– Что там? – спросил, опять глянув на эти знамена, Кутузов. – Написано «Австерлиц»? да, правда, жарко было под Австерлицем; но теперь мы отомщены. Укоряют, что я за Бородино выпросил гвардейским капитанам бриллиантовые кресты… какие же навесить теперь за Красное? Да осыпь я не только офицеров – каждого солдата алмазами, все будет мало.
Князь помолчал. Он улыбался. Все в тихом удовольствии смотрели на старого князя, который теперь был в духе, а за последние дни даже будто помолодел.
– Помню я, господа, лучшую мою награду, – сказал Кутузов, – награду за Мачин; я получил тогда георгиевскую звезду. В то время эта звезда была в особой чести, я же был помоложе и полон надежд… Есть ли еще здесь кто-нибудь между вами, кто бы помнил тогдашнего, молодого Кутузова? нет? еще бы… ну, да все равно… Вот и получил я заветную звезду. Матушка же царица, блаженной памяти Екатерина, потребовала меня в Царское Село. Еду я; при-ехал. Вижу, прием заготовлен парадный. Вхожу в раззолоченные залы, полные пышными, раззолоченными сановниками и придворными. Все с уважением, как и подобало, смотрят на храброго и статного измаильского героя, скажу даже – красавца, да, именно красавца! потому что я тогда, в сорок шесть лет, еще не был, как теперь, старою вороной, я же… ни на кого! Иду и думаю об одном – у меня на груди преславная георгиевская звезда! Дошел до кабинета, смело отворяю дверь… «Что же со мной и где я?» – вдруг спросил я себя. Забыл я, господа, и «Георгия», и Измаил, и то, что я Кутузов. И ничего как есть перед собою не взвидел, кроме небесных голубых глаз, кроме величавого, царского взора Екатерины… Да, вот была награда!
Кутузов с трудом достал из кармана платок, отер им глаза и лицо и задумался. Все почтительно молчали.
– А где-то он, собачий сын, сегодня ночует? – вдруг сказал князь, громко рассмеявшись. – Где-то наш Бонапарт? пошел по шерсть – сам стриженый воротился! не везет ему, особенно в ночлегах. Сеславин сегодня обещал не давать ему ни на волос передышки, а уж Александр Никитич постоит за себя. Молодцы партизаны, спасибо им!.. Бежит от нас теперь пресловутый победитель, как школьник от березовой каши.
Дружный хохот присутствовавших покрыл слова князя.
Все заговорили о партизанах. Одни хвалили Сеславина и Вадбольского, другие – Давыдова, Чернозубова и Фигнера. Кто-то заметил, что в партии Сеславина снова отличилась кавалерист-девица Дурова. На это красневший при каждом слове Квашнин заметил, что и в отряде Фигнера, как он наверное слышал, в одежде казака скрывается другая таинственная героиня. Квашнина стали расспрашивать, что это за особа.
Он, робко взглядывая то на князя, то на хмурые лица огромных кирасирских солдат, стал по-французски объяснять, что, по слухам, это какая-то московская барышня, которой, впрочем, ему не удалось еще видеть.
– Кто, кто? – спросил рассказчика светлейший, прихлебывая из поданного ему стакана горячий чай. – Еще амазонка?
– Так точно-с, ваша светлость! – ответил совсем ставший багровым Квашнин. – Московская девица Крамалина. Она, как говорят, являлась еще в Леташёвке; ее привез из Серпухова Александр Никитич Сеславин.
– Зачем приезжала?
– Кого-то разыскивала в приказах и в реляциях… я тогда только что вырвался из плена и не был еще…
– Ну и что же она? нашла? – спросил князь, отдавая денщику стакан.
– Никак нет-с; а не найдя, упросилась к Фигнеру и с той поры состоит неотлучно при нем… Изумительная решимость: служит, как простой солдат… вынослива, покорна… и подает пример… потому что…
Окончательно смешавшийся Квашнин не договорил.
– Вчера, господа, этот Фигнер, – перебил его, обращаясь к офицерам, генерал Лавров, – чуть не нарезался на самого Наполеона, прямо было из-за холма налетел на его стоянку, но, к сожалению, спутали проводники… уж вот была бы штука… поймали бы красного зверя…
– Да именно красный, матерой! – приятно проговорил, разминаясь на скамье, Кутузов. – Сегодня, кстати, в числе разных и в прозе и пиитических, не заслуженных мною посланий я получил из Петербурга от нашего уважаемого писателя, Ивана Андреевича Крылова, его новую, собственноручную басню «Волк на псарне». Вот так подарок!
Кутузов, заложа руку за спину, вынул из мундирного кармана скомканный лист синеватой почтовой бумаги, расправил его и, будучи с молодых лет отличным чтецом и даже, как говорили о нем, хорошим актером, отчетливо и несколько нараспев начал:
Волк, ночью думая попасть в овчарню,
Попал на псарню…
Он с одушевлением, то понижая, то повышая голос, картинно прочел, как «чуя серого, псы залились в хлевах, вся псарня стала адом» и как волк, забившись в угол, стал всех уверять, что он «старинный сват и кум» и пришел не биться, а мириться, – словом, «уставить общий лад…»
При словах басни:
Тут ловчий перервал в ответ:
«Ты сер, а я, приятель, сед!» —
Кутузов приподнял белую, с красным околышем, гвардейскую фуражку и, указав на свою седую, с редкими, зачесанными назад волосами голову, громко и с чувством продекламировал заключительные слова ловчего:
«А потому обычай мой —
С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой…» —
И тут же выпустил на волка гончих стаю!
Окружавшие князя восторженно крикнули «ура», подхваченное всем лагерем.
– Ура спасителю отечества! – крикнул, отирая слезы и с восторгом смотря на князя, Квашнин.
– Не мне – русскому солдату честь! – закричал Кутузов, взобравшись, при помощи подскочивших офицеров, на лавку и размахивая фуражкой. – Он, он сломил и гонит теперь подстреленного насмерть, голодного зверя…
XL
Снова настала стужа, подул ветер и затрещал сильный мороз.
Голодный, раненый зверь, роняя клочками вырываемую шерсть и истекая кровью, скакал между тем по снова замерзшей грязи, по сугробам и занесенным вьюгою пустынным равнинам и лесам. Он добежал до Березины, остановился, замер в виду настигавших его озлобленных гонцов, готовых добить его и растерзать, отчаянным взмахом ослабевших ног бросил по снегу, для отвода глаз, две-три хитрых следовых петли, сбил гонцов с пути и, напрягая последние усилия, переплыл за Березину. Что ему было до его гибнувших сподвижников, которых, догоняя, враги рубили и топили в обледенелой реке? Он убежал сам; ему было довольно и этого.
Французы, теряя свои последние обозы, переправились по наскоро устроенным, ломавшимся мостам через Березину, у Студянки, 14 ноября. Озадаченные их нежданною переправою и уходом, русские вожди растерялись и, взваливая друг на друга вину этого промаха, с новою силой бросились по пятам вражеских легионов, бежавших обратно за русскую границу. Партизаны и казаки, обгоняя беглецов по литовским болотам и лесам, преследовали их, по выражению Наполеона, как орды новых аравитян. Сеславин гнался за французами слева, Фигнер справа. Оба втайне стремились исправить ошибку Березины, схватить в плен самого Наполеона. Сеславину едва не удалось достигнуть этого у села Ляды. Он подкрался ночью, проник в село и даже перерезал пикет, охранявший путь императора. Но вспыхнувший пожар предупредил Наполеона, и он со свитой объехал Ляды сбоку. Фигнер со своим отрядом бросился окольными лесами, в перерез французам, на городок Ошмяны. Туда же, с другой стороны, направился и Сеславин. Каждый из них составил свой собственный план и мечтал о его успешном исполнении.
Измученный и возмущенный рядом неудач, Наполеон в местечке Сморгони нежданно призвал Мюрата и других бывших с ним маршалов и объявил им, что пожар Москвы, стужа и ошибки его подчиненных заставляют его сдать войско Мюрату и что он едет обратно в Париж – готовить к весне новую, трехсоттысячную армию и новый поход против России.
Из Вильны, к которой направлялся Наполеон, была заранее, с фельдъегерем, тайно вытребована для охраны его пути целая кавалерийская дивизия Луазона. Этот отряд, не зная цели нового движения, спешил навстречу бегущему императору, занимая по пути занесенные снегом деревни, мызы и постоялые дворы. Слух о причине похода из Вильны дошел наконец до передового полка этой дивизии, наполовину состоявшего из итальянцев и саксенвеймарцев. Южные солдаты, невольные соратники великой армии, с отмороженными лицами, руками и ногами, в серых и дымных литовских лачугах чуть не вслух роптали за скудною овсяною похлебкой, проклиная главного виновника их бедствий.
– Он снова позорно бежит, предавая нас гибели, как бежал из Египта! – толковали солдаты и офицеры этого отряда. – Недостает, чтобы казаки схватили и посадили его, как редкого зверя, в железную клетку.
Было 23 ноября.
После двухдневной непрерывной бури и метели настала тихая, ясная погода. День стоял солнечный; мороз был свыше двадцати градусов. По белому, ярко блестящему полю столбовой, обставленною вербами дорогой несся на полозьях с обитыми потертым волчьим мехом стеклами жидовско-шляхетский возок, в каком тогда ездили зажиточные посессоры, арендаторы и помещики средней руки. За ним следовала рогожная кибитка, с полостью в виде зонтика. Оба экипажа охраняло конное прикрытие из нескольких сот сменявшихся по пути польских уланов. Снег визжал под полозьями. Красивые султаны, мелькавшие на шапках прикрытия, издали казались цветками мака на снежной равнине.
В возке, в медвежьей шубе и в такой же шапке, сидел Наполеон. С ним рядом, в лисьем тулупе, – Коленкур, напротив них, в бурке, – генерал Рапп. На козлах в мужичьих, бараньих шубах, обмотав чем попало головы, сидели мамелюк Рустан и, в качестве переводчика, польский шляхтич Вонс?ович. В кибитке следовали обер-гофмаршал Дюрок и генерал-адъютант Мутон. Наполеон ехал под именем «герцога Виченцкого», то есть Коленкура.
– Да где же их проклятые села, города? – твердил Наполеон, то и дело высовывая из медвежьего меха иззябший, покрасневший нос и с нетерпением приглядываясь в оледенелое окно. – Пустыня, снег и снег… ни человеческой души! Скоро ли стоянка, перемена лошадей?
Рапп вынул из-под бурки серебряную луковицу часов и, едва держа их в окостенелой руке, взглянул на них.
– Перемена, ваше величество, скоро, – сказал он, – а стоянка, по расписанию, еще за Ошмянами, не ближе как через четыре часа.
– Есть с нами провизия? – спросил Наполеон.
– Утром, ваше величество, за завтраком, – отозвался Коленкур, – вы все изволили кончить – фаршированную индейку и страсбургский пирог.
– А ветчина?
– Остались кости, вы велели отдать проводнику.
– Сыр?
– Есть кусок старого.
– Благодарю: горький и сухой, как щепка. Ну хоть белый хлеб?
– Ни куска; Рустан подал за десертом последний ломоть.