(Бостон, 24 сентября 1991 года)
На узкой, окрашенной в приглушенные серые цвета улице, ведущей к зданию суда в центре города, одностороннее движение. Лишь в сторону суда. И чем ближе, тем больше людей. Вдоль тротуаров, покрытых шевелящейся толпой, штрихпунктирная светящаяся линия пожухших листьев с морщинистыми зеркальцами луж, целлофановые волдыри на асфальте. Шипящая струя пара вылетает из огромного рыжего чайника на витрине ресторана. Теплый ветер гонит к Атлантике знакомые с детства запахи болот, клочья парно?го тумана, перемешанные как попало обрывки снов тех, кто спешит сейчас на работу. Оба призрачных города моей жизни на двух берегах океана стоят на осушенных болотах. Открываешь рот, и сразу входит в тебя этот морок, этот знакомый тонкий запах гниющей земли. Всегда жил во втором, более чопорном городе империи. В культурной столице на отшибе. Бостон для Нью-Йорка как Питер для Москвы.
Прямо напротив суда страховая компания. Жирный золотой орел над входом – родной брат орла на гордом древке Массачусетского знамени в зале суда, – отвернув нахохленную морду, испуганно прижался крыльями к стене. Рядом с массивной дверью красным аэрозолем в сером граните «Аллах велик!». С другой стороны двери уже белой краской заглавная Y – свет с поднятыми руками. Само здание напоминает очень ровно отесанную прямоугольную гору из спрессованных долларовых бумажек. Несмотря на аэрозольный призыв у себя на фасаде, идти к Мухаммеду она упрямо отказывается. Война с радикальным исламом только начинается. По телевидению о ней еще не говорят. Будущие боевики изучают в школах Коран.
Дом, Где Творится Справедливость, – невысокий беспородный дом, затерянный среди небоскребов. Внешне ничем не примечательный. Насупившийся, потемневший от гари проезжающих машин, от пропитанных страхом глаз тех, кого здесь обвиняли. Огромных усилий требует не впускать его в себя. Пятнадцатиэтажная посредственность, увековеченная в кирпиче и бетоне. С крыши грязным жгутом неба свисает проржавевшая туча. Важно расхаживают по карнизам осанистые голуби. Глухие стены, разделенные узкими окнами-бойницами на блескучие гранитные полосы. Ни единой изогнутой линии снаружи и внутри.
Тонкий ручеек, ответвляется от извилистой расщелины улицы, втекает в Дом суда. Растекается по длинным коридорам власти, по прямоугольным трубам, на стенах которых одна за одною множатся одинаковые двери с часами работы и именами.
Нечто женское на широкой скамейке рядом со мной возле комнаты клерка муниципального суда. Битый час сидим молча, не обращая внимания друг на друга. Первая встреча в суде с Инной Наумовской, какой-то моей дальней родственницей. Кажется, троюродной сестрой. Оказавшейся Истицей в моем процессе! После некоторых колебаний решаю взглядом с ней не встречаться. Потом на всякий случай пересаживаюсь на другую скамью. Чтобы не обвинила еще и в визуальном харассменте. Хотя и не очень понимаю, что в точности это значит. Да и временный судебный запрет тут сидеть не разрешает.
Образ, что сейчас незаметно считываю боковым зрением, мне совсем не нравится. Моя «Неподходимая Истица» – бесцветная кукрыникса с длинным, чуть примятым носом, неаккуратно расползшимся по всей физиономии и увенчанным белым прыщом. Худая и одновременно грузная. Лицо, за которым давно не ухаживали, пришло в запустение. Глаза немного навыкате, с обвисшими веками. Стоит повнимательнее в них заглянуть, и сквозь смутный свет бессонниц, точно водяные знаки, проступает печать затравленности. Бесформенный оранжевый свитер с каким-то неуместным православным крестиком. Телосложение угадывается только в районе груди. И то не слишком четко. Мечтой мужчин она никогда не была. Но все же так… Неужели я мог…
Пролог длинной судейской драмы. Занавес приподнимается. Свод законов штата Массачусетс, принявший не слишком изящную человеческую форму, форму низенькой коренастой женщины – клерка суда, в глухом платье, с массивной (золотой?) цепью, которая выглядит не украшением, а скорее напоминанием, какой-то смутной угрозой.
Грегори Маркман, Ответчик, сидит за столом напротив Истицы, Инны Наумовской. Расстояние между нами меньше метра. Первая очная ставка.
Сейчас у меня такое чувство, что это происходит не со мной и меня совсем не касается. Будто я инвалид, и большу?ю (или даже бо?льшую?) часть моей рано постаревшей души – старилась она гораздо быстрее, чем я сам, – давно, еще в России, отсекли. Отсекали безжалостно, без всякой анестезии. Можно сказать, в походных условиях следствия. Резали по живому. Каждый день еще небольшой кусок. Во время двенадцатичасовых допросов в Большом Доме. Ведущий хирург, капитан Дадоев – я вспоминаю его имя, и Клауст сразу просыпается и с интересом смотрит по сторонам, – хорошо знал свое дело. Историю эту надо рассказывать отдельно. На месте отрезанной части теперь прохладная пустота, подернутая тонкой пленкой кожи со струпьями засохших обид. Поток времени уже шесть лет день за днем промывает плохо затянувшуюся рану… И внутри, под струпьями, до сих пор пульсирует, кровоточит гнойная инфекция…
Но показывать незажившие шрамы, хвастаться ими, словно орденами, полученными на своей собственной маленькой войне, я не собираюсь… Оставшаяся после ампутации часть все-таки выжила. Хотя и скукожилась, зачерствела. А здесь, в Америке, даже начала уже обрастать новым жирком. Поэтому и злиться по-настоящему не могу… Слава Богу, хоть с мозгом тогда ничего не сделали… Видел этих людей после дурдома… И еще: разучился с тех пор говорить, не оглядываясь на того, кто слушает…
Как видно, в отрезанном куске души – даже не в нем самом, а в фантомной боли, оставшейся от него, – хранилась очень важная фраза. Я даже знаю, что заканчивалась она каким-то русским глаголом, который слышал, правда, всего один раз, в Большом Доме. Глагол был в так и не наставшем для меня времени и с вопросительным знаком сразу за ним. Эта фраза была бы моим алиби. Если бы вспомнил и произнес вслух перед этой женщиной-клерком, никому бы и в голову не пришло сомневаться в моей искренности, в моей невиновности, и весь процесс Инны Наумовской против Грегори Маркмана рассыпался бы сам собой…
Открывается, закрывается снова набитый металлическими зубами рот моей Истицы. Она пересказывает, как я уже два месяца следил за ней. А я, Ответчик, которого тут нет, сижу с внимательным видом и ее не слышу. Вижу, хорошо вижу движущиеся говорящие губы, живущие отдельно от остального лица, хотя слов совсем не различаю. Выключил звук. Страстные, ничего не означающие фразы кружатся вокруг, но внутрь, в прозрачный пузырь тишины, обволакивающий меня, не проникают. Застревают в его толстой, вязкой оболочке.
Вообще-то, даже приятно быть там, где тебя, в сущности, нет. Наблюдать со стороны свое зияющее отсутствие. Стучат себе пунктиром секунды в висках, а ты будто читаешь длинную книгу, где все связанное с обвинениями против тебя заботливо зачернено, но наиболее нелепые места, описывающие судебные заседания, оставлены и подчеркнуты красным…
И у меня, вышедшего на время из времени Ответчика, никакой злости, только любопытство и сочувствующее сострадание к больной женщине, которая внушила себе, что ее преследуют.
Истица меня не видит. Не видит никого. Наверное, смотрит в себя. Тяжелые пальцы с обглоданными ногтями намертво вцепились в край стола. Монотонным, приплюснутым голосом (но очень искренне, взахлеб!) излагает свой иск. Невнятные обвинения, точно пятна крови, проступающие опять и опять на белой марле бинта. От раны, которую ей нанесли.
– Мое имя Инна Наумовская. По специальности химик. Сейчас на пенсии… Знаю Григория Маркмана еще по России… к нему как сестра… Уже тогда… Мне рассказывали… Здесь стал преследовать. В Судный день, пятого сентября, в два часа дня… стоял под окнами, хотел похитить, изнасиловать… – Так вот в чем меня обвиняют!.. Ключевое слово наконец-то произнесено и срабатывает немедленно. Не только на меня, но и на женщину-клерка. Она наклоняется вперед, чтобы ничего не пропустить. Растущие прямо из глаз толстые ресницы нацелены в упор на обвиняемого. Многоярусные рытвины-морщины сдвигаются над мощными надбровными дугами. Честно пытается что-нибудь понять в сбивчивой речи Истицы. – Трогал за грудь… Вызывала полицию… уже раньше… много раз… еще до Судного дня…
Постепенно в ее вздохах-словах начинает проступать знакомый ритм. Ритм старой покаянной молитвы, которую поют в Судный день. Раскачиваясь и ударяя себя в сердце кулаком. Провозглашение отказа от обетов и клятв в трибунале небес и в трибунале земли. Я слышал ее в синагоге на Лермонтовском. В субботу всех суббот. И до сих пор отчетливо помню. Много раз повторял про себя.
Истица внезапно замолкает. Будто долго бурлившая энергия выбила предохранитель, и душа погрузилась в полную темноту.
Ничего нет у этой нищей духом… Только зло, возникшее ниоткуда. Частица его, вочеловечившаяся в чокнутой сестре-моей-Истице. Могла бы в любого… Свила себе гнездо в черепной коробке и вылетает, хлопая крыльями, когда не ждешь. Затем прячется снова…
И еще встает во весь свой исполинский рост все тот же проклятый вопрос: почему так легко почувствовать себя виноватым, даже если уверен, что совсем невиновен? Генетическое чувство первородной вины? Хотя в этот раз… И рядом с вопросом начинают мельтешить карлики-ответы… Вопрос этот вечно висит в воздухе, и, сколько ни пытаюсь обойти, каждый раз на него наталкиваюсь. И разбиваю себе лицо… Нет и никогда не было у меня ощущения собственной правоты… Еще в детстве отбили… Со времени, когда лишь начал себя помнить… на спинномозговом уровне… Сам себе обвинитель и подзащитный. Не хватает мне этого процесса, так еще и самосуд устроил… Изгойство длиною в целую жизнь, вечная презумпция виновности и чувство долга, неоплаченного и неоплатного… Тут уж срок никто не скостит… Всегда был чужим… Самому непонятно, кто я – русский, еврей, американец? Скорее всего, ни к какому «народу» я не принадлежу. И почему вообще надо принадлежать?.. Позднее советское средневековье. Середина двадцатого века. Ленинградский двор, где дети не хотят играть с жиденком… Произносить даже про себя это слово и сегодня неприятно, но тогда другого ведь не было. И всегда было стыдно… Невидимая для меня самого – но другие-то видят! – желтая повязка на рукаве, которую нельзя сорвать? У Спринтера не было… Или он никогда не говорил, а я дальше своего носа не видел? Прошлое, сколько его ни выталкивал, так и не прошло… Слишком дорогая цена, чтобы так быстро стать старше своих сверстников… Но то, что не ломает, делает сильнее…
Воспоминание, прожектором высветившее несколько неестественно ярких цветных фотографий, настолько вдруг ослепило, что я невольно вскрикнул, хотя собственного крика, само собой, не услышал. И тут же отвернул в сторону мысленный взор. Но продолжал видеть. Мощный источник света, находящийся далеко в прошлом, все еще отбрасывает длинную тень в мое настоящее, сюда, в Бостон, и даже в будущее. Хотя и искажает полностью пропорции.
Право, бравада и правда – как суд, пересуды, судьба… правосудие… суть и рассудок… Важно ведь не только почему, но – и это главное – зачем?! Чтобы на собственной шкуре понял, как опасно и глупо судить других? Чтобы слова мои, даже те, что не сказал вслух, стали наконец частью меня самого? И я начал за них отвечать? Готовят к какой-то новой, совершенно иной жизни, где это будет необходимо? Мысль эта меня не спасает. Мысли вообще меня никогда не спасают. Спасают обычно инстинкты.
Теперь мне кажется, что это не Истица, а я сам сошел с ума. Уж совсем непонятным способом сошел вниз, спустился по скользким ступеням в эту яму-судилище. Которая находится в дурдоме, где сумасшедшие пациенты из тех, что по другую сторону барьера, всерьез разыгрывают мой нелепый процесс. И вижу я это все изнутри самой ямы. Нужно как можно быстрее выбраться на поверхность и бежать. Неважно куда. Отсюда в любую сторону – наверх. В противном (совсем уж противном!) случае эта яма, словно огромная черная глотка без рта, начнет засасывать и… Резко оборачиваюсь. Сразу останавливается густая пелена смазанных кадров.
К тому моменту, когда тряхнул головой, почувствовал хруст шейных позвонков и полностью очнулся, судейский зал вместе с Землею уже сделал несколько мгновенных оборотов – а ведь за все это время я ни разу не успел даже выдохнуть! – застыл на старом месте и принял свою первоначальную форму. Очень важная часть моей жизни успела пройти незаметно. Неровен час в этом зале суда. На всякий случай взглянул на циферблат на стене. Время продолжало идти. Но смены декораций не произошло. Только стены вместо серо-зеленых стали темно-коричневыми. В провалах моей реальности предметы часто меняют окраску. Я опять начинаю чувствовать запахи, различать цвета. Собираю воедино разбросанные по залу фигурки людей, которые сразу набирают объем. Жизнь возобновилась, но теперь в суде она течет медленнее и, должно быть, немного поменяла русло.
– Ничего этого не было. Ей просто показалось… – Ответчик рассеянно щурится, словно его разбудили посреди ночи, и отвечает на какой-то вопрос. Губы движутся сами собой. Без моего участия произносят свои неубедительно вежливые фразы… Все ж таки для ничего не слышавшего слышал я достаточно хорошо.
Клерк (отрабатывает стандартную подпрограмму, голос официальный – гвоздем по стеклу): «Она сказала… он сказал… Дело о запрете обвиняемому Грегори Маркману подходить к Истице Инне Наумовской передается в суд. Будет рассматриваться второго октября этого года». Юридическая машина неумолимо набирает обороты.
Все «слушание» заняло меньше трех минут. (Ну что можно за три минуты услышать?! Даже если вслушиваться. Да и слышать-то было нечего… «сказала… сказал»…
После соломонова решения клерка Истица долго смотрит на (сквозь?) клерка; наверное, совсем не понимает, что произошло. Открывает и сразу же закрывает рот. Судорожно сглатывает. Все еще мысленно пережевывает, пробует переварить судебное решение. Страдальческий тик мечется, не находя себе места, по щеке, неровно присыпанной электрическим светом, будто она судорожно пытается сбросить прилипшую к щеке гримасу и никак не удается. Проходит еще одна бесконечная минута, и на лице остаются только огромные глаза с белыми точками в вороненых провалах зрачков. Глаза эти теперь выпучены от напряжения, словно на них давят изнутри сжатые пружинки. Вот-вот, как в страшном мультике, выскочат они навстречу мучительнице с массивной золотой цепью на горле и, качаясь, повиснут в пустоте отдельно от Истицы.
Полутемный коридор, где волнами ходят вооруженные папками и конвертами неприметные наемники из юридической армии Массачусетса. Я с трудом разглядел на другом конце свою Истицу, которая прижалась к стене и, раскачиваясь, что-то читала на ней. Зыбкие очертания фигуры, наполненные переходами света и тени, издали напоминают засушенный дубовый лист, выдранный из школьного гербария и неизвестно каким способом воткнутый в каменный пол.
Может, поговорить с ней? Попытаться убедить ее, что это просто недоразумение?) Быстро взвесил «да» и «нет». «Нет» уверенно перетянуло. Вовремя кликнуло, что высокий суд запретил к ней подходить. Даже если бы и не было этого нелепого запрета, все равно бы не подошел.
7. С Лиз в кафе. Даже не приглашение, но просьба
(Бостон, 25 сентября 1991 года)
В этот раз уже хорошо подготовился. Пришел за пять минут до конца рабочего дня. В качестве предлога – попросить найти защитника. Я живу в Бостоне недавно. Раньше с американским законом дел никогда не имел и ни одного адвоката здесь не знаю.
И снова еще до того, как она подняла взгляд, успел поразиться странному контрасту между казенной атмосферой офиса помощника государственного обвинителя и этой женщиной, сидящей за уставленным телефонами и компьютерами секретарским столом. Вдруг возникло совершенно нелепое желание подойти, взять за руку и, ни слова не говоря, увести отсюда. (Интересно, что бы она сделала?) И ни на секунду не мелькнуло у меня, что сейчас начинается еще один процесс, гораздо более увлекательный и гораздо более опасный, чем телега, которую настрочила на меня Истица.
– Ну и почему же вы не заходили все эти дни?
– Я должен был зайти? – Я пожал плечами и спрятал улыбку.
– Разумеется! – Невиданные глаза ее светятся спокойной, чуть насмешливой уверенностью. Тени кинематографически длинных ресниц плывут в радужной синеве, вычерняют ее.
Похоже, она уже не сомневается в том, что со мной происходит… А может, просто по-бостонски вежливо преувеличивает свои эмоции, а я тут же придумал себе невесть что? Откуда мне знать, что чувствует эта женщина, живущая в совсем другом мире?
Поиски подходящего ответа ни к чему не приводят, и выстреливаю первое, что приходит в голову:
– Так я и выполняю свой долг. – Понимаю, что начал с фальшивой ноты, киксанул, как говорили в детстве, замолкаю и сержусь на себя. Мне всегда не хватало легкости в разговорах с женщинами. А уж на английском тем более… Неловкая пауза, которая явно доставляет ей удовольствие. – На самом деле… пришел попросить вас… помочь…
Вот Спринтер уж точно бы придумал, что сказать сейчас. Любую женщину мог уболтать. А я… Странно. Много лет мы живем с ним на разных концах земли. И не так уж близки были последние годы. Но привычка проверять все, что вижу, его глазами, спрашивать себя, что он бы сделал на моем месте, осталась.
– Я совсем не собиралась над вами смеяться. Только у вас такой торжественный вид…
Прозвучало это так, будто она сразу вся придвинулась ко мне. Еще не произнесено было почти ни одного слова, а мы уже, сами того не замечая, вслепую двигались навстречу друг другу.
«Какой дурак все-таки! – быстро одернул я себя. – Размечтался! Что у меня с ней общего? Она – богатенькая раскованная дама титульной национальности. А я скучный иммигрант с плохим английским. Чтобы чего-нибудь добиться, нужно, наверное, хорошо знать обычаи высоколобой бостонской аристократии, которые они тут сотни лет отрабатывали, быть очень чутким к перепадам ее настроения. Ничего этого не умею. Даже собственные настроения часто различить не могу, просто плыву внутри, даже не пытаясь понять. А уж тем более…»
Я не представляю, что еще бы ей сказать, – боюсь нарваться на насмешку – и на всякий случай наобум усмехаюсь… мало ли чего… Потом вытягиваюсь, прикрываю веки и делаю глубокий вдох. Отчаянно пытаюсь прислушаться к голосу разума, но тот упрямо молчит. Как обычно, когда обращаюсь к нему напрямую. И жду. (Я узнаю потом, мы оба тогда ждали.) Наконец, сложив руки по швам, словно собираясь прыгнуть очертя голову с вышки солдатиком в холодный омут, бормочу:
– Может, мы могли бы выпить чашку кофе? Я рассказал бы подробнее о своей просьбе.
Лиз, не отрываясь, смотрит на меня, точно предлагает читать по своим сияющим распахнутым глазам. Во взгляде что-то, чего не было в словах. Танцующий отблеск, будто в глубине вспыхнул костер.
– Уверена, вы выиграете свое дело.
– Не знаю…