– Когда залетят если, – Проша сказал ему, и он понял, что это, наверно, про стрекоз, – тогда поймай мне, ладно?
Он кивнул, лег на койку. Какие там ему стрекозы!.. Вот если б выйти, спуститься по лестнице, убежать! Вокзал – поездов много-много. Они стоят в ряд под высоченной крышей, собрались уезжать отсюда назад, потому что тут рельсы кончаются…
Он с матерью ехал сюда от дома целый день и ночь. Отец подал его матери в вагон, сказал:
– Вернешься – куплю тебе щенка. Только не реви – не расстраивай маму.
Он вытер кулаком слезы, спросил:
– Волкодава?
– Волкодава. Настоящего!
А мать:
– Мы скоро-скоро назад! Покажемся врачам – и сейчас же…
Паровоз вдруг выкинул пар, ужасающе взревел – он дернулся, как юла, когда у нее кончается заводка, и затрясся. Он всегда трясется, когда ревут паровозы. Разве что-то может напугать так, как паровоз?
Отец пошел рядом с вагоном, но пассажиры в тамбуре заслоняли голову отца, и он видел только желтые отцовские брюки. Вдруг подумал, что никогда у других дядек не видал таких желтых, хороших-хороших, таких отцовских-отцовских брюк, которые вот сейчас, вот-вот пропадут из виду… И взял и спросил мать, почему ни у кого нет таких брюк? Пассажиры засмеялись, а мать сказала:
– Господи, да им сто лет! Это чесуча.
* * *
Вот бы опять быть в поезде – и чтоб поезд несся домой! И под вагоном стучало: ту-да! ту-да! ту-да!.. Отец встречает – уж не провожает, а встречает! Встречает его в своих желтых брюках! В сандалиях, которые никогда не застегивает, и застежки на ходу позвякивают. Отец берет его на руки, несет по перекидному мосту, под которым далеко внизу протянулись блестящие рельсы. Несет по улице, где грязные лужи, а в сторону отбегают, поджав хвост, бродячие собаки. Отец вносит его во двор, там растет низенькая травка, проложены дорожки из камней. С крыльца дома навстречу – бабушка.
Протянет к нему руки, у нее, как всегда, упадут очки, и она воскликнет, будто
о чем-то желанном:
– О, опять треснули!
Как щиплет глаза! Он отвернулся к стенке, к темно-серой гладкой противной стенке, она одна только и есть перед глазами. Плюет в нее: "Н-на-а тебе! Н-на!"
– Тебе влетит, – шепчет девчонка. – А меня зовут Ия. Сколько тебе лет?
Он сказал.
– Хо! Я на три года старше! А Владик – только на два. А Проша – на один.
– Ф-фу, уже кашу несут! – Владик морщится.
Слезы, проклятые слезы! Каша никак не пролезает в горло. Владик машет на него рукой:
– Смотрите, смотрите – сам есть не умеет! Маленький, маленький!
Дома сейчас тоже ужин. Бабушка накрывает на стол. Перед высоким стулом с кожаной подушкой она не поставит чашку. Бабушка снимет очки, будет долго протирать их платком и глядеть, глядеть на пустой стул.
4
Утром пришла сестра: сгорбленная, как старушка. А лицо – молодое. И такое, точно сестру обозвали и она психует. Она дала подержать под мышкой градусники, а потом стала их встряхивать так зло, будто градусники набезобразничали.
Он спросил сестру, какая у него температура – чтобы разговориться… И попросить: "Позвоните, пожалуйста, в гостиницу "Восток"!" Они с матерью, как приехали в Москву, жили в гостинице "Восток". Мать возила его в зоопарк, в цирк, кататься на Чертовом колесе, поплавать на водном трамвайчике. И уж только потом привезла его в институт. Мама сейчас, конечно, в гостинице "Восток"…
Спросил про температуру, но сестра на него и не взглянула. Опять спросил, и она снова не взглянула.
– Что вам, что ли, жалко сказать?! – воскликнула Ийка. – Он и так плачет, а вы!.. А вы – вон как!
Сестра сгорбилась еще сильнее, словно что-то высматривала на полу. Пошла из палаты – и так стучала высоченными каблуками, будто в пол вколачивали гвозди.
– Грачиха горбатая, – прошептал Владик. Сильно согнулся, заковылял, разглядывая пол. И расхохотался.
– Просто она злюка, – печально сказала Ийка.
А он подумал: сестра злится, почему градусники не показали грипп. Тогда б она засадила уколы!
* * *
А няня Люда – худая-худая, старая и веселая. Когда утром приходит, всегда:
– Здорово, братцы-кролики!
А когда хочет подсесть к кому-нибудь на койку, чтобы поговорить, няню всю вдруг как дернет! Будто дали тычка в бок.
– Прострел гадский! – она морщится, а сама смеется. – Поясницу простреливает, зар-раза!
Няня Люда объяснила: сейчас они в изоляторе. Их проверяют, не принес ли кто в себе микробов. А после переведут в стационар и начнут выправлять всякими штуками, разными механизмами.
– У тя, огурец, – сказала ему няня Люда, – горб растет, ноги сохнут. Как станут тя распрямлять! Ой, помудруют!
– У него, – показала на Прошу, – ноги вовсе высохли. Так и эдак будут резать, заниматься.
– А мне что сделают? – спросил Владик.
У него правая рука вся выкручена, согнута и не разгибается.
– Тебе перво-наперво золотые кудряшки срежут! А вылечат на полпроцента, – няня Люда отвернулась от него к Ийке: – Вот кого могут совсем вылечить, красоточку! – и хлопнула ее по попе.
У Ийки кисть левой руки немного свернута набок, плохо действует.
– А меня вылечат? – спросил он.
– Ты, самое главное, жизнь люби! – няня Люда хрипло, трескуче расхохоталась, вдруг ее дернуло, и она чихнула громко-громко, со взвизгом.
* * *
Она сказала, что Надю надо жалеть. Сгорбленную сестру звали Надя.