– Не в том дело. Вот например. В детстве, я помню, играл в одну забавную игру. Ловишь улитку, кладешь на руку. Она, конечно, спрячется, вся уйдет в раковину, а ты стоишь и говоришь: «Улитка, улитка, высунь рожки! Улитка, улитка, высунь рожки!» Она их выпустит, но только ты дотронешься до них, как они тотчас уходят обратно. Приходится повторять все снова. Мы даже соревнования устраивали, у кого улитка быстрее рога выпустит. Очень интересно.
Чернецкий достал из пачки, лежащей на столе, сигарету и закурил. Глубоко затянувшись, он пустил белесую струйку дыма вверх.
– А однажды я попробовал ничего не говорить, а улитка все равно выпустила рога. Я помню, очень расстроился, но потом решил, что слова здесь и впрямь не нужны. Может, она делает это просто из самолюбия. Кто знает…
Голос Чернецкого постепенно становился все тише и тише, и я, улучшив момент, обернулся, чтобы посмотреть, где находилась его спутница. Однако в толпе танцующих я ее не нашел и вновь повернулся к Чернецкому.
– Я все это, собственно, к чему? – казалось, Чернецкий не смотрит в мою сторону. – Не о ней же в конце концов… Просто самое лучшее – не лезть во все эти дела… Тем более что тебя они совершенно не касаются. Я это не к тому, что, мол, не твое дело. Просто не обращай внимания – вот и все.
Чернецкий остановился. Надо сказать, во все время этой речи с лица у него не сходила какая-то в высшей степени странная полуусмешка, так что я начал было уже подозревать, что она вовсе и не относится к тому, о чем он говорил. И вообще, на протяжении всего нашего разговора, до самого его конца (я потом много думал об этом), меня не оставляло чувство, что Чернецкий больше говорит сам с собой, чем обращаясь ко мне. Казалось, он произносил какой-то странный монолог. И даже не монолог, а часть его, начинающуюся откуда-то с середины. Понять что-либо до конца было сложно. Однако я был рад встрече. Может, если бы я понимал тогда, что кроется подо всей этой игрой, я бы и отнесся к происходящему по-иному.
– Н-да, – продолжил между тем Чернецкий. – Как написал один очень умный тип, нет ничего нового под солнцем, все суета и томление духа. На что другой, правда много позже, возразил: мол-де все в мире относительно, так что вы очень уж не расстраивайтесь…
Я посмотрел на пальцы Чернецкого, несколько нервно барабанящие по краю фужера. Перехватив мой взгляд, Чернецкий усмехнулся и отставил фужер в сторону.
«Интересно, что у него на уме? – подумал я. – Прямо детектив какой-то…»
Однако ирония не помогла. Во мне неодолимо боролись два желания: с одной стороны – желание встать и уйти, таким образом блюдя приличия и не усугубляя конфликт между Чернецким и девицей, с другой – желание остаться и выяснить, в чем тут дело. В конце концов я прибегнул к приему, к которому обращался довольно часто, а именно – вообразить, что все происходящее – некая игра, где мне отведена вполне определенная роль, а роль эдакого Штирлица в данном случае мне весьма импонировала.
Танец кончился, девица вернулась и заняла свое место. Вид у нее был все такой же надменный. Чернецкий сидел ссутулившись, думая о чем-то своем. Девица что-то сказала, и он очнулся. Официант принес коктейль, и Чернецкий как бы даже повеселел, словно радуясь тому, что смог избавиться на какое-то время от тяготивших его мыслей. Покосившись на девицу и отпив глоток из бокала, он вдруг сказал, что теперь пришло время поговорить об искусстве, потому что «когда встречаются интеллигентные люди и нужна тема для беседы, они всегда говорят об искусстве».
– Для того оно по большей части и существует, – добавил Чернецкий и опять усмехнулся.
Очень кратко и предельно ясно отозвавшись о современной живописи (живопись и скульптура, несомненно, умерли), он вдруг ни с того ни с сего спросил, как мне нравится Чюрленис. Я сказал, что мало его знаю, так как видел только репродукции, да и то в очень посредственном альбоме.
– А вообще мне он нравится, – закончил я.
Чернецкий покосился на девицу.
– А тебе нравится Чюрленис? – спросил он ее.
Та посмотрела на него и после некоторой паузы спросила:
– А кто это?
– Монгольский художник эпохи Возрождения, – быстро и небрежно ответил Чернецкий, и если бы я не знал, кто такой Чюрленис, то наверняка принял бы его слова за чистую монету. Внезапно я вспомнил об Алексе и подумал, что Чернецкий сделал точь-в-точь как он.
Девица вновь пожала плечами и принялась за коктейль. Видно было, что она тоже на взводе, но все же старается не подать вида. До конца я так и не понял, действительно она не знала, кто такой Чюрленис, или это была тоже какая-то игра.
– Зря. Зря, что только по посредственному альбому, – продолжил Чернецкий речь в своей странной манере, не обращаясь ни к кому. – Мне в свое время очень понравилось. Этакий гений болезненного воображения. Полное подчинение формы идее, парение в, так сказать, надоблачных сферах. У меня тогда даже мысль возникла, что это какой-то особый вид богоборчества. Создание собственного мира. И солнце такое… Какое-то исступленно-яркое, неживое. Волчье… Как где-нибудь в стратосфере… – постепенно Чернецкий впадал в состояние наигранной эйфории. На лице появилась улыбка, взгляд уперся куда-то в стену.
– У меня тогда еще появилась идея, что все гении были сумасшедшими. Не ново, конечно, но тем не менее забавно, верно? Ведь обыкновенный человек такого никогда не создаст. По определению. Для этого нужна такая колоссальная зацикленность на чем-то одном, что вряд ли нормальный человек выдержит. Я еще, помню, что-то вроде повести о художнике писать стал. Об очень одиноком и очень гениальном. Повесть изобиловала психологическими сентенциями низкого пошиба, как учебник по психологии для вечерних отделений филологических факультетов. Короче, дрянь, и я ее сжег. И вовсе не потому, что там, например, Гоголь жег свои «Мертвые души», а чисто из нежелания, чтобы кто-нибудь, пусть и случайно, прочел всю эту ахинею. Правда, потом месяца полтора я скорбел по этому поводу (хотя, черт его знает, тем, кому читал, нравилось, а некоторым даже очень). Но не в этом дело. Жаль только тему. А тема была хорошая…
Чернецкий прикрыл глаза и посмотрел на потолок.
– Подумай только, все гении – уроды, шизики, а если точнее – мутанты, которые в природе, как явление противоестественное, обречены на гибель. Но самое главное – шкала ценностей. Что считать нормальным? Средний уровень, то есть животный, с его всеобъемлющим стремлением к выживанию, или уродство, болезнь, возвышающую человека до уровня Творца и неминуемо ведущую к саморазрушению?
Чернецкий на минуту остановился, потом рассмеялся, однако вышло это у него как-то неубедительно. По-моему, он просто валял дурака.
– Что-то по-моему я сегодня слишком много говорю. Хотя что тут такого? Люди должны общаться. Это снимает напряжение и вследствие упомянутого смягчает нравы. Да и настроение у меня сегодня к тому располагает. Так что давайте беседовать! Вы не против? Так на чем я остановился? Ах, да! Если болезнь – норма, то что же тогда болезнь?
– Хватит!
Девица зло смотрела на Чернецкого. Она была в бешенстве.
– Почему хватит? Почему это хватит? Интересно ведь. К тому же у меня сегодня праздник. Верно? Ведь праздник сегодня? – обратился Чернецкий к девице и, не дожидаясь ответа, сказал: – Праздник. И я имею полное право на хорошее настроение. Верно? – спросил он теперь уже у меня.
Я кивнул.
– Ну вот, что я говорил? Итак, на чем мы остановились?
Обстановка накалялась, и я чувствовал себя все более неуютно. Едва заметная усмешка, не сходившая с лица Чернецкого все это время, стала более явной, как если бы теперь он хотел показать, будто не воспринимает всерьез того, что говорил минуту назад.
– Забавно, а ведь, пожалуй, стоит только объявить во всеуслышанье, по телевизору, например, что все гении – шизики, а все шизики, соответственно, – гении, так на следующий день от них отбоя не будет в больницах и прочих местах скопления творческого элемента. К тому же это очень просто – быть гением. Достаточно лишь не быть таким, как все. Если все делают одно, надо непременно делать другое. Все рисуют медведей на дереве и девочек с персиками или там с какими-нибудь пейсиками, а ты – бац! – «черный квадрат»! Что такое? Кто такой? Все в недоумении и смятении. А ты им опять – бац! – взял пару полотеров, налил краски на холст – и родилась «композиция № 7» или там какая-нибудь восемь с половиной!
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: