Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Письма с дороги

Год написания книги
1887
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 19 >>
На страницу:
8 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тут всей компании стало так весело от смешных и наивных слов мирошника, что разговор несколько со скоромным оттенком не прекращался довольно долгое время. Наконец всем захотелось спать.

Когда все разошлись на ночлег, кто под сарай, кто в фургон, мирошник понял, что похвалы, только что полученные от такой славной, умной женщины, понимающей «умных людей», – что эти похвалы обязывают его также быть любезным и внимательным к ней; он понял, что ему надобно остаться в избе, перемыть чайную посуду, убрать самовар и все привести в порядок. Он тотчас же и принялся за работу. Перекинув через плечо полотенце, он совершенно «по-бабьи» принялся орудовать с посудой.

Была у меня бутылка дешевого станичного вина, так называемого «прасковеевского». Выпили мы с мирошником по стакану вина и разговорились.

– Однако, – сказал я, – пробрал тебя казак-то!

– Они, разбойники, давно меня жмут! Убить было собирались, дьяволы! «Ты, говорят, не имеешь: права своих байстрючонков нам в казаки присоединять!» А как стали мерить землю, так они и сами всех моих байстрюков за своих выкричали: «наши! наши!» Стало быть, от моих потомков ничего худого не вышло, каждый принес в дом по девятнадцати десятин… Вот только девочка не попала в размежевание! Уж после межовки родилась она тут у меня в одном месте…

– Как «в одном месте»?

– Да так, значит, в одном семействе.

Мирошник вытряхал уголья из самовара.

– В одном, значит, семействе оказалась девочка… моего, например, происхождения.

– Однако они правду ведь говорят, – сказал я мирошнику. – Всё ты в семействах?..

– Так, в семействах! Так я-то чем виноват? Коли бы нашему брату, иногороднему, была земельная нарезка – ну, в то время я бы, может быть, и переломил себя как-нибудь на хлебопашество, следовательно, на закон… то есть в брак бы должон. Ну, а как же я осмелюсь принять святой закон, например, божий, ежели я вполне округлен без земли? Какое же может быть моим детям обеспечение? А не жениться – так как же? Баб много всяких; ежели бы я имел какие пустые мысли, так это сколько угодно; иной еще и слова не сказал, а она уже согласна на свое преступление. Ежели бы я какие подлые мысли имел, так я на мельнице-то словно бы султан персидский существовал и ответу бы никакого на мне не было… А только я этого не люблю и на такое пустяковое дело не согласен никогда!.. Мне надобно не это, а чтоб была у меня в жизни приятная сестра. Я ведь тоже как перст один, наломан на службе довольно – мне надо иметь заботу в жизни, чтобы с «удовольствием» была эта забота. Примером сказать, вот хоть понадобилась мне рубаха – чего бы, кажется, делать? Взял пошел на базар, отдал тридцать копеек – вот и все: А мне так-то скучно жить. Я пять целковых тебе в подарок или в подмогу дам, а ты мне сама, как сестра брату, возьми да принеси рубаху-то! Вспомни! ты меня только вспомни, а я тебя вовеки не забуду… Много их на мельнице-то ко мне подскальзывают и так и этак, только что я внимания на это не даю, а которая придет, да по совести вздохнет, да посоветуется, как на духу, да увижу я в ней приятную совесть – вот она мне и сестра. «Чего тебе надо? Хлеба? Вот тебе! Ребятишкам сапожонки? Бери три рубля. Я твою нужду знаю и чувствую, что тебя муж бьет, что твой муж пьяница, – все это я принимаю к сердцу, а ты мою доброту к сердцу прими. Я на мельнице сижу, а ты дома обо мне вспоминай». Вот какое мое желание. Ну, а конечно, уж как-нибудь там впоследствии времени происходят дети – так ведь как же тут? Это уж никак невозможно!

– Ведь мужья-то, я думаю, как жен-то бьют за тебя?

– Так ведь они, подлецы, и так их колотят зря. Сам пьянствует по чужим местам, жену морит на работе, а придет – и давай дурить… Вот таких-то, неповинных-то, мне и жалко, а не то чтобы которая прямо на тебя намеревается с пустяками. Да еще и так возьмите: ну, пущай он ее бьет там, за косы рвет, всячески издевается – так ведь со мной-то она не одна! Ведь на мельнице я существую! Прибежит она: «так и так, то и то!» и плачет – так ведь я ее привечаю, всячески делаю ей приятное. Бывает и так, что посоветуемся: «как быть?..» «Подари-ко, говорит (предположим), корову – может, он поутихнет, потому и евонным детям молоко надо»… И только мне скажи, так я все тебе предоставлю; есть у меня деньги – на, получай, покупай… а нельзя тебе со мной по совести жить, или мужа опять полюбила, или он сам потишел, пьянствовать перестал – оставь! Живи по-хорошему – бог с тобой! Я худова никому не согласен делать, я и жить-то для худова не согласен. «Живи, как тебе лучше. И мне-то будет приятней. Чего мне насильно-то? Хорошего народу много! Пошлет бог, и другая уйдет от меня не с худым. Я с тобой так же, мол, по-хорошему норовил!..» Ну, а как мне раз попадется баба характерная, да потянет силом, да захрапит, да заругается, да ребенком начнет в морду пхать, да почнет теребить да жаловаться – ну уж этого я окончательно терпеть не могу! Ту ж минуту – прочь от нее! Даже алтына не дам – пошла прочь! Нет тебе от меня никакого снисхождения, пока по совести поступать не станешь: бери от меня, что совесть дозволяет, а силом ни во веки веков. Жалуйся! Пускай чрез станичное правление хоть все мое состояние взыщут, а ко мне на глаза не показывайся; я тебя утешать не согласен. Иди по начальству!

– А бывало разве что-нибудь подобное?

– Как не бывало! Иная возьмет ребенка-то да вместе с ним эво какого скандалу по всей станице наделает! Ну, потом, конечно, образумится, войдет в понятие, утихнет. «Прости, говорит; нет ли, мол, муки мне?» – «Муку-то, говорю, возьми – на, а ко мне на глаза не показывайся!» Теперь вот все довольны; сколько земли-то через мой характер получили! А то как не бывало!.. Одна вдова разыгрывала со мной такую игру – думал, жив не останусь. Точно, полюбила она меня крепко, надо уж говорить правду, по совести сказать, мы и сейчас с ней живем как муж с женой: двое у нас мальчиков, третья девочка. Но только случилось однажды так, что рванула она меня за живое мясо не по-сестриному! Слава богу, теперь все прошло, а горячего я все-таки от нее хлебнул порядочно! И вот как это было дело: познакомился я с ней на свадьбе у одного казака: вижу, сидит самая приятная женщина. Думаю: ах, какая она приятная! И так мне захотелось взять ее в мои приятные друзья! Помаленьку-полегоньку, так и сяк, словечко по словечку, расчувствовал-таки я ей душу; стала она мне доверять. «Тебе, говорю, одной трудно, а мне, говорю, одному холодно; будем жить как брат с сестрой; хлеба у меня много, деньги есть, что тебе понадобится – все дам, только спроси. А меня за это самое как брата помни, в мыслях своих имей и обеспокоивайся обо мне как о родном. Только всего мне и надобно. Так мы с тобой и будем жить на белом свете». А совесть у нее, у Марьи этой самой, была опрятная, душа совестливая, худых мыслей она себе в голову не пускала. Подумала, подумала она. «Хорошо! говорит. Давай так жить! будем друг дружку беречь. Так-то нам обоим будет жить веселей!» Ну, поцеловали друг дружку для начатия, богу помолились и стали жить. «У тебя и постели-то нету никакой?» Пришла на мельницу, все осмотрела. «На тебе одеяло, а подушку после справлю». И подушкусправила… «А тебе чего не надо ли?» То-то и то-то, мол! «На, бери!.. Давай чай пить». – «Давай!.. Рассказывай, как на свете жил, что видел?..» Ну, я ей все подробно, как что было с детства. «А ты как?» А я вот как, «Ну, пора домой!» – «Пойдем, провожу». Ну вот таким родом… Что она надумает про себя, все мне расскажет. Что я надумаю, опять же ей все скажу. На ярмарку едем вместе; купим, что нам нужно. На богомолье вместе. По хозяйству что нужно – «приди, помоги!» – «Приду»… И очень у нас хорошо шло так-то… Живем как родные – ей точно брата родного бог послал, а мне родную сестру… И жили так с полгода… Ну, конечно, сами знаете… ведь тоже люди!.. Как же уж? С течением времени рождается младенец мужского полу. Что ж? ничего! Слава богу, сын – царю помочь! Люди, конечно, судачат – то, се, – пускай! Ей обидно – я утешу; мне от этого худо – она придет с мальчишкой – мне и весело… Ну, идет время, и замечаю я в моей Марье очень вредный взор в глазах, и слова у нее стали не очень простые… «Что мы, говорит, как цыгане живем, друг к другу в гости ходим?» Я говорю: «Что ж делать?.. Должность у меня при мельнице, оставить нельзя, а тебе тут и места нет». Была у нее своя избенка… Постепенно начинает она умудряться на разные манеры. «Коли любишь, так женись!» Этаким образом! Я говорю: «Жениться мне невозможно – земли нету, хозяйства нету; а коль скоро я женюсь, так вместо одного будут и другие дети – чем их кормить без земли-то? Кабы указ вышел о нарезке… Ну так! А пока давай жить опять как брат с сестрой, а мальчишку вместе будем растить. Все, что у меня есть, – все ваше». А ведь в то время и прежним моим сестрам все нет-нет да дашь на поправку. Так мне невозможно было из моих средств семью заводить и хозяйство. «На мальчонку, говорю, хватит, а сами давай как брат с сестрой»… Ну, однако, она что дальше, то хуже. Какой уж тут брат! «Какой ты мне брат, говорит, когда вот есть мальчишка, существует? Нешто я сестра тебе, когда есть дитя? Что врешь-то?» Я опять же ей свой резон: «Коли бы ежели вот землю…» И не слухает! Ровно помутилась, очумела и одурела, так и лезет с ножом к горлу: «Женись, дьявол!» Ну, а когда со мной таким манером, так уж и я делаюсь несогласен. «Пошла, говорю, вон, коли так!» Она, ни много, ни мало, прямо в станичное правление, в суд, жалобу! Засудили меня, засрамили, взыскали сразу четвертную да каждый месяц обязали давать ей по пяти рублей! Все она подвела, подъегозила, чтобы меня притиснуть за горло. Не довольно того – является после суда, говорит: «Женись, дьявол! Деньгами ты меня не укротишь. Сожгу, говорит, тебя и с мельницей с твоей вместе и яду, говорит, тебе дам такого, что в одну минуту околеешь, как собака!» Ну, тут уж и я пожаловался на нее в станичное, а ей самой ружьем пригрозил. «Покажись, говорю, так и шарахну!» Отстала. Канула, как в воду. Разрывается моя душа на части, потому я знаю ее совесть и понимаю, что все это она по любви, а не по злобе. Скучно стало мне, и сказать не умею как. Тяжко! Полгода протянулось, ничего слухов нет, а взыскание в станичное идет… Только вдруг, нежданно-негаданно, глядь – и сама пришла! Мальчонко на руках; пришла она прямо из церкви, причащать его носила, и сама такая румяная, ласковая. Поздоровались, как ни в чем не бывало; рада-радехонька! Она и говорит: «Ну, говорит, Никитушка, прости меня: дура я была, твоих слов не понимала, а теперь все обдумала и уделала свою судьбу по-хорошему. Теперь, говорит, и земля у меня есть, и ребенок в казаки принят, и никакого сраму не будет. А жить мы с тобой будем как муж с женой, и насчет предбудущих младенцев нисколько не опасайся и не беспокойся – все будут законные и все казацкого звания». – «Как же это, мол, ты так уделала?» – «А вот как», говорит. И рассказала она, как все это дело вышло. Как прошли в ней угар и злость, одумалась она, поняла все мои слова и взялась за ум. Нашла она сваху, а та и сосватала ее нарочно за старого-престарого казака, лет ему под шестьдесят, одинокий; в сторожах кладбищенских служил. Вот словили они этого старика и уломали и умаслили. «Женись на Марье, – сваха-то ему, – она, мол, тебя до конца дней кормить, поить, обувать, одевать, покоить будет; будешь жить как в родном семействе, а вместо того прикрой стыд женский, а ребенка возьми в наследники. Чего, мол, тебе? Ты старый человек, о грехе тебе и в ум не должно вступать, имущества у тебя нет – чего тебе стоит грех прикрыть да в спокое век вековать?» Не утаили и про меня. Расписали: и он бы женился, да не казак, хозяйства не на что начать… Все как должно. Одним словом, соблазнили бабы старика. «Ладно, говорит, псовки, сделаю я вам доброе дело, а вы меня покойте с твоим любезным…» Поп-то не хотел было венчать, да тоже понял, когда бабы ему надребезжали про меня… Понял. Хороший у нас поп, понимает все по человечеству… Повенчал. Ну вот теперь и живем с ней…

– А старик?

– А старик ни в чем не касается… Кормим его, поим, угождаем, а он ребят на себя записывает… «Пиши, говорит, Никита, ничего! пиши в казаки, всё царю помочь!» Теперича я как отработаюсь на мельнице, так и домой… к ночи завсегда домой… Ну, а ежели здесь ночуешь, так тоже нельзя не подсобить: хозяева, да к тому же и люди хорошие, нельзя! Надо жить дружно… И старик ничего, хоть иной раз злые люди его и подбивают на худое; иной раз наслушается их, да и захрапит. Однова пьяный: «Откажусь, говорит, от детей!.. не мои!..» А то так вот как злодеи подвели – насоветовали так: «Ты, – говорят старику-то, – второго ребенка воспитывай как родного сына, а про прочих говори ему, второму-то, про родных его братьев, что они незаконные; вот он этой бабе-то, обманщице, которая, мол, тебя, старого дурака, окрутила да заставила своего любовника прикрывать, – он-то и отомстит ей за все!» Это, следовательно, родной сын да родной матери отомстит! Вот ведь змеи какие есть между людьми крещеными! И иной раз так еще разожгут старичишку – напоят его, доведут, что кричит: «Эй! жена! иди, мол, ко мне – я муж!» Ишь, подлецы какие! Ну только я уж этого не дозволяю. «Только, говорю, посмей – тут тебе и конец на веки веков. А хочешь жить по честности – все тебе будет». Ну, подурит, подурит – перестанет… Да не умирает что-то, старый пес! Коли бы умер, так уж я бы мельницу-то покинул да к Марье как-нибудь, жить вроде работника в доме, примостился. Земли у нас теперь на три души нарезано, слава богу!.. Кабы ежели бы нарезка раньше была, так оно не так бы было… А то уж про меня галдели, галдели, хаяли, хаяли… А что я, чем виновен?

Так вот сколько разного рода людей пришлось мне увидеть только на первых порах моей поездки! А за этими первыми днями пошли всё такие же разнообразные и любопытные дни, недели.

На следующей остановке слышу длинную и трогательную историю молодой жены, брошенной мужем с двумя детьми и одиноко борющейся за свое существование; на следующем ночлеге покинутый женою муж рассказывает мне трогательную историю на самую современную тему: «ушла жена», и так далее, каждый день, при каждой остановке, ночлеге, встрече, при каждом малейшем столкновении с случайно нужными или просто встречными людьми. Все неурядицы, все горести, тяготы и в то же время все неудовлетворенные желавия – мечтания Великой, Малой, Белой России – все принесены сюда на новые места выходцами, и на них, как на «образчиках», можно ознакомиться довольно основательно со всем, чем «живет» современная Россия. Нужны какие-нибудь особенные побуждения, чтобы человек бросил родину, знакомые, родные места и ушел бы искать счастья на чужой стороне; такой человек идет с своим горем, с своим планом, с своею фантазией, и поэтому все эти люди разного звания, будучи образчиками общих условий русской жизни, в то же время оригинальны каждый на свой образец. Неудивительно поэтому, что несколько дней пребывания среди таких оригиналов, постоянно знакомивших меня с самыми оригинальнейшими биографиями, настолько отучили мое внимание от явлений обыденной жизни, что я помимо воли стал задавать себе вопрос: «какой-то оригинал мне теперь попадется?» – всякий раз, когда приходилось въезжать в новую станицу, на новый постоялый двор или даже просто садиться в новый фургон.

2

Именно вот такой-то вопрос задал я себе и тогда, когда пересел с парохода, доставившего меня в одно местечко на черноморском побережье, на фелюгу, которая должна была перевезти меня с вещами на берег. Сидя на этой фелюге и любуясь видом приближавшегося берега, на котором чуть-чуть были заметны очертания чего-то живого, я по привычке и вполне бессознательно спросил себя:

– Каких-то теперь оригиналов пошлет мне судьба в этих новых местах?

И едва я подумал, и сказал это, как «оригиналы» немедленно же предстали передо мной в весьма значительном количестве и притом совершенно нового, особенного качества. Начался «мечтатель», «утопист», «фантазер».

Часа через два по приезде в «местечко» мне пришлось ехать на маленьком частном пароходе, которым управлял молодой семнадцатилетний мальчик. С первых слов оказались, что мальчик проникнут учением Л. Н. Толстого, что он нарочно приехал сюда на побережье, чтобы здесь начать жить трудами своих рук, в чем он и нашел поддержку со стороны одного лица, преданного тому же учению. Это первая встреча.

На следующий день фелюжник Мустафа, обезьяноподобный турок-лодочник, сидя у руля своей фелюги, медленно подвигавшейся по неподвижному морю, доставляя меня и одного молодого человека к нашим общим знакомым, ломаным русским языком, коверкая имена и фамилии, рассказал мне длинную историю про каких-то «Миколаичей», которых он очень хвалил и вспоминая о которых, закрывая глаза, причмокивал, покачивая головой. Эти «Миколаичи» были «господа», но жили здесь лет пятнадцать тому назад как простые крестьяне:

– Барина рубах сама стирал, на море сама таскал!

И жили эти «Миколаичи» таким образом именно потому, что были люди хорошие. По словам Мустафы, один из этих «Миколаичей» задумывает творить на этом побережье чистые чудеса. Начав о нем рассказ, Мустафа стал бормотать воистину какие-то ни с чем несообразные слова:

– Мельница будит ветир хватать, из мельницы будит огонь в проволоку бежать и масло бить!

Во время этого рассказа обезьянье лицо его разгорелось, он махал руками, повидимому изображая мельничные крылья, пыхтел, потел – и все-таки я бы ровно ничего не понял, если бы впоследствии один из местных аборигенов (разумеется, «оригинал») не объяснил мне, в чем дело.

Оказалось, что этот «Миколаич» хотел основать трудовую общину и во все работы, требующие физическую силу, ввести силу электрическую, добывая ее силою ветра[23 - В настоящее время такие попытки уже осуществляются на деле.].

«Миколаичи» жили здесь лет пятнадцать тому назад, но и по уходе их побережье не оскудевает всякого рода Миколаичами. В одном дне пути по побережью от: упомянутого выше «местечка» живет отставной военный человек, изобретающий статистическую машину. Можно будет взять на ней, как на пианино, аккорд известных цифр, по. известным вопросам, и вместо звука получатся выводы, также цифровые. А в двух-трех верстах здесь семья образованных людей уже устроилась по-крестьянски и живет трудами рук своих. Затем говорят о каких-то «богочеловеках», которых приютил фабрикант, уступивший им лоскут земли.

Как видите, все эти черноморские оригиналы далеко уже не того сорта, как оригиналы кавказских долин и тех «новых мест», куда капиталу есть расчет появиться. Есть расчет туда появиться и земледельцу – земли много; есть расчет прийти «на новые места» и аферисту, и темному человеку вообще, и человеку рабочему, поденщику, превращающему теперь, благодаря дешевизне своего труда, всякого казацкого урядника в помещика и «аристократа». Всем, кому нужны скорые средства к жизни, – все тянутся туда, на новые места. Черноморское побережье неудобно для такого сорта людей. Крестьянину нет даже и земли; капиталисту неохота тратить огромные капиталы в ожидании отдаленного барыша. Аферисту нечего делать с шакалами – и вот сама судьба указала путь на это побережье фантазеру-мечтателю, одинокому человеку. Сначала сюда пришли административные мечтатели; они и заселяли, и расселяли, и учреждали города, станицы, рыбоводство, рыболовство, скотоводство, мореходство и бог весть что; за ними пришли практические люди, расхватали все побережье и сконфузились. Стали витать над побережьем какие-то легенды о вольном казачестве[24 - …легенды о вольном казачестве… – намеки на авантюры Н. И. Ашинова (см. выше примечание к рассказу «Урожай», стр. 617) в Абиссинии, по заселению «вольными казаками» черноморского побережья и на содействие ему в этом реакционера M. H. Каткова, редактора «Московских ведомостей».], пришли откуда-то из Абиссинии какие-то мечтания насчет этого самого побережья и сошлись невидимо с мечтаниями о том же самом прежних «Московских ведомостей» – словом, мечтания, легенды, сказки, проекты, чудеса в решете реяли над этим берегом с той самой минуты, когда он опустел. А теперь вот появились толстовцы, статистические пианино, ветер «пущает огонь и бьет масло по проволоке», затем богочеловеки на купеческой земле появились – словом, всякая фантазия, всякое мечтание продолжает властвовать и царить над этим пустынным и прекрасным берегом.

Находясь под обаянием этого мечтающего и полного мечтательных воспоминаний берега, стал мечтать и я. Сидел я однажды на берегу моря и возмечтал:

Почему бы на этом пустынном, пока никем не занятом берегу не попробовать в самом деле осуществить мечтание о трудовой жизни в виде школы всесословной, из которой человек мог бы выйти не в работники куда-нибудь и на кого-нибудь, а прямо мог бы сесть на этой же земле хозяином? Хозяин-мужик страдает от невежества, от незнания, от тяжести, неуклюжести труда – почему же не попробовать образовать человека, живущего по тому же мужицкому хозяйскому плану и типу, но снабженного всеми облегчающими каторжную сторону труда знаниями? Ведь теперь машина служит только греховоднику-капиталу и убивает человека в рабочего. Не может ли она, эта машина, приспособить себя к облегчению жизни каждого трудящегося человека? Соха, борона, коса, шило, топор – все это машины в крестьянском хозяйстве, средства облегчения труда. Неужели же на этом и окончится пришествие в крестьянский дом всего, что облегчает крестьянский труд?

Все существующие в настоящее время учебные заведения имеют в конце концов целью выработать человека служащего – все равно государству ли, обществу ли, капиталу ли; но кто же не согласится, что, несмотря на значительные ограничения в количестве желающих поступить в эти учебные заведения, – людей, стремящихся существовать службою и жалованьем, несравненно более, чем могут поглотить все существующие государственные, частные и общественные учреждения, требующие слуг, работников? Не говоря об огромном количестве образованных людей, бьющихся без места, как рыба об лед, которыми переполнены все города и веси, – сколько смертей, сколько самоубийств ежедневно совершается на наших главах единственно из невозможности существовать, то есть пить и есть, и кому же? – человеку образованному. Недавно, кажется в Ковно, портные и другие мастеровые хоронили вскладчину умершего почти с голоду гимназиста. Другой гимназист, сколько помню в Динабурге, повесился от невозможности существовать. Некоторое время его вскладчину содержали какие-то арфистки, помогая из своих горько-трудовых копеек; гимназист, лишившись этой последней помощи и не видя ниоткуда ни малейшей надежды на поддержку, повесился на дереве, а за неимением бумаги и чернил мелом написал на заборе укоризненное для общества объяснение своей смерти. Но та часть этого интеллигентного служебного пролетариата, которая, несмотря на все невзгоды, все-таки кое-как устраивается и, так сказать, заставляет общество поглотить себя и дать средства к существованию, обречена существовать только народным расстройством и непорядками народной жизни: юрист, которому нет места в городе, проникает в деревню, заводит здесь кляузу и кормит этим свою семью, то есть он существует только потому, что пользуется неурядицей в народной среде, и так как он с этой неурядицы берет средства к жизни, то есть отнимает их у расстроившихся в хозяйстве людей, то он и потомство, которое он народит, должны для продолжения своего существования рассчитывать также прямо на кляузу, на расширение народного расстройства, которое им и дает именно средства к существованию. Расстройство же народной среды отражается обилием крестьянского пролетариата, который, проникая в города, образует босые команды; эти команды требуют расширения тюрем, увеличения полиции, размножают дела в судах, и это размножение размножает служащих, размножает расходы; служащие размножают свое поколение, а оно требует новых служебных мест и жалований.

Таким образом, расстройство народных масс находится в весьма тесной зависимости от обилия служебного пролетариата, растущего с каждым годом во всевозможных, дурных и хороших, формах, вполне, однакоже, одинаковых в средствах жизни: для худых и хороших целей средства берутся все-таки с трудящегося человека. Между тем уже и в этом самом «служащем» сословии не раз уже высказывалась мысль о земельном наделе, как о самом правильном выходе из затруднительного материального положения и как о возможности не чувствовать себя всю жизнь «неправедно» живущим. Недавно поднят был вопрос о земле сельскими учителями. И если бы ему было дано какое-нибудь практическое осуществление, то несомненно, что о земле завопили бы и другие бесчисленные служебные профессии, прокармливающие теперь свои семьи единственно народным расстройством. Мы могли бы привести здесь множество подлинных документов, свидетельствующих о том, что жажда «земли» и желание жить земледельческим трудом, то есть желание уйти от всякого рода наемной, поденной работы, до чрезвычайности сильно развиты во всех классах служебного сословия. Были примеры и есть сейчас, когда адвокат бросает практику и идет пахать: и совесть его покойнее, да и жизнь независимее, а то живи и корми семейство кляузой!

Обыкновенно все попытки в таком роде пока оставались без особенно благоприятных результатов, но это происходило потому, что «единицам» не под силу поднять на свои плечи такое важное общественное дело.

Нам скажут: никто не запрещает жить трудами рук своих – иди на базар, нанимайся в работники, спи под забором, ешь серые щи, кто тебе мешает? Но именно эти-то ужасы, которыми обставлен труд, – ужасы, непосредственно происходящие от того, что непроизводительно сидящие на народной шее массы служебного пролетариата, существующие только при неурядице в народной жизни, доводят трудового человека до безвыходного состояния и выбрасывают его на толкучку голодного и холодного, – эти ужасы-то страшат, пугают людей, выросших не в народной среде. Если бы трудовая жизнь имела не такой ужасный вид, как теперь, поверьте, что все эти судебные пристава, становые и т. д. и т. д. охотно бы предпочли жить на свете в качестве самостоятельных хозяев и не показывали бы своей энергии при описи крестьянского имущества, необходимой им для того, чтобы обеспечить свои семейства и чтобы не пустить своих детей на толкучку продаваться в работники.

Школа, о которой я возмечтал, должна устранить в общественном сознании весь ужас, соединенный теперь с представлением о трудовом существовании. Она должна показать, что жить на свете, совмещая в себе слугу и хозяина, прекрасно, благородно и не в пример чище заработка помощью процентов с описываемого у мужиков имущества за долги купчишке Полумордову. Она должна показать, что трудовая жизнь – не подвиг вроде монашеского, не страдание, не искупление грехов, не серые щи, не дизентерия, не переломленная спина, а самая правильная, совестливая, независимая жизнь, дающая полный простор всем сторонам духовной деятельности человека.

Кавказское побережье имеет всевозможные удобства именно для открытия школ, в которых можно практиковать всевозможные роды труда: прекраснейшие долины между гор, чрезвычайно удобные для школ хлебопашества, то есть для того, чтобы выучиться этому труду не из-под палки и не из крайней нужды, а так же тихо, спокойно, как любая профессиональная школа выучивает какой-нибудь специальности своих питомцев. Здесь возможна культура табака, винограда и, следовательно, виноделие, садоводство; леса – это источник всяких кустарных промыслов из дерева. Есть железо, есть другие металлы. В лесах птицы, звери; в море – рыбы. Размышляя на эту тему, не трудно представить себе, как было бы хорошо, если бы наши города, земства, благотворительные заведения, морящие сирот и детей бедных родителей в клетушках своих мизерных приютов для того, чтобы, доведя их до малокровия, пустить потом беспомощными на все четыре стороны, наконец лица, расточающие массу денег на всевозможные не приносящие никому никакой существенной пользы пособия, – если бы все они, разобрав этот берег по рукам, основали разнообразные школы возможного здесь труда, дав средства входить туда детям всех сословий, с тем чтобы, выучившись тому или другому роду труда, они прямо здесь же, на этом же побережье, садились на самостоятельные участки, которые и выкупали бы так же, как крестьяне выкупают свой надел.

Знание так уже дало много в помощь и облегчение человеку, изнемогающему под бременем труда, что в этих образчиках трудовых школ должно быть применено все, что отнимает у труда ужасные его черты – черты, пугающие непривычного человека и заставляющие его избрать какой-нибудь темный путь для обеспечения своего существования, вместо того чтобы жить так, как велит совесть, никогда не мирящаяся ни с какими темными делами, хотя и покоряющаяся необходимости делать их.

Устраняя каторжную сторону труда, школа, выпускающая своих питомцев прямо на землю и на труд, без сомнения должна давать и общее образование, причем в основание его «община», «артель», «товарищество» должны быть положены, как самое существенное дело науки. Надо учить общинным идеям, нужно доказать ту глубину правды, которая в этих идеях заключается, – словом, школа должна взять всю сущность трудовой народной жизни и устранить от нее все те ужасы и недостатки, которые происходят от обременения народных масс паразитным существованием не трудящегося пролетариата. Ведь все это необходимо нашему народу. Если «опыт» такого рода не будет совершен на общественные средства, то когда же в дом к нашему крестьянину придут, наконец, облегчающие его труд знания? Неужели мы, имея такие удивительные образчики подлинно справедливой, здоровой, веселой жизни, которою живет (конечно, в счастливых случаях) наш народ, неужели мы, видя, как в европейской жизни измученный человек начинает выбиваться из тяготы существования к тем же самым формам жизни, никогда и ничего не извлечем практически важного для человека, общества, человечества и, мучаясь неправдой, будем продолжать смотреть на то, как неправда без всякой надобности разъедает здоровое народное тело и нашу уже нездоровую интеллигентную душу? Неужели наша русская мысль, имеющая такую огромную массу ежедневного материала в живой народной жизни, доказывающего ей, как дважды два, возможность независимого существования, не будет настолько оригинальна, настолько добросовестна, чтобы воспользоваться этим драгоценным образчиком независимой жизни, постоянно видимым нами, и не положить этого образчика в основание воспитания молодого поколения, то есть не сделает попытки ободрить непривычного к труду – для трудовой жизни?

3

На этом окончились мои умеренные фантазии и мечтания. На этом же оканчиваются и повествования обо всем случайном, об оригиналах, оригинальных биографиях, и, к сожалению, начинается повесть о том, что есть в действительности… Повесть эта так невесела, тягостна, что, признаюсь, мне очень-очень горько расставаться с фантазерами и как с своими, так и с чужими фантазиями. Но делать нечего, надобно расстаться и с тем и с другим: действительная жизнь так громко кричит о неправде и зле, что не слышать этого крика или успокаивать себя фантазиями – невозможно. Надобно говорить о том, о чем говорит действительность.

V. Человек, природа и бумага

1

«Действительность» прежде всего начала разрушать во мне как раз именно те веселые мечтания и фантазии, которые овладели мной после веселой встречи с переселенцами. На деле переселенческое движение далеко не поощряло к мечтаниям; все, что приходилось читать о нем, наводило на мрачные мысли и почти ничем не радовало.

Я не буду утомлять читателя пересказом этих невеселых мыслей и обращу внимание только на следующее соображение: всякий раз, когда дело идет о том же самом явлении, но не у нас, а за нашею «границей», и когда переселение именуется по-иностранному «эмиграцией», а переселенец называется «эмигрантом», для всех нас, даже для последнего волостного писаря, это народное движение делается совершенно понятным, ясным, имеющим совершенно определенный смысл и наводящим на мысль о самых реальных мероприятиях, которые это явление вызывает. Всякий знает, что эмигрант уходит от тесноты, что ему нужно переехать океан, что для этого нужен пароход, и притом дешевый, потому что эмигрант беден, что по прибытии на место, где эмигрант оказывается среди чужих людей, не зная ни языка, ни условий жизни, он нуждается в поддержке государства, в указании наилучших средств к устройству на новых местах. Слово «эмигрант» понятно для всех нас совершенно и возбуждает соображения вполне точные, определенные, вполне свойственные «здравому уму» человеческому. Но как только слово «эмигрант» заменится в нашей мысли и сознании словом «переселенец», так тотчас же нас покидает способность руководствоваться здравым смыслом. Становой пристав ничего не может больше, придумать, как донести о своевольном уходе с места жительства, интеллигентный человек начинает раздирать свои ризы, рыдая о гибели народных масс, и даже коммерческий человек, тот, кто в Европе наживает деньги на перевозке, тысяч пассажиров-эмигрантов, на отдаче им в Америке участков земли, на чем он опять-таки наживает и чем растит свой капитал, – даже этот хищный глаз оказывается совершенно ослепшим, не видящим в этом движении ничего для себя существенного. Накупив сотни тысяч десятин от помещиков, он закладывает землю по трем закладным, лопается, мошенничает и только при всяких ухищрениях плутовства успевает перевести на женино имя какую-нибудь частицу наворованного капитала, тогда как по его же пустопорожней земле идут, как тени, полуголодные толпы людей, ищущих и жаждущих этой же самой земли, которые ее оплодотворили бы, оживили, от которой расцвели бы сами и дали бы возможность владельцу прожить на свете без помощи «скамьи подсудимых».

Вот пример «заграничной» переселенческой операции. Эмигрируют в Америку из нашей Екатеринославской губернии менониты[25 - Менониты – религиозная секта, возникшая в XVI в. В Россию менониты были приглашены при Екатерине II в 1789 году для заселения окраин и им были обещаны всяческие льготы.], и раз они эмигранты, а не переселенцы, дело происходит самым понятным здравому человеческому рассудку образом. Нуждаясь в земле, они выбрали человек пять ходоков и отправили их не на Белые Воды, дорога куда почему-то полагается идущею через Москву и Вологду, а именно туда, куда следовало, – в Гамбург, где стоит эмигрантский пароход. Купец взял с них деньги и привез в Америку. В Нью-Йорке об участи наших менонитов позаботился муниципалитет. Тотчас по их приезде он приютил их в общественном здании, где они могли дождаться частных предложений от продавцов земли, не разыскивая их ощупью через встречных и поперечных. И вот одно железнодорожное общество, желающее, чтоб его железная дорога возила людей и товар, а не гремела только пустыми вагонами, предложило им землю на условиях также доступных пониманию, если только находишься в здравом уме. Канзасская железная дорога отвела им несколько сот десятин земли близ самой линии дороги, по девяти акров на хозяйство и по 10 долларов за акр, с рассрочкой на 10 лет. Кроме того, железнодорожная компания обязалась выстроить им два поместительных дома, чтоб они не остались под открытым небом тотчас по приезде с семьями на чужую сторону. Тем же путем ходоки возвратились на родину, Христовым именем нигде не просили и, взяв семьи, благополучно доехали до новых мест, где действительно уже ожидали их два выстроенных дорогой поместительных дома. Так происходит «за границей» дело переселения, именуемое «по-заграничному» – эмиграцией. Та же самая эмиграция, именуемая на Руси переселением, происходит совершенно не так. Выгода, материальная польза, которую мы видим в деле «эмиграции», решительно отсутствует в нашем «переселенческом» деле; гамбургские корабли ждут переселенцев, потому что это выгодно; нью-йоркский муниципалитет, также из-за выгоды не иметь в городе массу бесприютного народа, устраивает им даровые помещения; железнодорожные компании, также единственно из желания иметь пассажиров и товары, уступают переселенцам земли и облегчают возможность поселения. Все здесь один голый расчет, основанный, однакоже, на удовлетворении известных надобностей человека.

В ходе же нашего переселенческого дела и устроения народных масс, ищущих земли и труда, как раз и не видно даже этого простого и ясного расчета, понимания простой выгоды того, что постановка этого дела на практическую почву общественной пользы есть именно то, что во всяком случае необходимо сделать без отлагательства. В настоящее время уже есть всякого рода «мероприятия»; но кто же не знает, что переселенец продолжает и сейчас плутать без пути и дороги? И в то же время нет в России человека, который бы не понимал, что дело это серьезное, важное… Нигде так не скорбят о народе, об его расстройстве, как именно у нас; нигде его не боготворят так, как у нас же, и нигде не мечтают об его благе с таким подлинным бескорыстием, как опять же именно у нас. «Народ», «народное благо» и «благоустройство» не сходят с нашего языка целые десятки лет, и бесчисленные «проекты» всякого рода патриотов, имеющих доступ туда, где эти проекты принимаются, ничего иного не трактуют, как все то же самое народное благо. Сколько у нас суеты, скорби, переписки, и всё о том же народном благе – этого невозможно ни описать, ни пересказать и все-таки никакого реального, практического дела из всех этих скорбей о народе не выходит: общество продолжает скорбеть, проекты продолжают писаться, мероприятия принимаются, а все-таки никто не может по совести сказать, чтобы все это было даже похоже на действительное дело. Чего-то маленького, но самого главного нехватает во всех этих скорбях и беспокойствах о народе, чтобы они преобразились в действительную заботливость об устроении народных масс… Нет спички, чтобы зажечь лучину и поставить самовар, – а то решительно все есть для того, чтобы хорошо «попить чайку»: и самовар полон воды и вычищен так, что горит как жар, и угольев тьма в корзине рядом с самоваром, и чай уже положен в чайник, и сахар есть… Все есть, нет только спички для того, чтобы зажечь лучину и оживить весь этот самоварный материал… И для народного дела все у нас есть в полном размере: есть и нужда в земле, есть и бесконечные свободные пространства земли, есть и истинная скорбь о народе и истинное желание сделать добро… А вот спички-то, которая нужна для оживотворения всего этого материала жизни, действительно живого дела, ее-то и нет…
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 19 >>
На страницу:
8 из 19