– Ну, это не совсем то…
– А зачем вам зря тратиться? Все равно ничего не будет. Вы мне обещали рассказать, почему не нашли себе лыжницу, раз вы про них пишете.
– У меня жена лыжница, чемпионка мира по биатлону, я их слишком хорошо знаю.
– А вы еще и женаты! В анкете вы про это не написали.
– Лыжница – это все равно что не женат.
– Вы больше там о себе ничего не наврали? Вас действительно Николай зовут? Вы – журналист?..
– …и ориентация правильная.
– Ну, в этом я не сомневаюсь! – Она смерила его взглядом. – Но мне как раз все равно, какая ориентация у мальчика, – слегка рассердилась Тулупова. – Ладно, угощайте жареной картошкой, и расходимся. Так, значит, когда жена борется за медали, вы тоже становитесь на лыжню?
В «Макдоналдсе» они купили обычный набор и быстро перешли на «ты».
Она не могла затем вспомнить, как все получилось. То ли была разогрета количеством роз «кремлевского эксперта» – вот и поспорь теперь о том, переходит ли в букетах количество в качество; то ли от почти биржевой толпы, стоящей к кассам; то ли оттого, что они долго искали свободный столик и по несколько раз, как в ненастную погоду самолет, заходили на посадку, а сели в углу, в самом уютном месте; то ли оттого, что мистически долго стояли с остывающим кофе и тающим мороженым и глазами отыскивали маршрут друг к другу; то ли еще от чего-то, но нашлась точная интонация, волна. У Милы появилась уверенность, что с ним, с этим журналистом, ничего не будет, и ей стало легко. Она, не боясь, спрашивала обо всем. Сама отвечала честно и прямо. Так давно не происходило с мужчинами, а может быть, не было вообще никогда: абсолютная свобода часто возникает перед случайным человеком, ничто не мешает…
Он сказал, что с такой красивой грудью, как у нее, удивительно, почему она до сих пор одна.
Она спросила, он шутит или серьезно?
Он сказал, что есть классические мужчины, как он, которых с подросткового возраста волнует вырез, декольте, подчеркнутая закрытой, обтягивающей черной кофтой грудь.
Она сказала, что стеснялась ее всегда, и сейчас не знает, что приходит на ум мужчине, когда смотрит на нее: то ли думает «ну отрастила», то ли испытывает желание и нежность.
Он спросил, как она выбирала своих мужчин, к чему больше прислушивалась – к разуму или сердцу?
Она ответила, что в жизни ей совсем не приходилось выбирать – она одна воспитывала детей – и плохо понимает теперь, что хочет ее голова, сердце и тело.
Он сказал, что наше тело – это большая загадка. И стал рассказывать, что у спортсменов есть наука управления телом и для разных видов спорта существуют разные технологии, но все же больше всего человек похож на лошадь: достижения высоких результатов на скачках и характер лошади связаны.
Она спросила – почему?
Он объяснил с примерами, что только буйная, ненормальная, капризная, сумасшедшая лошадь способна показать мировое время, что психика и тело всегда рядом, еще Декарт об этом писал, его цитируют современные тренеры, и наверняка есть интимная связь между большой и красивой грудью Людмилы и ее характером.
И вдруг он спросил:
– А ты кричишь?
– Раньше – нет, а теперь – да. – И добавила: – Но ты этого не услышишь.
– Почему?
– Потому что ты еще маленький мальчик!
10
Она не знала, как она получилась.
То есть знала, как дети рождаются, но потом двор принес достоверную информацию. Червонопартизанские девчонки подросли и рассказали про баню и дырку, проскребенную в белой краске окна, про то, как увидели в лесополосе парочку и чем они там занимались, но она не знала, как ее мать и отец любили друг друга – родительское ложе было предназначено только для сна. В доме была тишина, приправленная невыключаемым радио, и никаких звуков любви. Ни звука поцелуя, ни скрипа дивана, ни шуршания за шкафом. Когда жили в коммунальной квартире, а потом за стеной, когда переехали в двухкомнатную, никогда Людмила не слышала и, конечно, не видела мать и отца в любви. И она тоже молчала, с первого своего раза на лавочке, в парке, через два дня после выпускного вечера.
Теперь она не помнила, нравился ей Андрей со смешной фамилией Сковородников или так просто вышло: он – ее парень. Сковорода, так его называли, оказывал ей знаки внимания – нет, портфеля не носил, в шахтерском Червонопартизанске носить портфели девочкам считалось недостойным, это все столичные выкрутасы залетных московских и киевских. Была мода на грубость: слегка толкнуть или сказать: «Иди сюда», а потом, когда девчонка подойдет, сказать: «Зачем пришла?». Сейчас она забыла все приемы ухаживания по-червонопартизански, но помнила, что Сковорода ее выделял, и подруги говорили: «Вот, идет твой».
На пляже у единственного большого городского пруда ребята играют в волейбол, девчата загорают отдельно, в стороне, Сковорода вдруг мяч ни с того ни с сего в Тулупову пошлет. Она, конечно, мячей не подавала – по условиям неписаной игры не должна, но понимала, что вот он вразвалочку идет в ее сторону, словно лев в саванне, медленно поднимает мяч с песка, нагло смотрит на нее, потом говорит: «Ну что?»; она отвечает: «Ничего». И нечто невнятное, любовное состоялось.
Что это было – невинность или невежество? Скрытое чувство, непроговоренное, смешное, детское, которое потом долго, чуть ли не всю жизнь, растворялось, как твердый колотый сахар? Или это была соль? Непроваренная соль подлинных, вечных отношений мужчины и женщины, соль, которая никогда не растворяется, а только оседает где-то внутри, готовая в любую минуту подняться, как муть, обернуться горечью, жесткостью, насилием, оскорбительным расставанием. Она не думала об этом, но когда на лавочке он полез к ней в трусы и Андрея Сковородникова обожгло ярким, одурманивающим запахом женской плоти, запоминающимся, точным, как запах горячего асфальта, она поняла: сопротивление бесполезно, ничего не скажешь. И все сделалось само собой: вот – он, вот – она. Не знала, нужно ли сопротивляться или ей просто кинули мяч, как тогда на пляже? Руки сами собой потянулись, чтобы его подхватить, обнять, прижать, поцеловать. Это неоткуда возникшее чувство, не любовь, а моторика – неожиданно, само собой заработало ее женское устройство. Она только попросила понять, что он первый:
– Я девочка…
– Не болтай, все знают – тебя партизан отпартиза-нил, – пыхтя над трусами, аргументировал настырный шахтерский паренек.
Она увидела его чужое лицо, и «устройство» перестало работать – умерло, замерло, заглохло, как автомобиль на перекрестке.
– Нет! Нет! Нет!
Она оттолкнула его. Вырвалась. Глаза были полны ярости, беспомощности и слез.
– Докажи, – тихо, но требовательно произнес он.
– Нет.
– Докажи!!!
Она должна была поднести подкатившийся к ней мяч.
– До-ка-жи!
– Нет.
– Докажи!
И она поступила, как он велел. Стянула трусы, молча, как в ванной. Он усадил ее на скамейку, раздвинул ноги, спустил свои штаны, и дальше она ничего не помнила. Он что-то делал, а она молчала, не чувствуя ничего.
Молчала. Долго.
Павлик, прости меня. Это случилось. Самое ужасное в моей жизни, самое, самое ужасное. Я знаю, ты там в гробу перевернулся. Я тоже, я тоже теперь в гробу. Павлик, дорогой мой, добрый и самый, самый любимый Павлик, прости меня. Прости. Нет оправдания моей измене тебе, я думала, что у меня будут муж и дети, и ты будешь рад тому, что мне хорошо, что я счастлива, но сегодня я умерла, как и ты, – мы с тобой рядом. Мы мертвые оба. Я перестала быть как все нормальные люди, и мне никто не верит, и меня считают «п», которая не достойна ничего, кроме как спать со всеми подряд. Так и будет, наверное. Что мне еще делать, как жить в этом городе, занятом гестаповцами? Они здесь везде. На каждом шагу. Я буду спать со всеми ними за подачки, за то, что они разрешат мне здесь жить и не убьют меня сразу. Но зачем мне такая жизнь нужна? Зачем? Я сдала экзамены с двумя четверками, по алгебре и химии, а остальные пятерки – и вот первая неделя моей самостоятельной жизни, и я мертвая. Когда я пришла домой, мать так на меня посмотрела – она, конечно, все знает, ей уже донесли. Пока она молчит, но я знаю, что теперь будет. Точно знаю, но не это главное, главное – нет никакой любви… Когда я шла от нашей площади Красных Партизан к парку, где все произошло, я знала, что в этот вечер может что-то случиться. Я не знала, хорошее или плохое, я ничего не знала – там, в парке, все наши девчонки из школы становились женщинами и потом рассказывали мне и другим, как все с ними было, но то, что произошло со мной там, никогда не было. Никогда. Теперь надо быстрее отсюда уехать или умереть и лечь рядом с тобой, под березой, которую на твоей могиле еще тогда посадил твой отец, Алексей Михайлович, и она такая вымахала, что я тебе не скажу сколько метров. Я теперь понимаю все. Все. Писать больше не могу, очень хочу спать. Буду спать несколько дней или всю жизнь, всю, всю.
11
Если бы служащий из «Макдоналдса» в клетчатой рубашке не забрал со стола подносы с остатками еды, они бы еще долго сидели и разговаривали.
– Может, еще что-нибудь возьмем, – предложил Вольнов, когда со стола убрали.
– Нет. Это и один раз есть, в общем-то, нельзя.
– Преувеличено все, я люблю, – сказал Николай. – Привык. Один, готовить не хочется, а сюда пришел – и сыт.