– Давай, мама, спой что-нибудь, а мы послушаем.
– Там-тиридам, – отвечала она. – Вот, спела.
Но все мои сёстры пели. Для нашей семьи музыка значила необычайно много. Отцу всегда хотелось играть и петь, а мы, дети, подпевали. А ещё он нас научил танцевать старинный шведский народный танец хамбу и шотиш.
Мы часто бывали в церкви и пели в хоре. Тамошнего кантора звали Бенгт-Йоран Йоранссон. Он был невероятно талантлив, и мы ходили в его детский хор. Когда моя сестра Улла-Бритт в 1970 году выходила замуж за датчанина Йеспера, Бенгт-Йоран разучил со мной и Тиной оду «К радости» Бетховена. Говорят, у всех присутствовавших на свадьбе глаза были на мокром месте. Неудивительно.
Я была жаворонком и всегда просыпалась спозаранку. Будила сестру Тину, лёжа в постели и громко напевая какую-нибудь песню. Я называла это оперным пением. Громкие арии. Тину это ужасно бесило.
– Заткнись, я хочу спать! – кричала она.
Но я не могла остановиться. Мне всё время хотелось петь. И сейчас тоже хочется. Микке и дети уже привыкли к этому.
Заработки давались моим родителям нелегко. Иногда мы ели «молочный суп». Я и сейчас с трудом произношу эти слова – меня просто тошнит. Вы даже не представляете, как я его ненавидела. В подогретое молоко добавляют немного сахара и корицы и заедают всё это старым хлебом. Фрукты нам давали только на Рождество – в другое время на них просто не хватало средств. А если в доме появлялся банан, то нам доставалась лишь половинка. Сырные корки не выбрасывали, а тёрли и потом в получившуюся крошку макали бутерброд.
Это всё не только потому, что у нас было мало денег. В те времена люди в целом старались экономить – не то что в наши дни.
Дома родители шили детские вещи для одной из компаний, которая торговала одеждой. Мы садились в машину, ехали в Хельсингборг и отдавали всё, что сделали. Помню, отец просто сходил с ума от того, что я не сидела спокойно, а вечно пинала переднее сиденье. По пути он не выпускал изо рта сигарету, а нас с Тиной укачивало. Но было в этих поездках и нечто захватывающее. Иногда мы садились на паром и доезжали до Хельсингёра – там были дешевле продукты. И тогда нам покупали ещё и по рожку мороженого со сливками и джемом – потрясающий вкус!
Пошив детской одежды не приносил большого дохода. Мама устроилась на завод по производству варенья в Бьёрнекулле, где работала посменно. Мы с Тиной немного этого стеснялись – почти у всех друзей мамы были домохозяйками. А наша каждую вторую неделю работала по вечерам и только утром могла уделить нам немного времени. Следующую неделю нам и вовсе приходилось заботиться о себе самим. Иногда у нас не было хлеба, иногда – денег.
Мне было шесть, когда мама устроилась на работу. Помню, как я лежала под столом и тряслась от страха. Я пряталась, потому что мне постоянно мерещились какие-то звуки. Я испытывала стресс. Как это было ужасно: лежать там и бояться. Я не чувствовала себя в безопасности, а просто ждала, когда отец закончит развозить почту и вернётся домой. Но, приходя домой, он хотел только одного: спать.
Я никогда не любила одиночество. Думаю, корни этой нелюбви следует искать в моём детстве, когда я вынужденно сидела дома без взрослых. Такое не проходит бесследно. Сейчас, правда, мне иногда хочется побыть одной – лишь бы знать, что вечером кто-то придёт домой. Этого вполне достаточно. Но если бы из моей жизни исчез Микке, мне бы пришлось нелегко. Я ведь выросла в большой семье. Для нас одиночество казалось чем-то неестественным. В то время рядом постоянно находились люди.
Каждую вторую неделю мама оставалась дома по утрам и готовила завтрак. Она пекла чудесное печенье. Очень важно вспоминать и что-то приятное. Вот, например, день отцовской зарплаты: нам всегда доставалось что-то вкусненькое. Я обожала эти дни.
Мы не голодали, но донашивали одежду друг друга и мечтали о том, как будем «покупать вещи». Как-то мы заказали одежду по каталогу «Эллос», это было так здорово! А ещё на фабрике маме выдавали консервы, если на банке обнаруживали неверную этикетку или ещё какую-нибудь ошибку. И мы всё это съедали. На Рождество покупали половину свиной туши. А каждое воскресенье у нас был хороший ужин с куском мяса и десерт из крошек печенья, взбитых сливок и джема. Настоящий праздник!
11 декабря 1965 года, когда мне было семь, произошла трагедия, навсегда изменившая жизнь нашей семьи.
В те годы мы учились не только в будни, но и по субботам. У меня был маленький велосипед, на котором я поехала в школу. Было скользко и слякотно. Шёл дождь со снегом. Но у нас не было выбора: либо едешь на велосипеде, либо идёшь пешком, а путь был неблизкий. И вот я наконец оказалась на школьном дворе, и ко мне вдруг подошёл парень постарше.
– Слушай, говорят, у тебя сестра умерла!
Я была в шоке.
– Не говори так, это неправда!
– Правда. Все об этом болтают.
Я помчалась домой. Я падала, поднималась, снова крутила педали и опять падала. Было ужасно скользко, а я волновалась, и мне было очень страшно. Это воспоминание крепко засело в памяти: я постоянно падаю.
Я наконец добралась домой и увидела старшего брата Свена-Арне. Он был весь в слезах.
– Ты слышала, что произошло? – поинтересовался он.
Я пошла на кухню. Там все плакали. Только что на поезде приехала Улла-Бритт. Мы собрались вместе.
– Неужели Анна-Лиса умерла? – спросила я.
– Да, – ответила мама. – И она больше не придёт.
Анна-Лиса ехала в Клиппан, чтобы купить платье.
В канун Нового года она должна была обручиться со своим парнем Ингемаром, и ей хотелось быть особенно нарядной. С ней поехала её лучшая подруга Сив. Анна-Лиса сидела за рулём, Сив – рядом. На гололёде машину занесло, и она врезалась в молоковоз. Анна-Лиса погибла мгновенно. Сив выжила, но сильно пострадала. Водитель цистерны знал Анну-Лису. Он был просто раздавлен случившимся. Ужасная трагедия. Эстра-Юнгбю – крошечная деревушка, и это несчастье обсуждали абсолютно все.
За день до катастрофы отец чинил машину Анны-Лисы, чтобы та снова смогла сесть за руль. Потому-то он и начал винить в произошедшем себя и никак не мог оправиться от потрясения. Он был не в себе. Мне было всего семь, но я до сих пор помню, что в те дни только и слышала папин крик и плач. Иногда он кричал ещё и по ночам. Мы даже просыпались от этого. Жуткое время. Я была ещё ребёнком и просто не могла всего этого понять.
Помню похороны. Много внимания уделялось одежде. Нас с Тиной считали слишком маленькими, поэтому нас не одели в чёрное – мы пошли в тёмно-синих пиджаках. Есть фотография, где мы стоим в этих пиджаках и держим цветы. В день похорон шёл снег. Отец был в высокой шляпе, а лица женщин закрывали тёмные вуали. Мне казалось, что эти вуали просто ужасны.
– Зачем они вам? – спрашивала я и плакала. А ещё я помню, как мы смотрели в яму, куда опускали гроб.
Потом при церкви подавали кофе. Священник – чудесный человек по имени Карл Грик – попытался отвлечь нас, детей, и поговорить с нами о чём-то другом. Мы даже смеялись. Это было очень кстати, ведь нам было невообразимо страшно.
Потом всё было как во сне. Жутко холодная зима, это я помню. Мы с друзьями стояли на улице в нашей деревне, и всё вокруг казалось каким-то странным и ужасным. Тишина, холод и пустота.
Смерть Анны-Лисы потрясла всю нашу семью. В мгновение ока мои родители постарели лет на десять. Их волосы седели чуть ли не на глазах. Особенно папины. Он был разбит.
Горе нашего отца стало всепоглощающим. Мать ушла в себя. Со дня похорон я не видела, чтобы она плакала. Мои старшие сёстры и брат рассказывали, как она сокрушалась, что накануне трагедии отругала Анну-Лису. Мы с Тиной мылись, а Анна-Лиса дурачилась с нами и залила всю ванную. Тогда мама разозлилась, а теперь лишь повторяла: «Почему я не разрешила им наиграться? Это ведь была всего лишь вода, такая мелочь!»
Иногда она говорила что-то вроде: «Пусть дети делают, что хотят. Никто не знает, будет ли у них такая возможность завтра». Она считала, что ничего нельзя откладывать: мог настать момент, когда уже слишком поздно.
Ещё до этой трагедии у Йосты, моего отца, появились проблемы с алкоголем, но теперь он начал пить ещё больше. Он не мог спокойно смотреть на фотографии Анны-Лисы. Мама убрала все её изображения, чтобы хоть как-то помочь. Ничто не должно было напоминать ему о дочери.
Мне же, напротив, хотелось смотреть на снимки и не забывать сестру, но это запрещалось. Нельзя было даже произносить её имя. Ни фотографий, ни разговоров. Мы делали вид, будто её вообще никогда не существовало.
Но ведь детям надо всё обсуждать! Умерла моя любимая старшая сестра – и почему-то о ней нельзя было думать. Это же ненормально. Мы впервые смогли открыто говорить о смерти Анны-Лисы лишь спустя несколько лет после трагедии.
Сегодня мне нравится разглядывать фотографии сестры. Я ведь в детстве так мало её видела. Помню, как Улла-Бритт и Анна-Лиса собирались на субботние танцы, как они красились и наряжались. Казалось, это так круто. У них были накрахмаленные юбки из тюля, такие прикольные. Жаль, что у меня осталось так мало воспоминаний.
Отец плакал, пил и курил в подвале. Помню, как я иногда спускалась к нему и спрашивала: «Пап, что ты делаешь?»
Он сразу пытался вытереть слёзы. Мы садились и болтали о том о сём. В основном о музыке. У него всегда была с собой скрипка.
Йоста был полностью раздавлен, и нашей целью стало вернуть его к жизни. Он радовался, когда мы с Тиной пели что-нибудь на два голоса. Это немного утешало его.
Нам с Тиной музыка тоже очень помогала. Мы ходили в воскресную школу и пели там. Помню, в первое Рождество после трагедии именно выступление в хоре несколько успокоило нас. Мы испытали облегчение.
А ещё о смерти Анны-Лисы я могла поговорить с Герти – женой старшего брата Свена-Арне. Мы с ней были очень близки. Она рано вошла в нашу семью: я была совсем крохой, когда они со Свеном-Арне поженились. Она любит рассказывать, как, увидев её впервые, я тут же спросила: «Почему у тебя такой маленький рот?» Вот вам ещё один пример моей детской беззастенчивости. Я была очень прямолинейной.
Тина часто отмечает, что в нашей семье привыкли к объятиям только после смерти Анны-Лисы. Пусть мы и не говорили об этом – но появилась какая-то сплочённость. То, о чём мы раньше спорили, стало казаться пустяками.
Мама теперь старалась всячески заботиться о нас, не обращая внимания на собственную боль. Порой мне кажется, что именно поэтому у неё и развилась болезнь Паркинсона, когда ей было всего сорок восемь.
Мы с Тиной, пытаясь справиться с горем, тоже замкнулись. Мы много мечтали и фантазировали. У меня в детстве было богатое воображение, и я погружалась в мир грёз. Я представляла себя знаменитостью, а Улла-Бритт выступала в роли журналиста, держащего вместо микрофона конец скакалки:
– Как вас зовут?