В пустой дом отца в деревню Гуль-Даман, на крутой склон горы (километра два к северу от Герата), Нана тоже не поехала. Ей хотелось перебраться в какое-нибудь укромное уединенное место, где соседи не будут пялиться на ее живот, показывать пальцем, хихикать или, что еще хуже, приставать с деланным сочувствием.
– Ты уж поверь мне, – говорила Нана, – твоему отцу не терпелось сплавить меня с глаз долой.
Это Мухсин, старший сын Джалиля от первой жены Хадиджи, нашел невдалеке от Гуль-Дамана подходящее место – немалую проплешину в зарослях. От гератского шоссе вверх по склону, меж высокой травы и цветов, змеей ползла грязная, разъезженная повозками дорожка и выводила на плоскогорье. Здесь шумели тополя, краснели маки, слева внизу виднелись ржавые крылья деревенской ветряной мельницы, а по правую руку открывался вид на Герат. Дорожка упиралась в бурный поток, полную форели речку, стекавшую с гор Сафедкох[3 - Герат лежит в отрогах хребтов Сиахкох и Сафедкох.], со всех сторон окружавших Гуль-Даман. В паре сотен метров выше по течению, посреди рощицы плакучих ив, проступала поляна.
Джалиль лично отправился на место. А когда вернулся, тон у него был, словно у тюремщика, расхваливавшего вверенное его заботам узилище.
– И твой отец соорудил нам эту крысиную нору.
В пятнадцать лет Нана чуть было не вышла замуж за юного торговца попугаями из Шинданда. Мать рассказывала об этом нарочито равнодушно, однако глаза у нее лучились радостью. И ей выпало несколько счастливых дней. Пусть они пролетели быстро.
Сидя на коленях у Наны, Мариам старалась вообразить матушку в свадебном наряде, верхом на лошади, зеленая вуаль скрывает смущенную улыбку, кулачки выкрашены хной в красный цвет, на заплетенных в косички волосах сверкает серебряная пудра. Девочка представляла себе музыкантов, дудящих во флейты шахнай и бьющих в барабаны дохол, уличных мальчишек, с радостным визгом несущихся за лошадью.
До свадьбы оставалась какая-то неделя, когда в Нану вселился джинн. Мариам не понаслышке знала, что это такое. Мать вдруг валилась на пол, тело ее выгибалось, глаза закатывались, руки и ноги начинали мелко трястись, на губах показывалась пена, порой розовая от крови. Потом наступало забытье, а очнувшись, Нана не сознавала, где она и что с ней, и только что-то нечленораздельно бормотала.
Когда про это прознали в Шинданде, родные торговца попугаями отменили свадьбу.
– Перепугались до смерти, – заключала Нана.
Свадебный наряд пришлось спрятать подальше.
На поляне Джалиль с двумя сыновьями – Фархадом и Мухсином – построили небольшую саманную хижину с одним окном, именуемую колба, в которой Мариам прожила первые пятнадцать лет своей жизни. Две койки, деревянный стол, два стула с прямыми спинками, полки, на которых Нана расставила глиняные горшки и свой обожаемый китайский чайный сервиз, – вот и вся обстановка. Джалиль установил в домике новую чугунную печь и заготовил на зиму дрова – поленница была сложена сразу за хижиной. Рядом с домом еще имелся тандыр для выпечки хлеба, выгородка для кур и загон для коз. В сотне метров за ивами Фархад и Мухсин выкопали глубокую яму и сколотили нужник.
По словам Наны, для постройки домика Джалиль мог нанять рабочих, но не стал.
– Это он так себе представляет покаяние.
Как утверждала Нана, Мариам она рожала в полном одиночестве. Был 1959 год, 26-й год почти безоблачного сорокалетнего правления короля Захир Шаха, стоял пасмурный и сырой весенний день. Джалиль якобы не потрудился пригласить врача или даже повитуху, хотя знал, что джинн может нагрянуть в любую минуту, невзирая на роды. Вся в поту, она лежала на полу хижины совершенно одна, только нож под рукой.
– Когда боль делалась нестерпимой, я впивалась зубами в подушку и орала, пока не потеряла голос. И некому было вытереть мне лицо, некому подать воды. А ты, Мариам-джо, и не думала двигаться. Почти два дня провалялась я на жестком холодном полу, не ела, не спала, только тужилась изо всех сил и возносила молитвы, чтобы ты наконец вышла из меня.
– Прости меня, Нана.
– Пуповину я перерезала сама. Вот зачем со мной был нож.
– Прости.
Нана только слабо улыбалась в ответ. Непонятно было, прощает она дочь или, напротив, до сих пор помнит зло. Хотя как можно всерьез просить прощения за боль, причиненную матери, когда она тебя рожала!
Годам к десяти Мариам уже больше не верила рассказам Наны об одиноких родах. Слова Джалиля казались ей более убедительными. А он говорил, что сам был в отлучке, но до отъезда отправил Нану в госпиталь в Герат, где она пребывала в чистой светлой палате под наблюдением врача, и только печально качал головой, когда Мариам рассказывала ему про нож.
Мариам очень сомневалась и относительно двух дней.
– Мне сказали, роды не заняли и часа, – говорил Джалиль. – Ты послушная дочь и всегда старалась не огорчать родителей, Мариам-джо. Даже когда только появлялась на свет.
– Его здесь даже не было! – возмущалась Нана. – Он обретался в Тахти-Сафаре[4 - Древний парк неподалеку от Герата.], катался на лошади со своими драгоценными друзьями.
По словам Наны, когда Джалилю сказали, что у него родилась еще одна дочь, он только плечами пожал, продолжая расчесывать гриву лошади. И проторчал в Тахти-Сафаре еще две недели.
– Он на руки-то тебя впервые взял, когда тебе уже исполнился месяц. Взглянул разок, сказал: «Какое у нее длинное лицо» – и передал обратно мне.
В это Мариам тоже не верила. Да, Джалиль признавал, что ездил на лошадях в Тахти-Сафаре. Но на весть о рождении ребенка он и не думал пожимать плечами, а вскочил в седло, прискакал обратно в Герат, покачал девочку на руках, погладил по бровкам и спел колыбельную. Мариам представить себе не могла, чтобы Джалиль сказал: «Какое у дочки длинное лицо». Хотя оно и правда было длинновато.
Нана говорила, что назвала девочку в честь своей матушки. Джалиль утверждал, что это он выбрал ей имя. Мариам – так называется очень красивый цветок, тубероза.
– Твой любимый? – уточняла Мариам. – Из самых любимых, – улыбался в ответ Джалиль.
3
Одно из самых ранних воспоминаний Мариам – грохот железных колес по камням. Братья Мариам по отцу Мухсин и Рамин (иногда Рамин и Фархад) раз в месяц привозили им на тележке рис, муку, чай, сахар, растительное масло, мыло, зубную пасту. По кривой ухабистой дорожке, усыпанной галькой и булыжниками, объезжая заросли и валуны, парни дотаскивали тележку до речки, где мешки и коробки надлежало снять, перенести через поток, перекатить по воде к другому берегу тележку и нагрузить заново. Еще каких-то метров двести по высокой траве и кустарнику – лягушки так и прыгали из-под ног, комары жалили немилосердно, пот заливал глаза, – и вот она, цель.
– У него ведь есть слуги, – недоумевала Мариам. – Почему он не пошлет слугу?
– Это он так себе представляет покаяние, – поясняла Нана.
Заслышав грохот колес, мать и дочь выходили из хижины. Мариам на всю жизнь запомнила, какие позы принимала Нана: высокая, худая босоногая женщина стоит, опершись о дверной косяк, глаза насмешливо прищурены, руки вызывающе скрещены на груди, голова непокрыта, коротко остриженные волосы растрепаны. А карманы мешковатой длинной блузы, застегнутой под самое горло, доверху набиты камнями.
Братья ретировались к речке и ждали, пока Мариам и Нана перетащат продукты в хижину. Парни знали, что ближе чем на тридцать метров подходить не следует. Неважно, что камни, пущенные Наной, обычно летят мимо цели. Волоча в хижину мешки с рисом, она без устали поносила отпрысков Джалиля и их матерей на все корки. Мариам и слов-то таких не знала. Только юноши никогда не отвечали на оскорбления.
Мариам всегда очень жалела их. Ведь тележка такая тяжелая, они так с ней намучились, пока доволокли сюда. Им бы хоть воды подать. Почему мать не разрешает? Ведь даже не попрощается по-человечески, рукой в ответ не махнет.
Как-то, чтобы сделать матери приятное, Мариам и сама наорала на Мухсина – дескать, у него рот как у ящерицы нечестивая дыра. Как ее потом мучили совесть, стыд и страх, что парни все расскажут Джалилю! А Нана покатывалась со смеху. Мариам даже испугалась, как бы с ней не случился припадок. Но Нана благополучно отсмеялась и сказала: «Ты – хорошая дочь».
Когда тележка пустела, братья потихоньку укатывали ее с собой. Мариам все видела – стояла и смотрела, как они исчезают в густой цветущей траве.
– Ты идешь?
– Да, Нана.
– Они смеются над тобой. Потешаются.
Я сама слышала.
– Я иду.
– Ты мне не веришь? – Вот она я.
– Ты ж моя любимая.
По утрам их будило далекое блеяние овец и высокие ноты рожка – пастухи из Гуль-Дамана выгоняли стадо на поросший сочной травой склон. Нана и Мариам доили коз, кормили кур, собирали яйца. Хлеб они тоже пекли вместе. Нана научила дочь замешивать тесто, разжигать огонь в тандыре, нашлепывать шматы теста на стенки печи. Еще Нана научила ее шить, варить рис, готовить разные начинки для лепешек – салкам с репой, сабзи со шпинатом, цветную капусту с имбирем.
Нана не любила гостей – не только посланцев Джалиля – и не делала из этого тайны. Охотно принимала она всего нескольких человек, и среди них старосту деревни – арбаба – Хабиб-хана, осанистого мужчину с белой бородой, маленькой головой и большим животом. Он наведывался к ним примерно раз в месяц, не чаще, обязательно в сопровождении слуги с цыпленком, горшочком риса кичири или корзинкой крашеных яиц для Мариам.
Заходила к ним и пожилая кругленькая женщина, которую Нана звала Биби-джо, вдова камнереза – приятеля отца Наны. За ней тенью следовала какая-нибудь из шести ее невесток с парочкой внуков. Переваливаясь с боку на бок, Биби-джо приближалась к дому, усаживалась на стул, услужливо поданный Наной, и принималась, отдуваясь, растирать ноги. Без гостинца для Мариам тоже никогда не обходилось – коробочка конфет дишлемех, корзиночка айвы. Перво-наперво Биби-джо засыпала Нану жалобами на пошатнувшееся здоровье и боль в ногах, затем наступала очередь гератских и деревенских сплетен, излагаемых обстоятельно и со смаком. Бессловесная невестка смирно стояла рядом.
Но больше всех (кроме, разумеется, Джалиля) Мариам любила пожилого муллу Фатхуллу, ахунда, то есть законоучителя. Мулла приходил из Гуль-Дамана пару раз в неделю, проверял, хорошо ли девочка вызубрила пять молитв, составляющих ежедневный намаз, обучал чтению Корана, как в свое время Нану, когда та была маленькой девочкой. Не кто иной, как мулла Фатхулла, научил Мариам читать, терпеливо следя, как девочка беззвучно шевелит губами и прижимает ноготь к бумаге, продвигая палец по строчкам, да так сильно, будто хочет выдавить из букв их сокровенный смысл. Не кто иной, как мулла Фатхулла, научил Мариам писать, водя ее пальчиками с зажатым в них карандашом по отвесному склону буквы алиф, плавной кривой ба, трем точкам са.
Законоучитель был сухопарый сутулый старик с беззубой усмешкой и белой бородой до пояса. Обычно он приходил один, иногда с сыном, рыжеволосым Хамзой, на пару лет старше Мариам. Когда мулла Фатхулла появлялся на пороге, она целовала ему руку – невесомые косточки, обтянутые тоненькой кожей, – а мулла касался губами ее лба. Потом они садились у хижины, ели арахис, пили зеленый чай, смотрели на дроздов, перепархивающих с ветки на ветку. Иногда гуляли по опавшей листве вдоль ручья, через ольшаник, вверх по склону горы. Мулла перебирал одной рукой четки и старческим дрожащим голосом рассказывал Мариам о диковинках, которые видел в юности, о двухголовой змее, попавшейся ему в Исфахане на Мосту Тридцати Трех Арок, об арбузе, в один прекрасный день разъятом им на две половинки перед Голубой мечетью в Мазари-Шарифе. Семечки на одной половине составили слово Аллах, на другой – Акбар.