Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Внутренний строй литературного произведения

Серия
Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
6 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид [113].

Символ оформляет собой парадокс – возникает образ пустой формы явления – вид движения, лишенного его сущности, недвижимого движения. В нем таится источник необычайной зрелищности представленного.

В стихотворении этот образ выполняет роль второй чаши весов в системе сравнительного параллелизма. Налицо – необходимая в условиях такой конструкции уравновешенность частей. Правда, можно было бы отметить, что его звенья по своей художественной функции не вполне идентичны. Второе дополнительно: оно призвано иллюстрировать мысль, в общем плане уже обозначенную. Дополнительность, однако, восполняется тем, что именно на пространстве второго звена имеет место акцентный удар – point, совмещающий в себе смысловой центр и итог произведения.

Туже структуру поэт варьирует: он обращается к ней не только в целях создания портрета. Параллелизм Баратынскому представляется уместным, когда речь идет о выражении некой бесспорной истины, тезиса, требующего скорее формулирования, чем анализа (как в стихотворении «Чудный град порой сольется…»). Поэтическое исследование, как правило, предполагает у него миниатюру иной структуры. По большей части она являет собой прямое размышление – рассуждение, разумеется, предельно сжатое.

Стихотворения этого типа появляются у Баратынского во второй половине 20-х годов. Преобладающее положение они сохраняют и в поздней его лирике, неуловимо меняясь вместе с нею. Главное в этих изменениях – преобразование качества мысли, обогащающейся за счет роста эмоциональной стихии. Она пронизывает собой интеллектуальное начало вещи, осложняя (иногда неожиданно!) ее логический рисунок. Этот тип поэтической речи реализует одно из самых заветных творений Баратынского – стихи о «далеком потомке»:

Несмотря на чрезвычайную известность этого текста, решаюсь привести его полностью.

Мой дар убог, и голос мой негромок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать, душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я [137].

Осип Мандельштам уподобил это произведение посланию в будущее, доверенному волнам океана. Строки Баратынского, – считает он, – одушевляет чувство «глубокого и скромного достоинства»[58 - Мандельштам О. Стихотворения. Проза. М., 2002. С. 422.]. Именно такое, вполне трезвое и точное понимание масштаба собственной ценности позволяет поставить эту внешне непритязательную миниатюру в ряд творений, воплощающих тему памятника. Исследуя стихотворение Баратынского в контексте этого ряда, С. Г. Бочаров проницательно определяет суть его потрясающей своеобычности. «Поэт негромкого голоса» (а именно таковым Баратынский себя почитал) – в отличие от прославленных художников – видит в факте памяти читателя-потомка событие, радующее своей возможностью, но отнюдь не безусловное. Соответственно, по мысли интерпретатора, надежда на грядущее признание не связывается у автора с пафосом заслуги; «обоснованием здесь являются не заслуги, а самое бытие человека-поэта, оно само по себе любезно и ценно, а не те или иные его характеристики <…>»[59 - Бочаров С. Г. О художественных мирах. М., 1985. С. 73.].

Отсюда – необычная для миниатюры тональность: отсутствие словесной игры, свобода от манеры резюмирования смысла. Поэтическая мысль будто складывается в присутствии читателя. В ней нет статуса предрешенности. Стихотворение строится как вереница следующих друг за другом суверенных суждений. Конъюнкция не предполагает необходимости умозаключения. Вместо него используется аналогия. Аналогия же являет собой способ мышления, предполагающий связь вероятностную. Она сообщает последним строкам миниатюры специфическую некатегоричность, а одновременно и столь же специфическую убедительность. Автор как бы полагается на читателя, вместе с ним прошедшего весь путь размышления. Вместе, – ибо сам характер чтения диктует чувство причастности к состоянию думания.

Это чтение неизбежно замедленное. Синтаксическое и стиховое членение в произведении подчеркнуто не совпадают; паузы понуждают всматриваться в сказанное. Свободны от них лишь две последние строки. Так реализует себя эффект завершенности интонационной. В финале она сказывается полно, но вне какой бы то ни было педалированности. Рассуждение естественно достигает своей конечной грани.

Поздняя миниатюра Баратынского все явственнее обнаруживает приметы протекания мысли. В его поэзии в целом увеличивается квота субъективного начала. Оно не подменяет собой начало рациональное, но существенно его трансформирует. Ради адекватной передачи момента интеллектуального переживания поэт жертвует безукоризненной стройностью своей миниатюры начала двадцатых годов. Так, в стихотворении «Все мысль да мысль! Художник бедный слова <…>» повышенная экспрессивность речи передает зигзаги потока сознания; в произведение входят проявления диалектики души[60 - См. посвященную стихотворению статью в моей книге «О поэзии и прозе». СПб., 2002. С. 206–220.].

Но, поднимаясь в вершинных своих образцах до воссоздания процесса, миниатюра тем не менее остается предназначенной для выражения обобщений, жизненных результатов, итогов. У позднего Баратынского эти изначальные свойства жанра вполне проявляются в его антологических надписях. В сборнике «Сумерки» есть несколько произведений, выдержанных в каноне, созданном Дельвигом. Белый стих, его торжественно плавное звучание явно отделяют их от общего типа стихотворений, составляющих сборник. Но собственно античного в этих надписях немного. В них не только отсутствуют соответственные исторические детали. Как уже говорилось, они могут отсутствовать и у Пушкина, у самого Дельвига. Важнее иное: пластичность, обычно свойственная мышлению, имитирующему древний колорит, у Баратынского уступает место повышенному интеллектуализму. В его надписи он сказывается вполне явно. Поэт также кладет в ее основу прямое суждение. В этом случае, однако, он не стремится выявить признаки движения мысли. Напротив того, суть сказанного неизменна по самой природе своей. Авторитетом веков автор подтверждает аксиомы, истинные сейчас и всегда. При этом связь такой аксиомы с настоящим почти декларируется. Особенно показательно в этом плане следующее стихотворение:

Красного лета отрава, муха досадная, что ты
Вьешься, терзая меня, льнешь то к лицу, то к перстам?
Кто одарил тебя жалом, властным прервать самовольно
Мощно-крылатую мысль, жаркой любви поцелуй?
Ты из мечтателя мирного, нег европейских питомца,
Дикого скифа творишь, жадного смерти врага [180].

Баратынский опирается на легко узнаваемые источники: это вариант мифа о гибели Геракла, сраженного роем комаров, и известные строки пушкинской «Осени»:

Ох, лето красное, любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.

В эпоху Пушкина они являли собой предел прозаизма в поэзии, то есть воспринимались как выражение сугубо современного сознания. На язык такого сознания переводит Баратынский и образную суть мифа – мысль о власти мелочей над душой человека. Сопрягая полярности, поэт пытается создать аналог гомеровского стиля. Эксперимент вряд ли можно считать удавшимся. Совмещая современность и архаику, автор «Сумерек» оказывается на границе с пародией. В последних строках стихотворения есть привкус самоиронии. Он нарушает цельность высказывания – это непременное качество антологической миниатюры.

Впрочем, такая невыдержанность стиля (либо недостаточная проясненность замысла?) встречается в «Сумерках» крайне редко. Присущее Баратынскому мировосприятие сказывается в этой книге вполне непосредственно. Ради его выражения поэт не нуждается в использовании каких-либо искусственных приемов. Столь же естественна и общая склонность поэта к миниатюре. Эта жанровая форма по-особому отвечает природе его творческого метода. Сам факт присутствия миниатюры у Баратынского может быть уподоблен моменту выхода на поверхность геологической породы. Так в очередной раз проявляет себя сила, отражающая сущность его поэзии, – пронизывающая ее субстанция мысли.

7

Итак, лирическая миниатюра возникает в русской поэзии в процессе перестройки художественного мышления, присущего классицизму. В общем потоке лирики свободной структуры она сохраняет положение автономное.

Вправе ли мы, однако, считать ее единым и самостоятельным жанром? Думаю— вправе. Миниатюра— форма устойчивых внешних признаков, отвечающих определенным художественным целям. Лирическое переживание выступает здесь в итоговом, обобщенном, предельно завершенном его выражении. Разумеется, граница, отделяющая миниатюру в десять строк от лирической пьесы в двенадцать, – условна, как вообще условны границы между жанрами. И тем не менее подвижность лирических образований, переливающихся одно в другое, не дает еще оснований для сомнения в реальности их бытия. В том числе и бытия миниатюры – формы очень распространенной, почти вездесущей. Правда, в поэзии второй половины XIX века она занимает место меньшее, чем в лирике поэтов пушкинской поры.

Жанр не соответствует ведущим тенденциям некрасовской школы. Новеллистический, риторически-гражданский либо песенный склад, свойственный ей, требует расширенного стихотворного объема. Лирика укрупняется. В 50 – 60-е гг. именно в рамках этого течения создается род произведения, стоящего на грани стихотворения и поэмы.

Поэты из окружения Фета более склонны к традиционной чистой лирике. Но и у них миниатюра оттеснена на второй план стихотворениями романсного и балладного строя.

Тем не менее как самостоятельное образование жанр не исчезает. Актуальность теряют лишь отдельные его разновидности – прежде всего те, что были в наибольшей мере связаны с атмосферой литературы начала XIX века. Так, после недолгого расцвета в 40-ые годы почти забытой оказывается антологическая миниатюра. Достаточно редкой становится и форма итога-изречения. К ней обращается разве только Тютчев – поэт, сохраняющий на протяжении всей жизни – биографической и творческой – связь с традициями аристократической культуры. (О характере стихотворений этого рода будет сказано ниже.)

Во второй половине XIX века миниатюра в составе русской поэзии в целом переживает процесс демократизации. По его ходу утверждаются и новые разновидности жанра. Наиболее распространенной среди них оказывается лирическая зарисовка. Вот примеры таких зарисовок, созданных художниками полярных течений.

Стихотворение Некрасова:

В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России —
Там вековая тишина.
Лишь ветер не дает покою
Вершинам придорожных ив,
И выгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив.[61 - Некрасов Н. А. Соч.: В 3-х тт. М, 1953. Т. I. С. 294.]

Стихотворение Фета:

Чудная картина,
Как ты мне родна!
Белая равнина,
Полная луна,
Свет небес далеких,
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег

.

Нет необходимости доказывать, что у Некрасова, в отличие от Фета, произведение идеологично, а потому содержит большую степень обобщенности, противоположение мотивов и т. п. Разница очевидна. Интереснее – черты близости. Они позволяют наметить очертания жанровой формы.

Оба стихотворения дают картину, широкую и зримую, обобщенную и конкретную одновременно. В обоих – завершенность достигается за счет финального импрессионистического штриха («Выгибаются дугою <…> / Колосья бесконечных нив», «И саней далеких / Одинокий бег»). Этот штрих сводит пространственную широту в локальный объект – деталь, на которой может закрепиться воображение.

Так, предельно несходные поэты создают произведения, структурно сопоставимые с пушкинским «Город пышный, город бедный…». Разумеется, нет и речи о намеренном следовании образцу. Налицо— процесс надличностный, проявление «памяти жанра». Но, обнаруживая эту общность, я не хочу сказать, что миниатюра второй половины века более унифицирована, чем в пушкинские времена. Не в меньшей степени она несет в себе признаки индивидуальности художника. По отношению к Фету это общая импрессионистичность его художественной манеры. Чаще всего он выступает с фрагментом, в основу которого положено мгновенное впечатление. Форма, у Пушкина единичная, для Фета становится преобладающей.

Иное дело – миниатюра Некрасова. В ней, как правило, содержится эмоциональный итог, мысль, выделяющаяся своей явной законченностью («Стихи мои, свидетели живые…»). Среднее положение между этими крайними формами занимает миниатюра А. К. Толстого, являющая собой и собирательный пейзаж («Край ты мой, родимый край…»), и общепсихологический портрет («Коль любить, так без рассудку…»).

При всем разнообразии вариантов жанр далек от опасности распада. При этом в поэзии Серебряного века бытие миниатюры обнаруживает моменты своеобразной неожиданности. Не имея возможности углубляться в эту относительно автономную тему, приведу лишь два примера произведений, выдержанных в полярной манере. Это стихотворения современников – Иннокентия Анненского и Александра Блока. Первая миниатюра в традиции начала XIX века озаглавлена:

Среди миров

Среди миров, в мерцании светил
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
6 из 11