– И куда же он едет, этот Йосеф?
– В Палестину, доктор. Там его уже ждут. Оказывается, Йосеф Цимерман – восходящая звезда еврейской поэзии. Пишет на идиш, но в Палестине собирается перейти на иврит. Очень талантливый человек. У него в семье…
Лангерман говорил ещё что-то, но Залман уже не слушал. Йосеф Цимерман – поэт? Кто бы мог подумать! За литературой, тем более еврейской, доктор не очень-то следил. Так-так, значит, в Палестину едет. Наверняка не самым бедным уезжает. Зная его отца, можно в этом не сомневаться. С таким капиталом ему сертификат не нужен. Но зачем же он едет в Палестину? С его деньгами – что он там забыл? Или нельзя быть еврейским поэтом, не думая о хлебе, баловаться стихами в более комфортабельном месте, там, где евреев намного больше – в Америке, например? Нет, что-то здесь не то. Выстраивается связь. Йосеф в Палестину – и Эстер туда же. А доктор Гольдштейн – для того чтобы Эстер из Риги увезти. Здесь-то им сойтись труднее, слишком велик скандал – вся Рига Цимерманов знает. Да и у Эстер мать, которая на дочку не налюбуется. Кого ни встретит, тут же: «Такой преданной жены, как моя Фирочка, нет ни у кого». Знала бы она правду! А в Палестине этой паре скандал нипочём. Там сионисты на традиции плевать хотели. Что им эти хупы[14 - Еврейский обряд бракосочетания.] и геты? У них в этих, как их там, кибуцах всё общее, даже свободные отношения существуют. Вот и отец говорит то же самое. Вчера, когда Гольдштейн навестил родителей, реб Исроэл выбежал ему навстречу с газетой в руках:
– На вот, почитай! А, ты же теперь только по-немецки и по-латышски читаешь, – не забыл съязвить папа. – Так послушай: пишет рабби Меир Симха из Двинска: «Даже если бы раздался голос с Небес, говорящий, что наш долг повиноваться доктору Герцлю, даже тогда мы должны были бы сказать, что не следует обращать внимание на голос с Небес, потому что сионистская идея, не дай Господь, ведёт Израиль к гибели». Палестина заселена безбожниками, – продолжал реб Исроэл, – а разве не сказали наши учителя, что до прихода Избавителя только отдельные святые евреи могут там жить? Разве не сказано в Талмуде не подниматься в Эрец Исроэл[15 - Страна Израиля – традиционное еврейское название Палестины.] стеной? Благословен Всевышний, у меня две благочестивые дочери – твои сёстры, и ни они, ни их мужья даже не помышляют о том, чтобы взойти в Сион, не дождавшись Машиаха![16 - Мессии.]
– Успокойся, та?тэ![17 - Папа (ид.).] И я пока никуда не собираюсь.
– Э?мес?[18 - Правда (ид.).] То-то я всю ночь не спал: думал, не пришёл ли вам вызов от твоего швагера[19 - Шурин (ид.).]. Смотри, Зяма, чтобы Эсфирь с её братцем на тебя не повлияли. Что означает твоё «пока»? Жена настаивает? Так покажи ей, кто у вас в доме мужчина!
Распрощавшись с Лангерманом, Залман побрёл домой. Поднял, называется, настроение. Теперь оно – хуже некуда. Сейчас, когда всё ясно, согласиться на отъезд – значит быть идиотом вдвойне. Это значит передать жену Йосефу. Своими руками, а точнее – с рук на руки. Вот и повод сказать Эстер твёрдое «нет». Гольдштейн даже обрадовался своим мыслям, решив, что теперь у него есть серьёзная зацепка. А может, сделать так, как он сказал в сердцах: дать Эстер развод? Пусть едет. А дети? Что делать? Отдать ей детей? А он тогда с кем останется? Ни в коем случае! Пусть едет одна, детей он ни за что не отдаст. Но Эстер без детей никуда не поедет. Вот оно! Похоже, наметился выход. Он говорит Эстер «нет», а ей даёт возможность решать самой. Но без детей. И поскольку без детей она ничего решить не сможет – всё останется по-прежнему. А этот Йосеф пускай ждёт в Палестине.
Доктор медленно поднимался по лестнице. В доме был лифт, но Гольдштейн не спешил. Предстоял сложный, быть может, очень тяжёлый разговор, и нужно было его обдумать. А если Эстер говорить не захочет? Ну уж нет! На этот раз жене придётся его выслушать. Было поздно, прислуга ушла, и Залман сам открыл квартирную дверь. Внезапно он подумал, что Эстер спит. Тогда разговор придётся перенести на завтра. Этого Гольдштейну делать не хотелось. Он уже настроился. Он всё уже решил.
Но Эстер не спала. И когда доктор заявил, что намерен поговорить, молча кивнула головой. Слушая Гольдштейна, она не проронила ни слова, сидела, опустив голову, и только когда он закончил, подняла свои влажные покрасневшие глаза.
– Залман! – то, что жена назвала его полным именем, должно было подчеркнуть исключительную серьёзность момента, – этот разговор должен быть последним разговором о том, что произошло между нами. И то, что я тебе сейчас скажу, я больше повторять не стану. Разве я не говорила тебе, что у меня с этим человеком всё кончено? Почему ты не хочешь мне верить? Я только потому и вернулась к тебе, что рассталась с ним навсегда. Иначе бы не смогла. Ты должен понять: я ничего не делаю наполовину. Когда я была с ним, я от тебя ушла. А теперь я с тобой, и это до конца: никогда не произойдёт то, что было. Я понимаю, трудно верить человеку, который один раз уже предал, но мы ещё можем всё исправить. Послушай меня: уедем в Палестину и начнём новую жизнь.
– Серьёзно? И что же мы начнём, когда Йосеф твой туда же едет?! – с горечью сказал доктор.
Он хотел ещё что-то добавить, но заметил, как изменилась Эстер. У неё вдруг пропало желание продолжать разговор, она поднялась и, сдерживая слёзы, произнесла:
– Очень жаль, Зяма! Ты так ничего и не понял!
И, хлопнув дверью, вышла из комнаты. Примирение не состоялось. Вернувшись в спальню, Эстер вспомнила, что ещё не вскрывала полученное сегодня письмо. Вот и отлично! Сейчас у неё самое подходящее для такого письма настроение.
В эту ночь доктор не мог уснуть. Он страстно хотел верить жене и в то же время сомневался. Конечно, Эстер говорила искренне, и у него нет никаких видимых оснований её подозревать, и всё же, всё же… Нет, что-то здесь не так. Ответ не сходится. И что бы ни говорила Эстер, как можно быть уверенным, что там, в Палестине, ничего не произойдёт? Ведь у Йосефа должно быть столько денег, что одному ему их никогда не потратить. Будь он беден, как большинство поэтов – ситуация была бы другой, и Эстер подумала бы тысячу раз. Но этот поэт – человек с деньгами. Наверно, единственный в своём роде. И что получается? Богат, красив, талантлив. А с другой стороны он, Залман Гольдштейн, хороший врач, но человек обыкновенный. Небедный, но сравниться с Йосефом не может. А кроме того, Йосеф молод, а доктор Гольдштейн на несколько лет старше своей жены. Ну и кого она должна в конце концов предпочесть? Значит, всё правильно: если они уедут, останется доктор без жены и детей один среди финиковых пальм. Письмо Давида, угроза для евреев, сертификат – всё это только фон, только ширма, а нависает над всем этим тень Йосефа.
Утром, придя раньше времени в клинику, Залман тут же позвонил Максу. Но лишь только он начал излагать свои сомнения, адвокат расхохотался:
– Я только не понимаю, о чём я вчера с тобой разговаривал, доктор? Или коньяк оказался слишком крепким? Видел я, что ты меня не очень внимательно слушаешь, поэтому повторяю ещё раз. Специально для таких, как ты. Йосеф женился и в Палестину уезжает с женой. Что?! Не слышу! Ты ничего не знал?! А потому что большого шума не было! Поставили хупу, сделали скромную семейную церемонию – и всё. У Йосефа в семье отношения сложные. Отец им недоволен. Старший сын, наследник – и вдруг поэт. Что такое поэт? Что это за занятие – писать стихи? Ну не понимает старик. И то, что Йосеф сионистом стал, его отцу ещё больше не нравится. Старый Цимерман завещание пересматривает, а кроме того, хочет значительно уменьшить долю сына в семейном деле. Вот почему Йосефу адвокат нужен. Ну что, доктор, сейчас ты всё понял? Не так уж богат Йосеф. Кстати, знаешь, кто его жена? Джуди Ма?лкин – американка из Нью-Йорка. Женщина известная: журналистка, переводчица и, между прочим, поклонница Владимира Жаботинского[20 - Еврейский политический и общественный деятель.]. Очень преданная поклонница, Жаботинский её знает лично. А познакомились Йосеф и Джуди, когда тот по своим литературным делам в Америку ездил. Джуди им настолько увлеклась, что стала его стихи на английский переводить. Ну и повлияла на Йосефа, до встречи с ней он таким убеждённым сионистом не был. Полвечера тебе об этом в клубе толковал, чем ты только слушал? И вот что я хочу сказать тебе, доктор, – продолжил Макс уже изменившимся тоном. – Твоя Эстер – редкая женщина. Предпочла тебя, старого брюзгу, молодому поэту. Ну, будь здоров! Эстер – мой нижайший поклон.
Положив трубку, Гольдштейн с трудом пришёл в себя. Нужно было серьёзное усилие, чтобы привести голову в порядок. Да, его Эстер – редкая женщина, а он – ничтожный и мелкий ревнивец, недостойный своей жены. Она даже в своём падении была гораздо выше и порядочнее, чем он. Ему обязательно надо было отомстить, и он соблазнил Зенту, а потом поспешил от неё избавиться. Низко и пошло! Ведь всё произошло тогда, когда Эстер уже вернулась. Зачем же надо было причинять ей лишнюю боль? И теперь он возомнил, что жена его обманывает, что у неё тайный сговор с бывшим любовником. Но у Эстер есть достоинство: она никогда не лжёт. Что же с ним случилось? Или за семнадцать лет совместной жизни он так и не узнал свою жену? Она совершенно не умеет хитрить. Это он хитрит, ищет зацепки, вертится, как «дрэйдл»[21 - Ханукальная игрушка-волчок (ид.).]. Недалёкий, маленький человечек. Уж не он ли виноват в том, что Эстер споткнулась? Был раздражителен, неуступчив, резок. Днём вечно занят, а вечера проводил или в еврейском клубе, или у банкира Розенталя в покер играл. И думал, старый дурак, что если жена молчит, значит всем довольна. Господи, какие нелепые, подлые мысли пришли ему вчера и этой ночью в голову! А Макс, – Гольдштейн только сейчас сообразил, что Лангерману известно то, что они с Эстер тщательно от всех скрывали, – этот проныра Макс, откуда он пронюхал? Ведь ни одна душа не знала. Но не зря же Макс такой умный. Наверно, как-то догадался.
В тот день доктор выглядел неважно, и сестра Мара забеспокоилась. Залман тоже понимал, что ему надо отдохнуть. Он прошёл в кабинет доктора По?дниекса. Доктор Густав Подниекс, средних лет высокий элегантный мужчина, и две молодые медсестры Мара и Рута составляли персонал клиники. Включая и самого владельца: он работал наравне со всеми.
Увидев Гольдштейна, Подниекс привстал в кресле.
– Сидите, сидите, доктор, – остановил его Залман. До начала приёма оставалось десять минут. Несколько пациентов уже находились в вестибюле. – Что в мире нового? – кивнул он на газету, которую читал Подниекс.
– Поразительно! Ещё несколько лет тому назад Германия была в кризисе. Но пришёл Гитлер, накормил страну и сегодня диктует условия Западу. И я нисколько не удивлюсь, если через два-три года немцы появятся у нас. Только не всем от этого будет хорошо.
Залман сделал вид, что последних слов не расслышал.
– Я попрошу вас, доктор, – сказал он, – взять сегодня на себя руководство. Что-то мне нездоровится. Лёгких пациентов может принять Мара. Она опытная.
– Я думаю, что и Рута тоже…
– Руте надо ещё подучиться. Пусть она поработает с вами.
– И всё же я считаю, что у Руты достаточно умения, но… – и Подниекс сделал многозначительную паузу, – как скажете. Хозяин – вы.
Будь Залман более внимателен, он мог бы заметить, что Подниекс намеренно выделил последние слова, вкладывая в них явное недовольство и даже скрытую угрозу. Но, блуждая в лабиринте проблем и стараясь нащупать выход, доктор многого не замечал в поведении посторонних. А если ощущал беспокойство – отводил глаза. Так было проще, это не требовало немедленных действий.
Глава третья
Гольдштейн вышел на улицу, направляясь домой. Он хотел ещё раз поговорить с женой, извиниться, покаяться, сказать, как он её любит, и ещё много-много слов, известных только им обоим, которые они говорили друг другу в минуты особой близости. Стояла прибалтийская весна, было холодно и сыро, но доктор решил сделать круг и прогуляться до портняжной мастерской Нохума Каца, носившей гордое название «ателье». Там лежал его новый прекрасно сшитый костюм. Этот костюм Залман собирался надеть на званый вечер у банкира Розенталя, куда они с Эстер были приглашены. Вообще-то костюм должна была забрать служанка Марта, но, может быть, она не успела?
– Заодно поговорю со стариком. У него, кажется, сын в Палестине, – решил Гольдштейн, открывая дверь. Вчера, когда он примерял костюм, у него не было времени на разговоры.
Старый портной склонился над пиджаком и не сразу повернул голову.
– Шолем алейхем, реб Нохум! – приветствовал его Залман. Старый Кац ходил в ту же синагогу, где молился его отец. Сам доктор был там редким прихожанином. – Стоит только вас увидеть, и на душе теплее.
– Особенно когда на дворе холодина, – отшутился Кац. – Алейхем шолем, доктор! Была ваша Марта. Вручил ей заказ. Великолепная вещь, – старик начал хвалить свою работу так, как будто это не Гольдштейн только вчера примерял готовый костюм, а кто-то другой.
– Спасибо, реб Нохум, – искренне сказал Залман. – Вы замечательный мастер. Работы много?
– Слава богу, достаточно, – отозвался Кац. – Понимаете, дорогой доктор, в двенадцать лет я взял в руки иголку с ниткой, а сейчас мне семьдесят два. Шестьдесят лет за работой. И лучше так, чем с утра до вечера слушать ворчание моей Тойбы. А вообще-то она тоже занята. Внучата, знаете ли…
Гольдштейн усмехнулся. У старика, как и у отца Залмана, были две замужние дочери.
– У вас, мне помнится, сын в Палестине. Что он пишет?
– Мало пишет. И редко. Сказать правду – до сих пор не знаю, чем мой парень занимается. Здесь он был в «Бейта-ре»[22 - Молодёжная сионистская организация.], ну, стало быть, и там тоже. Знаете, что он в последнем письме написал? – Нохум достал из кармана листок, который, судя по тому, как тот был затёрт, портной показывал всем, кто заходил в мастерскую. – «В этой стране каждая арабская деревня стоит на еврейской земле. Арабы заняли наш дом, пока в нём не было хозяина. Они думали, что мы никогда не вернёмся. Но мы возвращаемся и говорим: или живите с нами в мире, или уходите». Просто не верится, что это мой Шмулик-шалопай такие умные слова написал. И вот что я вам скажу, реб Залман: конечно, Эрец Исроэл для молодых, они должны её строить. И всё-таки, будь у меня возможность, я бы тоже уехал. Только вот капитала у меня нет, а о сертификате могу мечтать, как о звёздочке с неба…
Гольдштейну стало не по себе. Старый портной готов уехать, но у него нет ни денег, ни сертификата. А у него, у доктора Гольдштейна, есть сертификат, который ему не нужен. Как же так? Не совершает ли он роковую ошибку, упорствуя в своём эгоизме? Неожиданно вспомнились слова Подниекса: «Только не всем от этого будет хорошо». Это был явный намёк. Без всякого сомнения, Подниекс имел в виду, что, если Германия оккупирует Латвию, евреям придётся плохо. И не случайно сказал, а намеренно. А потом оскорбился из-за Руты. Ну конечно! Рута – латышка, а Мара – еврейка. Но разве он, Залман Гольдштейн, в Латвии не свой? Сражался за независимость, знаки отличия имеет, а по-латышски говорит лучше некоторых латышей. Так чего ему опасаться?
Залман шёл домой, погружённый в раздумья. Итак, об увлечении Эстер знают не только все стороны треугольника, но и вездесущий Макс. Это было не самым приятным открытием, но доктор расстроился бы ещё больше, если б узнал, что одним Максом круг посвящённых не ограничивается. В курсе дел подруги была Эмма: отношения Йосефа и Эстер развивались на её глазах. Знал и муж Эммы Натан, только ему, вечно занятому какими-то делами, было не до того, и он через пять минут уже забыл всё, о чём ему с увлечением рассказывала жена. Но любопытная Эмма отслеживала события, и когда Эстер на два месяца исчезла из Риги, сразу поняла, что за этим кроется. И о женитьбе Йосефа, и о том, что он уезжает в Палестину, Эмма не замедлила сообщить Эстер, в уверенности, что та не останется равнодушной. Подруга реагировала слабо, и Эмма разочаровалась, хотя на самом деле её рассказ достиг цели. Эстер Залману не лгала: разрыв с Йосефом, возвращение к мужу, раскаяние – всё было настоящим. Во всяком случае, Эстер искренне старалась восстановить прежние отношения, но рана заживала медленно. И когда через день после ссоры с Залманом раздался звонок, и Эмма сказала, что Йосеф оставил у неё послание для Эстер, тоска, вызванная расставанием, снова дала о себе знать. В конверте, который передала Эмма, было прощальное письмо.
«Дорогая, любимая Эстер, – писал Йосеф, – самыми прекрасными в моей жизни были дни, проведённые с тобой. О них я буду вспоминать, пока живу, и пока живу – буду оплакивать нашу разлуку. У тебя семья, я тоже не один и вместе с женой скоро уеду в Страну Израиля. Желаю и тебе поскорее туда перебраться, обстановка очень тревожная. И хотя нам не суждено быть вдвоём, мне станет легче от сознания, что ты и твоя семья вне опасности, что вы на еврейской земле, а не в этом городе, где нас ненавидят и рано или поздно могут растерзать. Любовь моя, знай, что я никогда тебя не потревожу и не напомню о себе. У меня замечательная жена, я её очень уважаю и буду с ней столько, сколько даст Бог. Пожелай же мне счастья так, как я желаю тебе».
Дальше шли стихи:
Мне не расстаться никогда с тобой!
Любимая! Твои глаза как море.
В них отраженье солнца, в них прибой,
И оправданье – даже в приговоре.
Ночами ты являешься ко мне,
И будет век мой долог или краток,
Я сохраню в сердечной глубине
Твоей любви незримый отпечаток.
И эти косы цвета янтаря
Пускай на плечи падают волною…
За всё, за всё судьбу благодаря —
Благодарю, что ты была со мною!
Эстер было безумно жалко Йосефа, и, прочитав письмо, она решила, что им нужно встретиться. Обида на Залмана не проходила, словно именно он был виноват в их семейных проблемах. Глупец ревнивый! Один раз ненадолго она потеряла голову – и поэтому обязана до сих пор терпеть его выходки? Если её подозревают – пусть будет хотя бы причина! Залман травит ей душу, ставит в такое положение, когда она должна вновь и вновь каяться. Эстер перестала чувствовать свою вину, в тот момент у неё не было желания смотреть на себя со стороны. Промелькнула мысль, что они с Йосефом ещё могут быть вместе. Залман уезжать не хочет, а Йосеф – наоборот, стремится в Палестину. Что-то случилось с Эстер, как будто Йосеф не писал, что уезжает с женой, с которой будет столько, сколько даст им Бог. И Эстер, не задумываясь и несмотря на поздний час, перезвонила Эмме и попросила немедленно передать Йосефу просьбу о встрече. Она не спрашивала, как Эмма сделает это в полночь, но на следующий день Йосеф ждал Эстер у Эммы в то самое время, когда Залман, гуляя по городу, обдумывал своё примирение с женой. Проводив подругу в комнату, Эмма деликатно вышла. Но Эмма не была бы Эммой, если бы, умирая от любопытства, не старалась прислушиваться к доносившимся из-за двери словам…