умолял' своих односельчан вступиться за его отца и стал выражать в селе порицание князю К – ну, утверждая, что его поступок есть грубейший произвол, так как по закону даже каторжных стариков не наказывают плетьми. Узнав об этом, мировой судья князь К – н страшно рассвирепел на сына крестьянина Беляева и послал тотчас же тамошнего урядника составить «протокол об оскорблении Беляевым мирового судьи при исполнении последним служебных обязанностей». Крестьяне же, в свою очередь, а особенно потерпевшие, собираются жаловаться на судью за дикую расправу. Но очень встревожены тем, как бы не вышло им из-за этого какой опаски» («Голос», № 125).
В этом деле, как видите, действует князь, лицо, несомненно причисляющее себя к «бельэтажу». А вот другой случай, в котором играет роль, выражаясь языком бельэтажа, человек харчевни и улицы, просто-напросто урядник. «В Гадячском уезде, – пишут в том же «Голосе», – на одной сельской ярмарке произошел пожар. Урядник, находившийся здесь, ни с того ни с сего вообразил, что причина пожара – поджог, и, руководимый какими-то непостижимыми соображениями, поймал за шиворот одного из крестьян и стал его тащить куда-то, а так как крестьянин сопротивлялся, то урядник принялся его колотить, крича народу, что он поймал поджигателя; раздраженный пожаром народ целой массой навалил на несчастного мужика и принялся его тузить до того, что урядник сам должен был отбивать его и отбиваться от толпы шашкой. Избитый крестьянин оказался ни в чем не виноватым». Вот два деяния, из которых в одном действует князь, а в другом – плебей. Спрашивается, имеет ли князь К – н хотя малейшее право хоть чем-нибудь кичиться перед плебеем? И может ли означенный князь презирать этого плебея только потому, что он князь и обитатель бельэтажа? Кроме того, если поступок князя К – на, бесцельный и жестокий, не роняет значения того бельэтажа, к которому он себя причисляет, то почему и уряднику не считать себя достойным этого бельэтажа, раз он делает точь-в-точь такой же бессмысленный и жестокий поступок, как и кн. К – н? Но госпожа Толычова приходит нам на помощь и так разрешает запутанный вопрос: «Нет, – говорит она, – никто из вас недостоин бельэтажа, а оба вы, несмотря на разницу звания и состояния, заслуживаете арестантской. Бельэтажа достоин тот, кто, несмотря на звание и состояние, имеет благородную душу, не колотит людей зря, потому что так пришло в голову, не гонит нагайками тушить пожар, который кончился тому назад два дня, а приходит на помощь погорельцам, помогает ободрять словом, пользуется возможностью проявить свои благородные чувства. Вы же оба – не бельэтаж».
Признаюсь, чем больше и внимательнее вдумывался я в значение того глубокого смысла, который придает госпожа Толычова слову «бельэтаж», тем неудержимее возгоралось во мне желание узнать и точно определить, действительно ли «ихний» бельэтаж имеет права на ту наглость, с которою он кричит о своем высоком положении в обществе? Имеет ли право этот «ихний бельэтаж» кричать на весь свет: «Мы – литература бельэтажа, мы – представители и выразители высшего общества, мы – большой свет, мы – соль земли, а все остальное – сор и грязь, которую надо вымести вон, выбросить в канаву с нечистотами». И едва я начинал думать об этом, как уж, сам не знаю почему, чувствовал себя весьма неловко. «Ох, – говорил я сам себе мысленно, – ведь, пожалуй, что в этом бельэтаже не совсем чисто!.. «Фатера», – думалось мне со свойственной мне безграмотностью, – у «их» точно что в бельэтаже, а народ там, как оказывается, не вполне… нет!.. как будто бы не вполне господского звания! Фраки на них надеты, это правда, но ведь вот и у «татар» вся прислуга во фраках? А разговор ихний? А уж что касается разговору, так и в харчевне так не разговаривают, как в ихнем бельэтаже. На нашего брата из низкого звания серчают и начальству жалуются, когда по безграмотности скажешь «руп на руп», или «васясо», или «Питенбурх», жалуются и на весь свет срамят, а сами? Двадцать пять лет, день в день, час в час, изо дня в день и из часу в час, во все свои парадные окна, подъезды и швейцарские не войдут, не выйдут и не выглянут без скверного слова: «Мошенники пера! мерзавцы либерализма! разбойники печати! идиоты самоуправления!» Двадцать пять лет, на всю Россию, в окна и в двери, только и слышишь – скрежещут и орут: подлецы, мошенники, разбойники, плуты, идиоты. Только развернешь лист ихней бельэтажной газеты, на первой же строке скрежет и крик! И это с девяти часов утра каждый божий день, двадцать пять лет! Никому нет покою!»
До какой степени не одобряется человеком улицы, и вообще всяким, обывателем, созидающим благосостояние бельэтажа, – грубое, презрительное к нему, «обывателю и человеку улицы», отношение того же бельэтажа, – может служить случайная встреча и случайный разговор на железной дороге с одним старым отставным солдатом, многие годы служившим швейцаром во многих больших московских домах. Разговор с ним шел именно о трудности его службы, о необходимости потрафлять по характеру господ, причем немало из них любят помыкать прислугой почти ради только собственного удовольствия. Что меня особенно поразило в рассказе этого солдата, это случайно высказанное им порицание каких-то господ, проживающих в Москве на С<трастно>м бульваре[6 - В Москве на Страстном бульваре помещались редакция и издательство М. Н. Каткова, выпускавшие реакционные издания – газету «Московские ведомости» и журнал «Русский вестник».], у которых он жил в последний год и которых, за грубость обращения, не признавал господами.
– Все до единого сердитые-пресердитые! И гости-то и знакомые не войдут – не выйдут, чтобы глазами волчьими не сверкать и чтобы чего-нибудь сквозь зубы не шептать… И что за компания – понять невозможно!..
Никакого сомнения не было, что солдат служил именно в том самом доме, где хоть и есть мусорные кучи, но где есть и бельэтаж.
– Не печатают ли они какой-нибудь газеты? – спросил я швейцара.
– Как же! День и ночь печатают! И опять же таки и на бумаге все неприятность стараются сделать простому человеку.
Мнение швейцара подтвердилось как нельзя лучше.
Поезд подошел к Любани. Я и старик вышли. Он стал пить чай, а я пошел купить газету. Когда поезд тронулся опять, старик опять сидел против меня, и газета, которая была у меня в руках, опять заставила нас возобновить разговор и, к удивлению моему, разговор о том же самом «бельэтаже». Произошло это оттого, что в том номере газеты «Новое время», который я купил в Любани, на первой странице (№ 2231)[7 - …в номере газеты «Новое время», 1882, № 2231, статья, посвященная выступлениям «Московских ведомостей», называлась «Охранители или отрицатели?».] в статейке «Охранители или опустошители?» шла речь именно об этом самом знаменитом бельэтаже.
Пробежав статейку, я невольно остановился на следующих строках: «…самое понятие «сильной власти» имеет для «Московских ведомостей» особый смысл, не всегда отвечающий тому представлению о сильной власти, какое дается примерами истории, политическими доктринами, наконец простым здравым смыслом». Припомним лишь несколько случаев из деятельности господ этого бельэтажа. Они, например, «были недовольны энергическим проявлением власти, когда шло дело о прекращении таких общественных бедствий, как занос чумы через Каспийское море или как голодовка в обширной полосе империи. Им казалось, что усилия власти, направленные к успокоению населения, роняют ее престиж. Они хотели, чтобы свою силу власть проявила пренебрежением к тревожному состоянию страны, бездействием в виду опасности».
Прочитав эти строки, я немедленно перечитал их моему собеседнику, но тот, не привыкнув к газетному языку, попросил меня рассказать своими словами.
– Дело в том, – сказал я, – что когда была чума и голод в восьми губерниях, так эти господа, что на бульваре-то бельэтаж нанимают, у которых ты служил…
– Ну-ну-ну!
– Они стали советовать начальству, чтоб оно не помогало.
– Не помогало?
– Да! Потому, говорят, если оно снизойдет, будут слушать, о чем тебя просят, так его уважать не будут, а если говорят, ты не будешь обращать внимания, плюнешь, тогда, говорят, и будут тебя почитать!
– Так. Это все одно, как ежели бы в старые времена, при господах, околела, положим, у меня лошадь и пошел бы я к барину, а барин вместо того, чтобы мне подсобить, плюнул бы мне в лицо и прогнал?
– Выходит, что так!
– А ежели бы он мне в моей нужде помог и дал бы мне лошадь, так я бы, стало быть, должен – не почитать за это?
– Должно быть, что…
– Это кто же говорит?
– Да вот… они!
– Всё в той фатере?
– Там!
Старик вздохнул и сказал, покачивая головой:
– Н-не знаю!.. Какое-такое отечество они обожают, а, по-моему, так за этакие слова не только что снисходить… Господи ты боже мой! зла-то и так между нами много! На то и начальство, чтоб его не допускать, на то и власть огромная, чтобы добро делать… Ведь вот голодные-то, сказывают, восемь губерний – ну, что они сами-то могут? Кто ж, как не начальство сделает? У начальства все есть, и деньги есть, и прикажет оно, так его должны слушаться, все есть, чего у нашего брата нет… А они говорят: не помогать!.. Нет! не настоящие это господа! Вот помяните мое слово!.. Ну-кось, почитай-кось, что там еще про них сказано?
Я снова взял газету и прочитал:
– «Еще более разительный пример мы видели в недавнее время, когда в правительственных сферах обсуждались вопросы по улучшению быта крестьян. Важнейший из этих вопросов, об обязательном выкупе, они трактовали с такой точки зрения, что если исключительные интересы землевладельцев не будут удовлетворены даже свыше полной меры, то государству грозит серьезная опасность». Власть приглашалась бельэтажем проявить свою силу страхом перед возможным неудовольствием некоторой части землевладельцев, хотя бы в ущерб справедливости и разумно понимаемым государственным пользам.
– Ну, что это такое? – спросил старик.
– А это вот что такое, кажется. Начальство хотело выкупить крестьян, которые до сих пор еще не выкупились, а потом само уж получить с крестьян. Дело в том, чтоб раз навсегда покончить. Ну, а эти, что на «фатере-то» живут, говорят: «А по какой цене выплачивать будете?» Начальство им отвечает: «По оценке, как в 61-м году была сделана оценка». А «в фатере-то» это не понравилось!
– Мало?
– «Мало, говорят. А отдайте нам, во-первых, по новой оценке, потому земля теперь вдвое, втрое дороже стала». Начальство им говорит: «Переоценку в 1880 году покойный государь отменил». А они отвечают: «А мы, говорят, обижаемся. Давайте нам «свыше полной меры». то есть выше чего земля теперь стоит.
Старик молчал и крепко думал о чем-то.
– Это что же будет? – сказал он наконец. – Предположим, купил я себе дом за тысячу рублей, будем говорить примером; через год пристроил я баню, и дом стал дороже; через десять лет выстроил я завод, он еще дороже. Что ж? старый хозяин все и будет ходить ко мне да взыскивать с меня: я, мол, продал тебе дом за тысячу рублей, а теперь он стоит пять, так позвольте мне четыре тысячи получить? Так, что ль?
– Право, не знаю. Выходит, как будто так.
– И все в той фатере?