Оценить:
 Рейтинг: 0

Российская дань классике. Роль московской школы в развитии отечественного зодчества и ваяния второй половины XVIII – начала XIX века

Год написания книги
2014
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Четкое членение весьма полезно для анализа. Однако в действительности эти части наследия далеко не всегда столь ясно дифференцированы. Прежде всего, говоря о мифологии, мы имеем в виду мифы, запечатленные литературой, реже греческой, чаще римской. Это слияние мифа и литературы тем естественней, чем больше он утрачивает свою мировоззренческую суть, чем больше в нем берет верх фабульное начало. Различие между историей и литературой теоретически закреплено еще Аристотелем: историк «говорит о том, что было», поэт «о том, что могло бы быть»[57 - Аристотель. Соч. В 4-х т. М., 1983. Т. 4. С. 655.].

Но на практике даже соблюдение этого принципа не снимает определенного внутреннего родства античной истории и литературы. Дело в том, что история и в XVIII веке еще выступает в своей ранней внесоциальной ипостаси как история деяний людей. Причем просветительство особенно внимательно изучает своеобразные черты исторической личности[58 - См.: Фридлендер Г.М. История и историзм в век Просвещения // XVIII век. Сб. 13. Проблемы историзма в русской литературе. Конец XVIII – начало XIX века. Л., 1981. С. 73.]. В итоге это означает, что рассматривается борьба намерений человека с судьбой, роком; кипение человеческих страстей; противостояние разума и невежества, долга и своеволия, самоотверженности и корысти, добра и зла. Вполне сопоставимый комплекс проблем (конечно, со своими особенностями) встречается в литературе. Кстати, не только там, но и в мифологии, и в «священной истории». Словом, налицо явная «литературизация» мифологии и истории.

Одновременно ощутима и другая тенденция: история приравнивает по достоверности факты действительности и свидетельства преданий. Таких примеров множество: Плутарх повествует и о легендарном Ромуле, и о Юлии Цезаре, Иосиф Флавий рассматривает Моисея как реально существовавшее лицо. Подобный подход во многом характерен для западноевропейской и русской историографии даже во второй половине XVIII века. Приведем лишь один пример: работа аббата Куайе «Торгующее дворянство» 1756 года. Это полемика с маркизом де Ляссе, переведенная на немецкий язык и прокомментированная юристом и экономистом Юсти и переведенная на русский Д.И. Фонвизиным. Здесь участвуют четыре автора из трех стран, и поэтому пример особенно показателен. Для нас важно, что в статье содержится опыт демографической статистики, основывающийся на… Ветхом Завете! Сказано буквально следующее: «По преданию Моисееву свет начало свое имеет от одного брака и умножался каждые двадцать лет, т. е. в такое время, в которое все люди умножать свой род способны. Через сие положение в конце второго века было уже на земле 512 человек»[59 - Цит. по: Фонвизин ДМ. Указ. соч. С. 144, 670.]. Так, история в «век Просвещения» все еще не может расстаться с мифом и со «священной историей». При этом парадоксальность ситуации усугубляется существованием уже с 1690-х годов целого направления в историографии, принципиально подвергающего сомнению предания (в том числе христианские), разграничивающего факты и вымысел. Речь идет об «исторической критике», ведущими представителями которой являются П. Бейль и Вольтер[60 - См.: Фридлендер Г.М. Указ. соч. С. 68–69.].

В свою очередь «священная история» – Ветхий и Новый Завет – переживает встречный процесс. Она «историзируется». От Средневековья к Ренессансу и далее к XVII, а затем XVIII веку (у нас от Средневековья – к Новому времени) меняется отношение к «священной истории». Если в ранние эпохи в ней ищут и находят основу для чисто сакральных, внежизненных художественных ситуаций, таких, как «Христос во славе», то позже все более часто изображают конкретные события и эпизоды, изложенные в «священной истории». Причем акцент в этом словосочетании все заметнее переносится с определения «священная» на понятие «история».

Таким образом, основные компоненты наследия взаимно тяготеют. Мифология и история «литературизируются», история благоволит мифу, «священная история» стремится подчеркнуть свою принадлежность к истории.

Во второй половине XVIII века подобное сближение дополнительно стимулируется излюбленными тогда изданиями справочного характера. Это всякого рода энциклопедии, словари (лексиконы и диксионеры), книги типа хрестоматий, сборники сюжетов, указатели, толкующие символы и эмблемы, рассказывающие об аллегориях, краткие изложения «универсальной» истории. Только на русском языке число таких трудов во второй половине XVIII века приближается к двум десяткам. А ведь к ним нужно прибавить довольно много непереведенных, имевших хождение в России. Они охватывают преимущественно мифологию, «священную историю», отчасти историю и иногда литературу. Работы такого рода, как правило, излагают наиболее популярные сюжеты, рассказывают о наиболее известных персонажах. При этом главное – сообщить читателю основные сведения, а не донести до него индивидуальность исторического, литературного или иного источника. Все дается в переложениях, извлечениях. Отсюда и явная нивелировка, еще больше сближающая различные составные части текстового наследия.

Разумеется, крупные мастера нечасто удовлетворяются сведениями изданий справочного типа. Даже не всякий подлинник кажется им исчерпывающим. Так, М.И. Козловский, обращаясь к личности Александра Македонского, не останавливается на «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха. Он углубляет тему, пользуясь «Историей Александра Великого…», написанной Квинтом Курцием[61 - См.: Чекалевский П.П. Указ. соч. С. 94–95.]. Однако тот же Козловский, изображая Поликрата, исходит, как свидетельствует В.Н. Петров, из статьи в четвертом томе «Nouveau dictionnaire…» (Amsterdam, 1777, p. 470, 471)[62 - См.: Петров В.Н. Указ. соч. С. 117.]. Там сказано, что Поликрат гибнет распятым на кресте. Между тем в первоисточнике – у Геродота – сама форма казни не описывается в силу невероятной ее постыдности и отмечается, что распят был уже труп Поликрата[63 - См.: Дератани Н.Ф., Тимофеева Н.А. Греческая литература. М., 1947. С. 418.]. Что Козловский знал труд Геродота, мы говорили ранее, упоминая о греческой надписи на стволе статуи. А творческие причины, побудившие мастера предпочесть иную, чем у Геродота, и даже иную, чем в «Nouveau dictionnaire…», версию, ясны: мертвое тело на кресте неизбежно воспринималось бы как распятие Христа[64 - См.: Петров В.Н. Указ. соч. С. 118.]. Справочными изданиями пользуется сама Академия художеств в своих официальных актах. От С.К. Исакова известно, что программа Ф.И. Шубину на звание академика была дана по «митологии баснословия» («Mythologie de fables»), по ее «четвертой части» («Спящий Эндимион»)[65 - См.: Исаков С.К. Федот Шубин. М., 1938. С. 42, 96.].

Вместе с тем установлено, что воспитанники Академии уже в годы учения пользуются первоисточниками. Так, «ученик» Федос Щедрин «взял… из библиотеки книгу римской истории седьмой том…»[66 - Цит. по: Виттенбург Е.П. Библиотека Академии художеств в XVIII веке // Вопросы художественного образования. Л., 1976. Вып. 17. С. 13.]. К авторитету античных авторов обращаются и зодчие. Правда, не в ходе самого творчества, а скорее для обоснования замысла. В.И. Баженов, в частности, в теоретических высказываниях опирается на сведения, почерпнутые у Геродота и Плиния Старшего.

Литература, современная скульптуре второй половины XVIII века или несколько более ранняя, практически почти не используется ваятелями. Она отражается лишь во вспомогательном материале – в их графике. В.Н. Петров отмечает у М.И. Козловского рисунки на темы «Меропы» Вольтера, «Федры» Жана Расина[67 - См.: Петров В.Н. Указ. соч. С. 129, 130, 133.]. В Государственном Русском музее хранятся неопубликованные наброски И.П. Прокофьева, посвященные державинским «Изображению Фелицы» и «Видению Мурзы»[68 - Государственный Русский музей. Отдел рисунка. «Одеяние Фелицы», перо, тушь, инв. № Р-27304; «Видение Мурзы», перо, сепия, инв. № Р-27305.]. Думается, что для скульптуры и литературы тех лет более характерны отношения иного порядка. Это скорее параллели, чем заимствования. Например, 1760-1770-е годы отмечены трагедией «Дидона» Я.Б. Княжнина и статуей «Дидона на костре» Н.-Ф. Жилле. В 1780-1790-е годы появляются перевод «Золотого осла» Апулея, исполненный Е.И. Костровым, и основанная на одном из сюжетов Апулея «Душенька» И.Ф. Богдановича, а в скульптуре – барельеф Ф.Г. Гордеева «Свадебный поезд Амура и Психеи» в Останкинском дворце.

Интересна перекличка работ Г.Р. Державина и М.И. Козловского. Иногда это формальная сопоставимость: анакреонтическое стихотворение Державина «Спящий Эрот» и «Спящий Амур» Козловского. Иногда есть тематические параллели: в оде «Вельможа» (1794) – строки о Долгоруком, прокомментированные автором в 1809-1810 годах: «Славный сенатор кн. Яков Федорович Долгоруков… разодрал определение Сената, подписанное Петром I»; и знаменитый ретроспективный портрет того же исторического лица работы Козловского, исполненный чуть позже написания оды, в 1797 году[69 - Цит. по: Русская литература XVIII века / Сост. Г.П. Макогоненко. Л., 1970. С. 791.]. А вот барельеф Козловского «Камилл, избавляющий Рим от галлов» появился в 1780-х годах, за десять лет до оды «Вельможа», где упомянут этот персонаж римской истории, и за двадцать лет до издания комментария к сочинениям Державина.

Сравнение произведений Державина и Козловского, посвященных А.В. Суворову, выявляет уже не перекличку, а другой тип связей. Сначала о датах: май 1799 года – публикация оды в честь побед Суворова в Италии; ноябрь 1799-го – указание Павла I о сооружении памятника Суворову; январь 1800 года – «статуя апробована». В державинской оде есть строки, в которых словно заложена основная пластическая идея монумента Козловского:

««…Меч Павлов, щит царей Европы, Князь славы!» – Се, Суворов, ты!»[70 - Там же. С. 579. Эти же строки приводит В.Н. Петров, сопоставляя их с работой Козловского «Геркулес на коне» (Петров В.Н. Указ. соч. С. 170, 173). Думается, что это соотнесение не подтверждается ни содержанием текста Державина, ни особенностями произведения Козловского).].

И действительно, в общем облике произведения память отбирает главное: занесенный меч, щит, прикрывающий две короны и тиару, а также вензель Павла I на кирасе и две барельефные фигуры Славы, венчающие на постаменте надпись, начинающуюся словами «Князь Италийский…». Пока нет свидетельств скульптора или его современников о влиянии державинских строк на формирование замысла Козловского. Объективно же такое сопоставление кажется вполне правомерным. К слову сказать, первая треть XIX века дает противоположные примеры: не поэзия вдохновляет скульптуру, а скульптура – поэзию. Вспомним строки А.С. Пушкина, посвященные «Молочнице» П.П. Соколова, «Юноше, играющему в свайку» А.В. Логановского, «Юноше, играющему в бабки» Н.С. Пименова и, наконец, «Медному всаднику» Э.-М. Фальконе.

В интересующем нас аспекте театр стоит где-то на рубеже текстового наследия и наследия, представленного пространственными искусствами. Как мы уже выяснили, текстовое составляющее театра (пьеса) осваивается не самой пластикой, а лишь в рисунке скульпторов. Второй, важнейший компонент театра – сценическое действо – до известной степени сопоставим со скульптурой (и другими изобразительными искусствами). Это подмечено еще в XVIII веке. Лессинг в борьбе за новую драматургию и новый театр восстает, как пишет Г.М. Фридлендер, против «условной мифологической и аллегорической статуарности, скульптурной красоты жестов и поз, присущих классической трагедии XVII века»[71 - Фридлендер Г.М. Лессинг как эстетик и теоретик искусства // Лессинг и современность. М, 1981. С. 75.]. Уточним: речь идет о жестах и позах, пришедших из XVII в XVIII век и бытовавших на сцене в рассматриваемый нами период. Эта особенность вызвана к жизни не одним лишь преклонением перед античностью и ее скульптурой. Думается, что более действенная причина кроется в самой основе драматургии классицизма. По словам того же Г.М. Фридлендера, там «не действия героев, а их речи служили нередко главным средством драматической характеристики»[72 - Там же. С. 48.]. Продолжим и разовьем эту мысль в русле нашей темы. Если не действие, а речь – основное, то действие следует ритму речи. Пока многословно излагается мысль, действие на сцене замирает в своеобразном «стоп-кадре». Возможно, «стопкадр» – преувеличение. Но несомненны замедленность, фиксированность жеста, позы, мизансцены на время монолога или монологической части диалога. Вместе с тем известно, что любая фиксированность на сцене неизбежно обретает значимость, даже пауза, не говоря уже о жесте, позе, мизансцене. Отсюда совсем недалеко до их символики (Г.М. Фридлендер в приведенной выше цитате упоминает «аллегорическую статуарность»). Причем это отнюдь не уникальное свойство театра классицистической трагедии. Фиксированность и символический смысл жеста, позы, мизансцены в религиозном ритуале и официальном светском этикете бытовали в Древнем Египте и античности, расцвели в христианском мире, особенно в Средневековье, сохранили силу в Новое время.

Применительно к России второй половины XVIII века, пожалуй, лучше говорить не о символике, а о закрепленном традицией смысле, значении жеста, позы, мизансцены. Некоторые из них хорошо помнятся по произведениям живописи и скульптуры. Например, правая рука – к сердцу, левая, указывающая на небо; обе руки к груди, очи к небу; очи, опущенные долу; преклонение обоих колен или одного колена; рука, прикрывающая глаза; лицо, закрытое руками; руки, простертые к небу, и руки, бессильно опущенные; дружеское объятие двух или трех фигур; горестное объятие скорби и т. д. и т. п. Все это в принципе взято из жизни, но со временем утвердилось в качестве одинаково знакомого и художнику, и зрителю средства выражения совершенно определенного чувства, переживания или реакции персонажа. Думается, что в скульптуре подобные жесты и позы далеко не всегда можно использовать. Они, как правило, отвечают речи персонажа (его монологу, реплике, возгласу), а пластика по большей части передает действие или состояние изображаемого. Возможно, потому старые источники, упоминая об использовании элементов актерской техники в живописи (позирование И.А. Дмитриевского А.П. Лосенко для картины «Владимир и Рогнеда»)[73 - См.: Каганович АЛ. Указ. соч. С. 158–159.], не сообщают о таких случаях в отношении скульптуры. Лишь в самих произведениях исследователи усматривают параллели с актерской игрой. Об этом говорит В.Н. Петров, когда анализирует барельефы М.И. Козловского для Мраморного дворца[74 - См.: Петров В.Н. Указ. соч. С. 73–74.]. То же ощутимо и в классицистическом надгробии. Напомним, однако, что И.Ф. Урванов, привлекая внимание художников к игре актеров, подчеркивает: «Но подражать им надлежит с великою осторожностью, ибо они часто излишне напрягаются в представлении, чтобы изобразить страсти чувствительнее, от чего и выходят из натуры»[75 - Урванов И.[Ф.]. Краткое руководство к познанию рисования и живописи исторического рода… СПб., 1793. С. 11 (приведено в кн.: Коваленская Н. Русский классицизм. Живопись, скульптура, графика. М., 1964. С. 66).].

Обозрение общего состава наследия без опыта театра было бы неполным, хотя и то, что там привлекало внимание, и сфера применения достаточно узки. Иное дело, произведения пространственных искусств в их амплуа наследия. Здесь уж речь пойдет и о скульптуре, и о зодчестве, да и само освоение весьма многообразно и обширно.

Прежде всего о досягаемости наследуемых произведений скульптуры и архитектуры. Первое знакомство с ними происходит в ученические годы. Это изучение изображений: слепков с образцов пластики, гравюр и рисунков, воспроизводящих памятники скульптуры и архитектуры. Помимо того, ваятели, возможно, могли знакомиться с отдельными классическими произведениями пластики в частных коллекциях. Конечно, основное освоение знаменитых подлинников скульптуры и прославленных архитектурных сооружений происходило во время заграничного пенсионерства, особенно в Париже и Риме. Именно здесь закладывались творческие впечатления на всю жизнь.

Наследие, представленное литературой, мифологией, «священной историей», аллегорией и историей, условно говоря, текстовое, и наследие, заключенное в памятниках пространственных искусств, существенно различаются тем, как они соотносятся с создаваемым на их основе произведением ваяния и зодчества. Текстовое наследие – нейтрально. Иная образная природа (как в мифологии и литературе) или ее отсутствие (как в истории) исключает саму возможность соперничества в плане художественном. Нейтральность обусловлена тем, что текст дает лишь словесные сведения, не связывая художника или зодчего зрительным впечатлением. Одновременно эта «нематериальность» наследия снижает его воздействие на мастера. Словом, нейтральность предстает и как сила, и как слабость текстового наследия.

Образцы пространственных искусств, выступающие в амплуа наследия, наоборот, составляют весьма опасную конкуренцию создаваемому произведению. Они обладают аналогичной образной природой, да еще к тому же сами почти всегда высокосовершенны. Ведь именно совершенство позволяет им стать эталонными.

Степень конкурентности подобного наследия различна. Менее опасны для вновь создаваемого произведения репродукционные формы: изображения образцовых работ или слепки. Их художественное совершенство всегда на порядок ниже оригиналов, так как они не передают фактуры, цвета, а в случае с архитектурой – реального пространства и объема. Значительно сложнее соперничать с подлинником, выступающим во всеоружии достоинств выдающегося творения искусства. Трудности еще более возрастают, когда мастера оказываются перед хронологически протяженной цепью произведений на один и тот же сюжет, с теми же персонажами или, как в зодчестве, перед цепью сооружений, родственных типологически, хотя созданных в разные эпохи. Здесь приходится иметь дело не с единичным, пусть даже превосходным по своим качествам, образцом. Начинает действовать еще один фактор: исчерпываются варианты решения. Причем в шедеврах прошлого используются как раз самые выгодные в художественном отношении варианты. Нужна огромная художественная воля, творческая самобытность, чтобы под этим натиском прекрасных образцов выстоять и обнаружить свой путь, который еще не был найден гениями прошлого.

Каждая из трех разновидностей опыта пространственных искусств содержит свой специфический комплекс художественных впечатлений. Репродукция дает обобщенный, но и абстрагированный, лишенный непосредственности «каркас» основных визуальных особенностей произведения. Они ярко обозначены и вместе с тем огрублены, деиндивидуализированы. Единичное произведение щедро предлагает вниманию наследующего максимум индивидуальности в решении идейно-образной основы, в средствах выражения, материале, а для архитектуры – и в постановке на местности. Но в подчеркнутой самобытности единичного есть и обратная сторона: естественная ограниченность манерой автора, обстоятельствами создания, целями и т. д.

Хронологическая цепь произведений на один и тот же сюжет, с теми же персонажами или относящихся к единому архитектурному типу, становится основой для создания устойчивого сводного представления о сюжете, персонаже, типе сооружений. В этом сводном зрительном представлении воплощаются сведения текстового наследия, что дает возможность фабульного освоения. Сюжет, овеществленный в многолетнем или даже многовековом ряду работ, осваивается, становится знакомым, привычным, хрестоматийным. Таковы, например, «Спящий Эндимион», «Диана и Актеон», «Суд Париса», «Моисей со скрижалями». Усилиями цепи произведений укореняются особенности сводной эмоциональной характеристики данного образа. На нее можно ориентироваться, учитывать ее в индивидуальном творчестве. Бесчисленные прецеденты приучают к тому, что Амур шаловлив; сатиры грубоваты и развязны; силены одурманены вином; Афина спокойно мудра, строга, уверенна; Диана девически порывиста, целомудренна; Мадонна бесконечно нежна в своем материнстве. В архитектуре традиция закрепляет образно-эмоциональное звучание ордеров: мужественную сдержанность дорики, нежное изящество ионики, пышную нарядность коринфского ордера. От произведения к произведению, от эпохи к эпохе постепенно формируются иконография и атрибуты конкретного персонажа или соответствующие им по значению черты типа архитектурного сооружения. Наследование таких признаков становится обязательным. Они составляют залог узнавания персонажа, примету художественной грамотности.

Вопросы иконографии и атрибута в скульптуре нам уже приходилось рассматривать в специальной работе[76 - См.: Труды Академии художеств СССР. М, 1985. Вып. 3. С. 179–194.]. Поэтому повторим коротко: к иконографии относятся все в широком смысле анатомические и «физиономические» особенности персонажа, к атрибутам – элементы предметного мира, живой и неживой природы, и нередко – костюм. В архитектуре иконографически-атрибутивную функцию несут определенные компоненты и детали сооружения. Среди них – портик, лоджия, свободно стоящая колоннада, купол, перистиль, тип кладки стены, ордер, пропорциональный строй, некоторые разновидности плана. Все это означает приверженность авторов к тем или иным идеалам античности и более широко – принципам классицизирующей архитектуры эпохи Нового времени, начиная с Ренессанса. Кроме того, те же детали, компоненты, особенности подчеркивают принадлежность здания к определенному типу, предназначенному для конкретных целей (общественное сооружение, храм, дворец).

Важна не только разница в наследуемом материале пространственных искусств, но и цель наследования. Разница целей обусловливает разницу путей освоения. В конечном счете целей две: создание произведения на тот же сюжет, с тем же персонажем, что и в наследии, и создание произведения на другой сюжет с другим персонажем.

Сначала о самом сложном – об обращении к тому же персонажу, тому же сюжету. В этом случае опасность повтора становится реальной. Конечно, она меньше, когда имеют дело с репродукцией (копией, слепком, рисованным или гравированным воспроизведением). Выше уже упоминалось, что ее «конкурентность» слабее. Апелляция к подлиннику предельно обостряет соперничество. Парадоксально, но как раз это особенно поощряет стремление сильных мастеров к самостоятельности. Они в общей форме наследуют иконографию и атрибуты, эмоциональную направленность, фабульную основу, чтобы сделать персонаж узнаваемым, чтобы избежать упрека в художественной неграмотности. Вместе с тем в этих границах они страстно ищут небанальных путей. Лучший пример – «Пастушок с зайцем» (точнее, «Аполлон») М.И. Козловского[77 - Подробнее об этом см.: Там же.]. Скульптор достигает оригинальности воплощения, привлекая нехрестоматийные эпизоды судьбы персонажа, самостоятельно варьируя его поведение в пределах этих эпизодов. Найденное Козловским своеобразие художественного бытия персонажа обусловливает находки в сфере выразительности (мотив движения, поза, жест) и введение необычного, но возможного (исходя из ситуации) аксессуара – убитого зайца.

М.И. Козловский. Пастушок с зайцем (Аполлон). 1789. Отлив 1909. Бронза. 1790. ГРМ

В архитектуре созданию произведения на тот же сюжет, что в наследуемом образце, примерно соответствует совпадение типа наследуемого и сооружаемого зданий. Наиболее показательна судьба ротондального храма. Известный с античных времен, он претворялся в работах Браманте и Палладио, затем в XVII и XVIII веках, став излюбленным у М.Ф. Казакова, Н.А. Львова и других наших зодчих. В России ротонда то предстает как цилиндрический объем с колоннадой внутри (церковь Филиппа Митрополита в Москве работы Казакова), то в классическом виде как целла, окруженная колоннадой (церковь св. Екатерины в Валдае Н.А. Львова), то как сквозная кольцевая колоннада, перекрытая или не перекрытая куполом (беседка «Храм Цереры» в Царицыне и камероновская колоннада Аполлона в Павловске). Помимо рассмотренных вариантов общей композиции ротонды, бесконечно разнообразятся пропорции, отступы колонн от стены, декор и т. д.

Создавая произведение на другой сюжет с другим персонажем, нежели в наследуемом образце, мастер избегает сложностей прямого соперничества. В этом случае осваивается тип состояния персонажа, мотив движения, поза, тип натуры, «приличествующие», как говорили в XVIII веке, предмету изображения, избранному художником. Приведем лишь некоторые примеры. Русская скульптура второй половины XVIII века разрабатывает античную пластическую идею контрастного сочетания живого и мертвого тела. Воплощенная в классических группах «Менелай с телом Патрокла», «Галл, убивший жену и убивающий себя», эта идея вдохновляет Козловского в его группе «Аякс защищает тело Патрокла». Античный мотив бегущего (фигура Гипноса, IV в. до н. э., и многие другие) совсем по-разному претворен И.П. Прокофьевым и И.П. Мартосом в их статуях Актеона. И наконец, состояние и соответствующая ему поза, навеянные прославленным «Лаокооном». Вариации состояния многочисленны, но, как правило, подчеркивается напряженность мускулатуры, мучительность усилий в попытке избавиться от мучений. Главное в позе – диагональное подобие положения руки и ноги (вытянутой руке соответствует вытянутая противоположная нога, согнутой руке – противоположная нога). При этом само положение в пространстве может быть различным: фигура иногда лежит, иногда прикована к вертикальной опоре, – однако в любом из вариантов сохраняется ощущение распростертого тела. В русской скульптуре второй половины XVIII века этот тип состояния и позы встречается в «Прометее» Ф.Г. Гордеева, в «Марсии» Ф.Ф. Щедрина, в «Поликрате» М.И. Козловского. Кстати, А.П. Лосенко тоже обращается к подобному состоянию и позе в «Прометее» и «Авеле».

Ф.Г. Гордеев. Прометей. Отлив XIX в. с гипсового оригинала 1769. ГРМ

«Поза Лаокоона» не только дает наследующему ощущение причастности к величайшему, как тогда считали, творению искусства, но и открывает огромные пластические возможности передачи обнаженной мужской натуры. «Поза Сцеволы» привлекает другим. Она как бы помогает обнаружить в изображаемом те же черты мужества, чести, верности долгу, которые обессмертили имя римского героя. Обычно его представляют подле жертвенника, опускающим руку в зажженный там огонь. Таким Муций Сцевола показан П. П. Рубенсом, затем Д. Б. Тьеполо, а у нас в XVIII веке самим Козловским в несохранившемся, но известном по гравюре барельефе и, наконец, Г.И. Угрюмовым. Не исключено, что именно в «позу Сцеволы» Козловский ставит Я. Долгорукого в упоминавшейся выше ретроспективной портретной статуе. Она и ныне называется «Яков Долгорукий, разрывающий царский указ», хотя герой этого не делает. Как раз чисто физического акта разрывания документа нет в работе Козловского. Даже нельзя сказать, что Долгорукий готовится к этому, ведь одна рука у него занята факелом[78 - Название этой работы, принятое в Государственной Третьяковской галерее – «Яков Долгорукий, сжигающий царский указ», – представляется неправомерным. Оно противоречит преданию, которым руководствовались и Козловский, и Державин, противоречит списку работ, составленному братом скульптора, и придает сюжету жанровый характер, превращая факел из атрибута, каким он выступал в искусстве XVIII века, в простой источник пламени, т. е. в аксессуар.]. Правильно отмечают аллегоричность горящего факела, весов правосудия, поверженной змеи, маски, лежащей у ног. Но думается, что поза героя символически не менее красноречива: подобно тому как изображают Сцеволу, он, сделав небольшой шаг вперед, гордо развернулся к зрителю, накрыв рукою указ, лежащий на постаменте. Причем этот последний объемно соответствует в композиции жертвеннику, непременному атрибуту Сцеволы. Апелляция к иконографически закрепленной позе тем более вероятна, что такой прием встречается у Козловского. Нам уже приходилось обращать внимание на созвучность позы его «Геркулеса Фарнезского» и «Спящего Амура»[79 - См.: Труды Академии художеств СССР. Вып. 3. С. 179–194.].

В архитектуре тоже нередко та или иная форма, возникшая в конкретном типе сооружений, перекочевывает в совсем иную разновидность зодчества, при этом, конечно, преобразуясь. Уже рассмотренная колонная ротонда-храм используется, как упоминалось, Баженовым для парадной лестницы Кремлевского дворца. Принцип античного перистильного дворика ощутим в решении колонных залов Казакова и Кваренги. Пирамида выступает не только в своей исконной мемориальной функции, но и как форма. Она служит у Львова основой для композиции то колокольни (так называемая «Пасха» в селе Александровском), то погреба (в усадьбах Никольское-Черенчицы и Митино Тверской губернии). Даже стенопись античности дает почву для чисто архитектурных решений. Вспомним интерьеры Камерона в царскосельском Екатерининском дворце, развивающие в объеме и пространстве идеи четвертого помпеянского стиля.

И наследование, условно говоря, в русле сюжета-персонажа, и наследование вне его не изобретены XVIII веком и встречаются, начиная с античности. Первое из них дает уже рассмотренные выше хронологические цепи произведений на один и тот же сюжет, с одними и теми же персонажами. Второй вариант наследования тоже нередок в античности и Ренессансе. Известна популярность «позы Лаокоона». Найденная в изображении гиганта Алкионея из фриза Пергамского алтаря, эта поза стала всемирно известной благодаря созданной 150 лет спустя группе «Лаокоон» и уже в Ренессансе была, в частности, использована А. Ломбарди для рельефа «Рождение Афины из головы Зевса». Точно так же в архитектуре, например, идея портика, перекрытого фронтоном, перекочевывает из греческой античности в римскую, далее в Ренессанс, в XVII и XVIII века.

Иными словами, оба варианта наследования традиционны и сами унаследованы Россией второй половины XVIII века.

Знание наследия помогает не только созданию произведения, но и его восприятию. Оно почти одинаково важно и для мастера искусства, и для зрителя (заказчика). Таким образом, у наследия – два «наследника». Компетентность каждого из них составляет необходимую основу взаимопонимания, обеспечивает нормальное течение процесса художественной жизни.

Забота об изучении наследия обоими «наследниками» явственно видна в «Привилегии и уставе» Академии художеств 1764 года. В известной цитате из этого документа говорится: «Академии иметь публичную библиотеку… дозволяя и посторонним… пользоваться как чтением книг, так и выписыванием всего, что каждый найдет для себя нужного или по любопытству своему примечания достойного»[80 - Цит. по: Вопросы художественного образования. Вып. 17. С. 6.].

Пристальный интерес к наследию, точнее к его текстовой разновидности, отражается в том, что важнейшие в этом смысле книги-источники встречаются как в библиотеках деятелей искусства, так и в библиотеках зрителей. Сопоставим для примера книги, бывшие в распоряжении В.И. Баженова, А.П. Лосенко, И.И. Бецкого, педагогов и воспитанников Академии художеств, с одной стороны, а с другой – П.Ф. Жукова, библиофила, чиновника средней руки, среднеобразованного человека, неспециалиста по искусству, обладавшего средним достатком. Словом, во многих отношениях среднего представителя дворянской служилой интеллигенции. Пример Жукова весьма удобен, так как его библиотека куплена для Петербургского университета и хорошо изучена[81 - Начало университетской библиотеки (1783 г.). Собрание П.Ф. Жукова – памятник русской культуры XVIII века. Каталог/ Сост. А.Х. Горфункель и Н.И. Николаев. Л., 1980.]. Начнем с книг по искусству и архитектуре. Баженов, Бецкой и библиотека Академии художеств обладают изданием Витрувия во французском переводе Клода Перро, есть оно и у Жукова; «Правила пяти ордеров архитектуры…» Виньолы на французском языке имеется у Лосенко и у Жукова[82 - О библиотеке А.П. Лосенко см.: Каганович АЛ. Указ. соч. С. 282–284; о библиотеках И.И. Бецкого и Академии художеств см.: Вопросы художественного образования. Вып. 17.]. Библиотека Академии и Жуков располагают книгой Ж.-Ж. Ле Франсе де Лаланда «Описание римския ватиканския церкви святаго Петра…» на русском языке. И Лосенко и Жуков владеют «Кратким словарем изящных искусств…» Ж. Лакомба на французском языке. В библиотеке Академии, у Лосенко и у Жукова фигурирует популярный тогда И.-Д. Прейслер («Основательные правила, или Краткое руководство к рисовальному художеству»).

У Жукова и у Лосенко довольно основателен подбор исторических источников: Иосиф Флавий, Ксенофонт, Квинт Курций, Геродот и Плиний (оба последние есть и у Баженова), Гвидо делле Колонне («Историа о разорении Трои…»), Вольтер («История Российской империи…» на французском языке), а у Жукова и в библиотеке Академии – исторические труды М.М. Шербатова, В.И. Татищева, М.В. Ломоносова.

Важнейшие для изобразительного искусства литературные источники также присутствуют в рассматриваемых собраниях: «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо – у Жукова и Лосенко; «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Метаморфозы» Овидия – у Жукова, Лосенко и в библиотеке Академии художеств.

Менее полны, но столь же показательны другие сопоставления. Например, знаменитый во второй половине XVIII века труд графа де Кейлюса «Картины, почерпнутые из «Илиады» и «Одиссеи» Гомера и из «Энеиды» Вергилия…» на французском языке был у Лосенко и у Н.М. Карамзина[83 - См.: Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980. С. 396.]. Баженов представляет правительственным заказчикам, а фактически Екатерине II целый историографический обзор важнейших классических архитектурных увражей, давая каждому из них свою оценку. Небезынтересно уже само название рукописи: «Мнение о разных писателях, которых сочинения о архитектуре у нас ежедневно в руках бывают»[84 - Цит. по: Моренец И. Указ. соч. С. 102. Вряд ли можно согласиться с СР. Долговой, считающей Ф.В. Каржавина автором этой рукописи (Долгова СР. Творческий путь Ф.В. Каржавина. Л., 1984. С. 112).].

Не менее активно, чем текстовое, зритель осваивает и наследие, представленное произведениями пространственного, а точнее, изобразительного искусства. Известны прекрасные собрания Екатерины II, Павла I, ГА. Потемкина, И.И. Шувалова, И.И. Бецкого, П.Б. и Н.П. Шереметевых, А.С. Строганова, А.А. Безбородко, Н.Б. Юсупова, включавшие помимо живописи и графики немало произведений скульптуры и много гемм. Среди образцов пластики и глиптики были античные работы, такие, как римские копии «Фавна с флейтой» и «Эрота, натягивающего лук» из Павловского дворца, знаменитая Венера, купленная для Петра I и стоявшая в 1780-х годах в Таврическом дворце. Были прекрасные статуи, камеи и инталии эпохи Ренессанса, XVII и XVIII веков.

Хорошо известно, что русские ценители искусства внимательно и не торопясь знакомятся с выдающимися коллекциями и знаменитыми архитектурными сооружениями Западной Европы. Вспомним анонимную поездку Павла Петровича в бытность его великим князем, графов Орловых под фамилией Острововых, путешествие, а затем и пребывание за рубежом И.И. Шувалова, Н.Б. Юсупова и многих других. Помимо очень состоятельных людей, путешествуют по странам Европы и люди среднего достатка, служилая интеллигенция, вроде Ф.В. Каржавина, друга В.И. Баженова, ездят и писатели, например Д.И. Фонвизин, Н.М. Карамзин. Их замечания не всегда профессионально глубоки, порой даже несколько тривиальны, почерпнуты из популярных путеводителей, но стремление увидеть и прочувствовать прославленные шедевры – неизменно и очевидно. В частности, Фонвизин так пишет о лучших экспонатах галереи Питти во Флоренции (1784): «Рафаэлева богородица, картины дель Сартовы, Венера Тицианова и прочих великих мастеров работы и статуя Venus de Medicis составляют прямые государственные сокровища». И чуть далее: «…Венера Медицейская удивления достойна». Не избегает Фонвизин и высказывания, ставшего во второй половине XVIII века «общим местом». Он в том же 1784 году пишет о Риме: «Смотря на сии древности, с жалостью видим, как мы от предков наших отстали в художествах. Какой вкус, какой ум был в прежние века!» Однако бывает, что мощь непосредственного впечатления разрывает оковы размеренной описательности. Фонвизин восхищается волшебством интерьера собора Петра в Риме: «…при величине безмерной ничто не кажется колоссальным, напр., по бокам поставлено по два ангела, которые кажутся росту младенческого; но, подошед ближе, удивишься, какой они величины и огромности»[85 - Фонвизин Д.И. Указ. соч. С. 529, 538.]. Глубина и серьезность постижения возрастают, когда зрителей знакомят с наследием мастера искусства. В одиночестве посетив храм святой Софии в Константинополе (Стамбуле), И.И. Хемницер писал Н.А. Львову, с которым путешествовал прежде: «Глаза мои видели бы больше, есть ли бы твои глаза тут случились»[86 - Сочинения и письма Хемницера по подлинным его рукописям с биографической статьей и примечаниями Я. Грота. СПб., 1873. С. 54 (приведено в кн.: Глумов АЛ. А. Львов. М., 1980. С. 20).]. В сходной роли выступает начинающий Ф.И. Шубин. Он показывает древности Италии в 1772-1773 годах Никите Акинфиевичу Демидову[87 - Демидов Н.А. (1724-1789) в 1771 году пожертвовал Академии художеств 1000 рублей, с тем чтобы на проценты с этой суммы была бы учреждена медаль за успехи в механике; в 1771-1773 годах он путешествовал по Европе, в 1774 году – был принят в почетные члены Академии художеств, в 1776-м – преподнес Академии художеств слепок флорентийских дверей Жана де Булонь (Исаков С.К. Указ. соч. С. 40, 93, 95).] с женой, Сергею Сергеевичу Гагарину и Алексею Ивановичу Мусину-Пушкину, будущему известному собирателю произведений искусства и древнерусских рукописей, президенту Академии художеств в 1794-1797 годах. Рассказывая об этом, С.К. Исаков тонко подмечает те немногие места в «Журнале путешествия…» Демидова, где слышны отзвуки суждений Шубина[88 - См.: Исаков С.К. Указ. соч. С. 40–41.]. Так «путеводительски» безлично (вспомним Фонвизина) суждение Демидова о Венере Медицейской: «наисовершеннейший пример сего искусства». Но вот еще о ней, гораздо профессиональнее, то, что Исаков считает шубинским: «Не можно лучше и совершеннее выдумать, ни аттитуды, ниже выбора в натуре». Если «высокородный статский советник» Демидов почти не поминает Шубина в «Журнале», то молодой Карамзин с уважением говорит о своем провожатом, который в 1790 году показывал ему Версаль: «г. К*, русский артист с великим талантом»[89 - Карамзин ИМ. Указ. соч. С. 403.]. В.Н. Петров справедливо считает, что это М.И. Козловский[90 - См.: Петров В.Н. Указ. соч. С. 106.]. И последний пример совместного путешествия мастера искусств и их любителя. Прославленный французский зодчий, у которого стажировались В.И. Баженов и И.Е. Старов, Шарль де Вайи зимой и весной 1772 года сопровождает в итальянской поездке Александра Сергеевича Строганова, коллекционера и впоследствии президента Академии художеств[91 - См.: Шарль де Вайи и русские архитекторы.].

Обширность «ареала» и разнообразие состава наследия, конечно, не означают, что все привлекает всех во всех ситуациях творчества и на всех этапах художественного развития второй половины XVIII века. Наоборот, восприятие избирательно, и мастера постоянно оказываются перед необходимостью выбора.

Выбор наиболее очевиден там, где дело касается ареала наследия. В творческом аспекте на выбор особенно влияет стиль. Хотя избранная нами эпоха вся проходит под знаком классицизма, тем не менее, его этапы сказываются на отборе наследуемого материала. Так ранний классицизм ориентируется скорее на ордер Палладио, в то время как строгий этап стиля – на объемно-пространственные композиции вилл знаменитого ренессансного зодчего. Каждое из сопутствующих стилевых направлений второй половины XVIII века тяготеет к одной определенной области (географической или временной) ареала наследия: шинуазри – к Китаю, тюркери – к Порте, псевдоготика – к отечественному и западноевропейскому средневековью, египетские ассоциации – к Древнему Востоку.

Иногда на выбор воздействует художественный контекст. Мастера классицизма, создавая новую скульптуру для барочного Большого каскада Петергофа, как правило, словно освобождались от заклятья, вдохновляясь раскованной маэстрией отвергнутого и, казалось бы, побежденного барокко. В других случаях в роли эстетического контекста выступает природная среда. Например, псевдоготика, а значит, и средневековое наследие используются преимущественно в загородных условиях, так же как и шинуазри, и тюркери. Вспомним Царицыно, Воронцово, Островки, церкви в селе Красном Тверской губернии и в подмосковной Ивантеевке, «китайские» затеи царскосельских парков, «турецкую» усадьбу Вишенки и т. д.

Многое определяется художественным происхождением, школой. В этом отношении очень показательно творчество Ф.И. Шубина. Сформировавшись в Академии художеств как блестящий представитель «ученой» скульптуры, он, тем не менее, чаще других давал нам возможность заметить в своих работах следы обращения к фольклорному наследию. И трудно не увидеть в этом связи с художественными впечатлениями и профессиональными навыками, полученными им в его семье, славной замечательными мастерами северной резьбы по кости. Другой пример – «кувшинообразные» древнерусские колонны псевдоготического Петровского дворца в Москве. Их мог употребить лишь зодчий, воспитанный в Москве или провинции, такой как Казаков. А вот петербуржцы Старов и Фельтен не обращаются к подобным формам. Или, наконец, присущая выпускникам классицистической Академии художеств неукоснительная устремленность к опыту античности или следующих в том же русле художественных эпох.

Мощный фактор выбора – особенности творческой индивидуальности мастера. Своеобразная эмоциональная альтернативность М.И. Козловского – с перепадом от камерной идилличности к могучему драматическому пафосу – ориентирует его и на наследие поздней классики, и на эллинизм, и на Микеланджело. Особая четкая «классичность», сначала более трепетно-живая, затем более сдержанная и строгая, выделяет И.П. Мартоса среди его современников-классицистов. Она во многом влечет его к опыту гармонической, чуть академичной линии греческой и римской пластики. Уникальная грандиозность артистического темперамента Баженова определяет его апелляцию к соизмеримым моментам опыта прошлого. Кремлевский дворец видится зодчему «чудом света», а Царицыно – возрождением в условиях XVIII века заветов древнего отечественного зодчества.

Принцип избирательности освоения справедлив и в отношении состава наследия. Скажем, в пределах текстового наследия Академия художеств в программах выпускникам отдает предпочтение то отечественной истории, то мифологии, то «священной истории». Причины этого исследователи единодушно усматривают в действии социальных и политических факторов. Бывает, что текстовое наследие сочетают с опытом, почерпнутым из произведений искусства, как делает М.И. Козловский («Пастушок с зайцем»), в других случаях идет наследование скорее материала пространственных искусств, как у Ф.Ф. Щедрина («Спящий Эндимион»). В этом различии, возможно, сказывается специфика индивидуальностей мастеров. Произведения искусств могут восприниматься непосредственно в натуре или по репродукциям (чертежам, гравюрам, рисункам, слепкам). Тут уже все зависит от творческой судьбы. Одним посчастливилось, как Баженову и Сатарову побывать в Париже и Риме, другим, как Казакову, не удалось лично увидеть в подлиннике лучшие образцы мирового искусства.

Тенденция выбора наследия сосуществует со стремлением к сочетанию разных географических и временных компонентов наследия в ходе работы над произведением или ансамблем. Здесь нет противоречия. Отбирается главное, стержневое, определяющее. А сочетается оно с аккомпанирующим, вносящим богатство оттенков в основную тему.

Иногда сочетание возникает по инициативе самого мастера. Так, Казаков в Петровском дворце совмещает древнерусское (псевдоготический фасад), раннеклассицистическое (интерьер) и палладианское (план здания). Ф.Г. Гордеев в надгробии A.M. Голицына апеллирует и к античной, и к фольклорной традиции. В других случаях сочетание заложено уже в самом осваиваемом материале. В частности, опыт античного Рима содержит как собственно римские, так и эллинские и древневосточные достижения (купол, арка, портик, пирамида).

Сочетание разных компонентов наследия возможно и в границах одного вида искусства, и в ходе синтеза искусств. В русле одного вида искусства совмещение разных компонентов наследия происходит на уровне художественных идей, принципов, форм, деталей. Существуют, например, проекты мавзолеев в виде пирамиды с портиками (т. е. сочетание египетского и греческого). Те же источники ощутимы в том, как Гордеев в надгробии Д.М. Голицына (ГНИМА) сочетает пирамиду фона с аллегорическими фигурами, восходящими к античной традиции.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7