Оценить:
 Рейтинг: 0

Игра в классики

Год написания книги
1963
<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 88 >>
На страницу:
52 из 88
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Хорошо, дорогой, – сказала Хекрептен, вытирая слезы, и стала искать «Идилио» просто из послушания, потому что читать все равно бы не смогла.

– Хекрептен.

– Да, любимый.

– Не расстраивайся, старуха.

– Ну конечно, не буду, золотко. Погоди, я сменю тебе холодный компресс.

– Я скоро встану, и мы с тобой прошвырнемся по Альмагро. Может, там цветной фильм музыкальный идет.

– Завтра, любимый, а теперь лучше отдохни. Когда ты пришел, у тебя лицо было…

– Такая работа, ничего не поделаешь. Но ты не волнуйся. Послушай, как Сто-Песо заливается.

– Наверное, корм задают божьей твари, – сказала Хекрептен. – Вот он и благодарит…

– Благодарит, – повторил Оливейра. – А как еще отблагодарить того, кто держит его в клетке.

– Животные этого не понимают.

– Животные, – повторил Оливейра.

(—77) (#AutBody_0fb_77)

73

Да, но кто исцелит нас от глухого огня, от огня, что не имеет цвета, что вырывается под вечер на улице Юшетт из съеденных временем подъездов и маленьких прихожих, от огня, что не имеет облика, что лижет камни и подстерегает в дверных проемах, как нам быть, как отмываться от его сладких ожогов, которые не проходят, а живут в нас, сливаясь со временем и воспоминаниями, со всем тем, что прилипает к нам и удерживает нас здесь, что больно и сладостно горит в нас, пока мы не окаменеем. А коли так, не лучше ли вступить в сговор, подобно кошкам и мхам, завязать поспешную дружбу с осипшими привратницами, с бледными страждущими созданиями, что караулят у окна, играя сухой веточкой. И гореть без передышки, чувствуя и вынося ожог, который начинается внутри и растекается постепенно, подобно тому как изнутри созревает плод, и стать пульсом этого костра, пылающего в нескончаемых каменных зарослях, и брести по ночным путям нашей жизни, повинуясь слепому неумолчному току крови.

Сколько раз задавал я себе вопрос: не пустая ли это писанина в наш век, когда мы то и дело обманываемся, мечась между безупречно правильными уравнениями и машинами, штампующими конформизм. Однако спрашивать себя, сумеем ли мы вырваться за рамки привычек или лучше отдать себя во власть веселой кибернетики, – тоже литературщина, не так ли? Мятеж, конформизм, душевные муки, земная пища, все эти дихотомии: Инь и Ян, созерцание или Tatigkeit [[242 - Деятельность (нем.).]], овсяные хлопья или куропатки faisandees [[243 - В остром соусе (фр.).]], Ласко или Матье – каков диапазон, какая карманная диалектика с бурями в пижаме и катаклизмами в гостиной. Одно то, что ты спрашиваешь себя, позволяешь себе выбирать, оскверняет и замутняет выбранное. То ли – да, то ли – нет, то ли будет, то ли нет. Казалось бы, в выборе не может быть диалектики, допущение выбора обедняет ее, фальсифицирует, превращает в совсем другое. Между Инь и Ян – сколько эонов? Между «да» и «нет» – сколько «может быть»? Все это литература, другими словами, беллетристика. Но что нам проку от правды – истины, которая служит успокоению честного собственника? Наша возможная правда должна быть выдумкой, другими словами, литературой, беллетристикой, эссеистикой, романистикой, эквилибристикой – всеми истиками на свете. Ценности – истики, святость – ис-тика, общество – истика, любовь – самая что ни есть истика, красота – истика из истик. В одной из своих книг Морелли рассказывает о неапольце, который несколько лет просидел у дверей своего дома, глядя на шурупчик, лежащий на полу. Ночью он его подбирал и клал себе под матрац. Сперва шурупчик был предметом улыбок, потом – поводом для насмешек, всеобщего раздражения, затем он объединил всех жителей округа, стал символом попрания гражданского долга, а в конце концов все только пожимали плечами и чувствовали покой и мир, шурупчик стал миром, никто не мог пройти по улице, чтобы не поглядеть на него краем глаза и не почувствовать, что шурупчик – это мир. Однажды тот человек упал и умер, сбежавшиеся соседи обнаружили, что шурупчик исчез. Один из них, должно быть, держит его у себя и иногда тайком вынимает и смотрит, а потом опять прячет и идет на завод, испытывая непонятное чувство, неясные угрызения. И успокаивается, лишь достав шурупчик; он смотрит на него до тех пор, пока не услышит чьи-нибудь шаги, и тогда торопливо прячет его. Морелли считал, что шурупчик тот – не шурупчик, а что-то другое. Бог, например, или что-нибудь в этом духе. Слишком простое решение. Возможно, ошибка заключалась в том, что этот предмет приняли за шурупчик из-за того лишь, что,он имел его форму. Пикассо берет игрушечный автомобильчик и превращает его в челюсть кинокефала. Может быть, тот неаполец был идиотом, а может быть – изобретателем целого мира. От шурупчика – к глазу, от глаза – к звезде… Почему обязательно отдаваться во власть Великой Привычки? В то время как можно избрать истику, выдумку, другими словами, шурупчик или игрушечный автомобильчик. Вот так и Париж… разрушает нас потихоньку, сладостно, перетирает меж своих цветов и бумажных скатертей, заляпанных винными пятнами, сжигает нас своим огнем, не имеющим цвета, что вырывается в ночи из съеденных временем подъездов. Нас сжигает вымышленный огонь, эта раскаленная докрасна истика, ловушка рода человеческого, город, который, по сути дела, не что иное, как Великий Шурупчик, ужасная игла, и через ее игольное ушко, точно сквозь ночной глаз, бежит нитка-Сена, этот город, кружевная пыточная камера, клетка, распираемая предсмертной тоской бесчисленного множества запертых в ней ласточек. Мы сгораем в том, что творим и создаем сами, в этом наша губительная и сказочная слава и гордый вызов несгорающему фениксу. Никто не исцелит нас от глухого огня, от огня, что не имеет цвета и вырывается под вечер на улицу Юшетт. Неисцеленные, совершенно неисцеленные, мы избираем своей истикой Великий Шурупчик, и склоняемся перед ним, входим в него, и каждый день изобретаем-выдумываем его сызнова, в каждом винном пятне на скатерти, в каждом поцелуе на рассвете у Кур-де-Роан, мы сами придумываем наш пожар, и он загорается сперва внутри, а потом охватывает нас целиком, быть может, в этом и заключается наш выбор, а мы заворачиваем его в слова, как заворачиваем хлеб в салфетку, и внутри остается благоухание и дышащая мякоть, «да» без всяких «нет» или, наоборот. – «нет» без всяких «да», день без манов, без Ормузда или Ахримана, раз и навсегда, вот и все, хватит.

(—1) (#AutBody_0fb_1)

74

Нонконформист глазами Морелли, в записях, сделанных на листке бумаги, приколотом булавкой к счету из прачечной: «Принимает булыжник мостовой и бету в созвездии Кентавра, поскольку первым нельзя тронуться, а до второго – дотронуться. Этот человек движется только в самых высоких или самых низких частотах, умышленно пренебрегая средними, другими словами, обычной областью духовного сосредоточения людей. Не будучи в состоянии уничтожить реальные обстоятельства, он норовит повернуться к ним спиной; не умея присоединиться к тем, кто борется за их уничтожение, поскольку считает, что оно обернется лишь заменой другими столь же ущербными и невыносимыми обстоятельствами, он пожимает плечами и отходит в сторону. Для его друзей тот факт, что он находит удовольствие в пустяках, в ребячестве, в кусочке нити или в каком-нибудь соло Стэна Геца, означает достойное сожаления духовное обнищание; им неведомо, что есть другой край, приближение к некой главной сути, которая, по мере того как к ней приближаются, отдаляется, растворяется и прячется, но погоня за ней не имеет конца, она не прекратится и со смертью этого человека, ибо смерть его не будет смертью промежуточной области частот, которые доступны уху, способному услышать траурный марш Зигфрида».

Возможно, ради исправления выспреннего тона этих заметок на пожелтевшей бумажке карандашом было нацарапано: «Булыжник и звезда: нелепые символы. Однако умение постичь гладкий камень иногда приближает к переходу; между рукой и булыжником дрожит аккорд вневременной. Сверкающий… (неразборчивое слово) подобно бете в созвездии Кентавра; имена и величины отступают, растворяются, перестают быть тем, чем они, по мнению науки, являются. И становятся тем, что они есть в чистом виде (что? чем?): рукою, которая дрожит, сжимая прозрачный камень, который тоже дрожит». Ниже, чернилами: «Речь не идет о пантеизме, сладостной иллюзии, павшей наверх, в небо, пылающее пожаром за краем моря».

А в другом месте – пояснение: «Говорить о частотах низких и высоких означает еще раз уступить idola fori [[244 - Идолы площади (лет.).]] и научной терминологии, одной из иллюзий Западного мира. Для моего нонконформиста мастерить забавы ради воздушного змея, а потом запускать его на радость собравшимся вокруг ребятишкам не представляется занятием пустяковым, но выглядит совмещением отдельных чистых элементов, и отсюда возникает мгновенная гармония, чувство удовлетворения, которое помогает ему вынести все остальное. Точно таким же образом мгновения отчуждения, счастливого отдаления, которые в два счета отбрасывают его от того, что могло бы стать для него раем, не представляются ему опытом более высоким, нежели сооружение бумажного змея; это как бы конец всего, но не над и не за пределами его опыта. Это не конец во временном понимании, но подступ к чему-то, некое обогащающее сбрасывание: понять это можно, сидя в ватерклозете и особенно когда ты с женщиной или в клубах дыма предаешься чтению воскресных газет, превратившемуся в отправление бессмысленного культа.

В повседневном плане поведение моего нонконформиста сводится к отрицанию всего, что отдает апробированной идеей, традицией, заурядной структурой, основанной на страхе и на псевдовзаимных выгодах. Он без труда мог бы стать Робинзоном. Он не мизантроп, но в мужчинах и женщинах принимает лишь те их стороны, которые не подверглись формовке со стороны общественной надстройки; и у него самого тело – наполовину в матрице, и он это знает, однако его знание активное, оно не чета смирению, кандалами виснущему на ногах. Свободной рукой он день-деньской хлещет себя по лицу, а в промежутках отвешивает пощечину остальным, и они отвечают ему тем же самым в тройном размере. Он без конца втягивается в запутанные истории, где замешаны любовники, друзья, кредиторы и чиновники, а в короткие свободные минуты он вытворяет со своей свободой такое, что изумляет всех остальных и что всегда оканчивается маленькими смешными катастрофами, под стать ему самому и его вполне реальным притязаниям; иная, тайная и не дающаяся чужому взгляду свобода творится в нем, но лишь он сам (да и то едва ли) мог бы проникнуть в суть ее игры».

(—6) (#AutBody_0fb_6)

75

Так прекрасно было в старые добрые времена чувствовать себя вписавшимся в величественный стиль жизни, где полное право на существование имеют сонеты, диалоги со звездами, раздумья на фоне буэнос-айресской ночи, гетевское спокойствие на тертулии в кафе «Колумб» или на лекциях зарубежных маэстро. И до сих пор его окружал мир, который жил именно так, который любил себя таким – сознательно красивым и принаряженным, искусно выстроенным. Чтобы прочувствовать расстояние, отделявшее его теперь от этого колумбария, Оливейре не оставалось ничего другого, как передразнивать с горькой усмешкой славные фразы и пышные ритуалы вчерашнего дня, придворное умение говорить и молчать. В Буэнос-Айресе, столице страха, он вновь почувствовал себя в обстановке повсеместного сглаживания острых углов, которое принято называть здравым смыслом, и, кроме того, – уверенного самодовольства, от которого голоса и старых и молодых напыщенно рокотали и видимое принималось за истинное, как будто,

как будто… (Стоя перед зеркалом с зажатым в кулаке тюбиком зубной пасты, Оливейра расхохотался себе в лицо и не засунул щетку в рот, а поднес ее к своему изображению в зеркале и старательно вымазал на нем рот розовой пастой, во рту нарисовал сердце, пририсовал руки, ноги, а потом буквы и непристойности – так он и метался со щеткой по зеркалу, изо всех сил давя на тюбик и корчась от смеха до тех пор, пока не вошла отчаявшаяся Хекрептен с губкой и т. д. и т. п.).

(—43) (#AutBody_0fb_43)

76

И с Полой, как всегда, все началось с рук. Дело идет к вечеру, усталостью наваливается время, растраченное в кафе за чтением газет, которые всегда – одна и та же газета, а пиво, точно крышка, легонько давит на желудок. И ты готов к чему угодно и можешь попасть в худшую из ловушек инерции и забвения, как вдруг женщина открывает сумочку, чтобы расплатиться за кофе, пальцы теребят застежку, а она, как всегда, не дается. Такое впечатление, будто застежка защищает вход в зодиакальную клетку и, как только пальцы женщины найдут способ отодвинуть тонкий позолоченный стерженек и вслед за его неуловимым полуоборотом запор поддастся, тотчас же на ошалевших завсегдатаев, захмелевших от перно и зрелища велогонок, что-то нахлынет-накатит, а может, и вообще проглотит их: лиловая бархатная воронка вырвет мир с насиженного места, заодно с Люксембургским садом, улицей Суффло, улицей Гей-Люссака, кафе «Капулад», фонтаном Медичи, улицей Месье-ле-Прэнс, закрутит все это в последнем раскатистом бульканье – и останется только пустой столик, раскрытая сумочка, пальцы женщины, вынимающие монету в сто франков и протягивающие ее папаше Рагону, ну и, конечно же, Орасио Оливейра, привлекательный молодой человек, живым и невредимым вышедший из катастрофы и как раз в это время готовящийся сказать то, что говорится по случаю великих катаклизмов.

– О, вы знаете, – ответила Пола, – страх не относится к числу моих сильных сторон.

Она сказала: «Oh, vous savez» [[245 - Вы знаете (фр.).]] – немного похоже на то, как сказал бы сфинкс, собираясь загадать загадку: словно извиняясь и не желая злоупотреблять своим авторитетом, который, как известно, велик. Или как говорят женщины в тех бесчисленных романах, чьи авторы не намерены терять времени, а потому все самое ценное вкладывают в диалоги, совмещая таким образом приятное с полезным.

– Когда я говорю страх, – заметил Оливейра, сидя все на той же банкетке, обитой красным плюшем, слева от сфинкса, – я прежде всего думаю об оборотной стороне. Ваша рука двигалась так, словно притронулась к пределу, за которым – оборотная сторона мира, где я, к примеру, мог бы оказаться вашей сумкой, а вы – папашей Рагоном.

Он ожидал, что Пола засмеется и все перестанет быть таким до крайности утонченным, но Пола (потом он узнал, что ее зовут Пола) не сочла эту возможность чересчур нелепой. Улыбнувшись, она показала маленькие и очень ровные зубы, и губы, накрашенные помадой густого оранжевого оттенка, от улыбки стали чуть более плоскими, но Оливейра все не мог оторваться от рук, его, как всегда, притягивали руки женщины, ему было просто необходимо притронуться к ним, обежать пальцы, фалангу за фалангой, разведать одним движением, как какому-нибудь японскому кинесикологу, неуловимый путь вен, узнать все о ногтях и, подобно хироманту, угадать роковые линии и счастливые бугры ладони, услышать лунный рокот, прижав к своему уху маленькую ладонь, чуть повлажневшую не то от любви, не то от чашки с чаем.

(—101) (#AutBody_0fb_101)

77

– Вы понимаете, что после этого…

– Res, non verba [[246 - Здесь: хватит слов, к делу (лат.)]], – сказал Оливейра – Восемь дней, приблизительно по семьдесят песо за день, восемь на семьдесят – пятьсот шестьдесят, ну, скажем, пятьсот пятьдесят, а на десять остальных купите больным кока-колу.

– И, будьте любезны, немедленно заберите свои вещи.

– Хорошо, сегодня или завтра, скорее завтра, чем сегодня.

– Вот деньги. Распишитесь в получении, сделайте одолжение.

– Без одолжения. Распишусь, и все. Ecco [[247 - Так (ит.)]].

– Моя супруга страшно недовольна, – сказал Феррагуто, поворачиваясь к нему спиной и мусоля в зубах сигару.

– Дамская чувствительность, климакс называется.

– Это называется чувством достоинства, сеньор.

– Я как раз об этом думал. Коль скоро речь зашла о достоинстве, спасибо за то, что взяли в цирк. Занятно было, и дела немного.

– Моя супруга никак не может понять, – сказал Феррагуто, но Оливейра был уже в дверях. Один из них открыл глаза или, наоборот, – закрыл. И на двери тоже было что-то вроде глаза, который открывался или закрывался. Феррагуто снова зажег сигару и сунул руки в карманы. Он думал о том, что скажет этому не знающему удержу несмышленышу, когда тот явится. Оливейра позволил положить себе на лоб компресс (а может, именно он закрыл глаза) и стал думать о том, что ему скажет Феррагуто, когда велит его позвать.

(—131) (#AutBody_0fb_131)

78

Близость Тревелеров. Когда я прощаюсь с ними в подъезде или в кафе на углу, внезапно возникает что-то вроде желания остаться вблизи них и посмотреть, как им живется, voyeur [[248 - Здесь: подглядыватель (фр.).]] без желаний, дружески расположенный и немного грустный. Близость, какое слово, так и хочется в конце поставить два мягких знака. Но какое другое слово могло бы всем своим эпителием вобрать и объяснить причину, по которой Талита, Маиоло и я сдружились. Люди считают себя друзьями потому лишь, что им случается по нескольку часов в неделю вместе проводить на одном диване, в одном кинозале, в одной постели, или потому, что по службе приходится делать одну работу. В юности, сидя в одном кафе, бывало, от иллюзорного ощущения одинаковости с товарищами мы чувствовали себя счастливыми. Мы ощущали себя сопричастными жизни мужчин и женщин, которых знали только по их поведению, по тому, что они хотят показать, лишь по очертаниям. В памяти отчетливо, совсем не пострадав от времени, встают буэнос-айресские кафе, где нам на несколько часов удавалось освободиться от семьи и от обязанностей, и на этой продымленной территории так верилось в себя и в друзей, что непрочное начинало казаться прочным, а это сулило своего рода бессмертие. Мы, двадцатилетние, сказали там свои самые истинные слова, познали самые глубокие привязанности, мы были подобны богам над прозрачной поллитровой бутылью и рюмкой кубинского рома. О небо тех кафе, ты – небо рая. А улица потом была всегда как изгнание, и ангел с огнедышащим мечом регулировал движение на углу Коррьентес и Сан-Мартин. Изгнание – домой, время позднее, к конторским бумагам, К брачной постели, к липовому отвару, который тебе готовит твоя старуха, к послезавтрашнему экзамену или к никчемушней невесте, которая читает Вики Баума и на которой мы женимся, а что делать.

(Странная женщина эта Талита. Такое впечатление, будто она идет, держа над головой горящую свечу, – показывает путь. Да еще такая скромная, редкое качество для аргентинки с дипломом, тут женщине довольно и жалкого звания землемера, чтобы в такой раж войти, только держись. Надо же, целая аптека на ее попечении, это же гигантское дело, зевать некогда. А как мило причесывается.)

<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 88 >>
На страницу:
52 из 88