– Да пробрало его, в сортире он, – махнул рукой милиционер, – вы бы проверили, может плохо ему?
– Щас, начальник, – браток приложил руку к бритому черепу, – мигом оформлю.
Он, смачно рыгнув, скрылся в туалете. В то же мгновение одна из камуфляжных фигур скользнула в зал, и оттуда беззвучно полыхнуло раздирающим глаза светом. Через мгновение все спецназовцы были в зале и упаковывали в наручники подгулявшую братву в совокупности с женским полом. С начала операции прошло секунд двадцать, а через минуту все было уже закончено. Последними вынесли два обмякших тела из ватерклозета. Заведение опустело. Человек в милицейской форме прошелся по залу, заглядывая в кабинки. У загаженной останками пиршества остановился, поднял с пола несколько тарелок, поправил стулья, затем кинул на скатерть пять мятых стодолларовых купюр. Еще раз все осмотрев, он направился в служебные помещения и постучал в кабинет директора. Выглянул Парфенов.
– Товарищ Парфенов, – доложил лейтенант, – все проверили, тараканов вроде как нет! Прикажите заканчивать?
– Да, проверку завершить и всем свернуться, – приказал Парфенов.
Он обернулся к тревожно молчащим работникам заведения:
– Все, – сказал он и строго оглядел присутствующих, – повезло вам на этот раз, пронесло. Но это не последняя наша встреча! Вам ясно, господин Пуговкин?
– Пуговицын, – механически поправил директор и тут же закивал: – Да, да! Конечно. Вся ясно. Вы приходите, всегда будем рады вас принять по высшему разряду.
– Не нравится мне ваша живопырка, – с пренебрежением сказал Парфенов, – кухня у вас дрянная, стены никудышные. В общем, все дрянь! Безвкусица и дешевка! Да и тараканы у вас!
– Но ведь нет тараканов? – удивился директор.
– Да есть! Есть! – махнул рукой Парфенов и вышел…
Через тридцать секунд микроавтобус УАЗик-»буханка» и три легковых автомобиля дружно покинули стоянку перед фартовым заведением «Ловушка для дяди Володи» и умчались в сторону города. Процессию замыкали два дорогих японских джипа-амфибии с питерскими номерами.
Глава 2. Дом без мезонина
Спрашивали его также воины: а нам что
делать? И сказал им: никого не обижайте,
не клевещите, и довольствуйтесь
своим жалованьем
(Лк, 3, 14).
Он плывет в глубину и темная масса воды безжалостно давит на барабанные перепонки. В голове разливается звон. Мрак сгущается, и сверток в полуметре под ним едва виден. Но рука уже почти коснулась его, уже почти ухватила скользкий полиэтилен… Нет… Еще одна попытка, на этот раз удачная, и вот он, усиленно работая ногами, поднимается вверх, чувствуя, что воздуха нет, что легкие сдаются, требуя вздоха… Но уже близко: из тугой водной толщи он стрелой вылетает к небу и жадно глотает воздух. Потом плывет к берегу и тянет за собой сверток. На траве, отдышавшись, раскручивает проволоку и начинает разворачивать… Сердце сжимается от страха… последний край отогнут: перед ним кровавые куски человеческой плоти и среди них… голова Павла Ивановича Глушкова. Она улыбается и говорит: «Нет, не умеешь ты, Сережа, делать дела. Как что-то посерьезней тебе поручишь, обязательно напортачишь! Нет, пора тебя учить!» Кровавая куча начинает шевелиться, и оттуда медленно выползает рука. Она живо шевелит всей пятерней, с золотым болтом на безымянном пальце, тянется к нему и пытается ухватить. Нет, это даже и не рука, это только ее фрагмент, завершающийся грузным предплечьем… Но от того еще более мерзко и страшно. Он отодвигается, пытается встать, но не может: сил совсем нет. Рука же ползет, хватает его и тянет, тянет… А голова Павла Ивановича Глушкова при этом мерзко смеется…
Он просыпается… Ах, это, слава Богу, всего лишь сон… Он ведь еще маленький, совсем маленький мальчик. Ему десять лет. Он в своей комнате, на своей кровати. Входит папа и от порога уже начинает строго отчитывать: «Зачем ты опять якшался с этой шпаной? У них отец и старший брат из тюрем не выходят! Твой отец – парторг крупного завода, у него репутация. Знаешь ты, что такое партийная репутация?» Сергей знает и может повторить слово в слово все, что сейчас скажет папа: про репутацию, про уважение, про партийный авторитет… про спецпаек, про икру и крабов из горкомовского буфета. Знает, но молчит, а отец грозит ему пальцем: «Я отправлю тебя в спецшколу, отдам в интернат, я откажусь от тебя, но не позволю тебе марать мою партийную честь». Сергей боязливо сжимается под одеялом. Ему не хочется ни в спецшколу, ни в интернат. Ему уже сказано и объяснено, что там с ним будут делать… Он начинает хныкать, а отец требует, чтобы он встал, чтобы он собирал вещи. «Сейчас, ты поедешь, сейчас!» – кричит отец. «Папочка, прости. Я больше не буду!» – он падает перед отцом на колени. «Нет, – кричит отец, – нет, на этот раз я доведу дело до конца, партийная совесть мне дороже!» Отец хватает его за шиворот и тянет по полу, как тряпку, а он кричит: «Нет, папочка, нет!» Но отец, видно, действительно желает довести дело до завершения. Он открывает входную дверь и вышвыривает его прочь. «Папа! – кричит он. – Папа! – и катится вниз по лестнице – Папа!» – и просыпается…
Он просыпается, и на этот раз он уже не маленький мальчик Сережа – он Сергей Григорьевич Прямков, по кличке Прямой, мужчина тридцати двух лет, русский, разведенный, судимый… Он помнит, кто он… но вот что с ним и где он находится – это пока вопрос. Он пробует пошевелиться, но не может: похоже, что примотан чем-то к кровати. В голове шум, а во рту привкус какого-то лекарства. «Где я? В дурдоме?..» Темно. Нет, не в глазах – это просто темно: может быть ночь, а может быть, в комнате нет окон, или они наглухо закрыты. «Слава Богу, есть о чем подумать. Что это? Я молюсь? Начнешь тут молиться, когда покойники наяву приходить станут…» Вот теперь пошло, теперь он, действительно, начал вспоминать. Сначала мертвого Глушкова в парке, потом Гришу Функа, тоже мертвого: но от первого – жуть, а второго – просто жалко… Парнишку шофера, будь он неладен… «Фраернулся я, ох, фраернулся…»
Он не спал, просто лежал и ждал. Что-то должно ведь быть дальше? Он уже понял, что в комнате не один: кто-то противно сопел и ворочался в углу. А темнота давила, она, как густой кисель набивалась в горло, мешала дышать. Страшно хотелось выплюнуть ее, но никак…
И все-таки он задремал, потому что неожиданно увидел тонкие полоски света, обозначающие контуры нескольких завешенных чем-то окон, а это значит, что прежде была ночь, а теперь утро… И сразу отлегло от сердца – хоть что-то стало яснее…
Через два часа он знал уже немного побольше. Чуть-чуть больше, но количество вопросов от этого почему-то только увеличилось. Итак, что ему известно наверняка? Он захвачен некими людьми для неких целей. Захвачен профессионально. Но это не менты. Иначе, почему он здесь, в какой-то старой избе, а не в изоляторе? И не бандитами, тем более чехами, – скорее военными… Нет, вероятно, это какая-то спецслужба: ФСБ, АБВГД, в конце концов, – сейчас только ленивый не имеет своей спецслужбы…
Два часа назад его поднял с кровати какой-то огромный мужик метра под два ростом. Он, Прямой – метр восемьдесят пять и девяносто два килограмма – в руках этого бугая был просто, как сноп соломы: мужик отцепил его от кровати, повертел, поставил на пол и жизнеутверждающе сказал:
– Пойдем, Сергей Григорьевич, на двор делать пи-пи. Только не шали, могу нечаянно члены повредить!
При этом он приковал наручниками правую руку Прямого к своей левой лапе.
– Где я? – просипел слабым голосом Прямой.
– Ну уж, все тебе сразу – вынь да положь! Потерпи чуток. Лады? – добродушно отрезал мужик.
Прямой про себя окрестил его Кабаном: больно тот был необъятен, толстошей и щетинист – кабан и все тут, разве что не агрессивен. И даже после того, как Кабан отрекомендовался, Прямой оставил за ним прежнюю кличку.
– Зови меня просто «сержант», – сказал тот, когда они вернулись обратно, – ты, я знаю, Сергей Григорьевич, а я, стало быть – сержант. Лады?
– Лады, – пробубнил Прямой, и пошутил, – только, в натуре, поскромничал, начальник, наверняка, старший сержант, а?
Кабан неожиданно дернул Прямого за прикованную правую руку, и тот ощутил исходившую от «сержанта» чудовищную кабанью мощь. «А ведь не соврал насчет «члены повредить», – отметил для себя Прямой, – ох, не соврал».
«Итак, Кабан, и еще двое во дворе с «Кипарисами»[5 - Тип автомата.] в руках, мол, знай наших, – делал Прямой мысленные зарубки на память. – Должно быть, есть и еще. Ну, залетел, в натуре! Один Кабан стоит троих. Но, с другой стороны, пока еще рано делать выводы. Поживем – увидим…»
В доме Кабан пристегнул его браслетами к ручке привинченного к полу деревянного кресла, а сам занялся хозяйственными делами. Потешным было это зрелище: наблюдать за тем, как суетился он у кухонного стола, как дергался в его огромной лапе маленький кухонный ножик, как напряженно дрожали под ним половицы, и при всем этом слышать добродушное мурлыканье какого-то мотивчика.
Впрочем, обед вышел у Кабана неплохим. Они откушали, причем Прямой делал это одной рукой, так как Кабан наотрез отказался его отстегнуть. Не положено – и все!
– А тот матросик, – полюбопытствовал Прямой, – что меня ухайдакал, он тоже сержант, или как?
– А ты сам у него и спроси, когда увидишь. Только особо с ним не шути. Не любит он, можно и нарваться.
– От этого подростка? – удивился Прямой. – Ему ж не боле семнадцати.
– Короче, – рассердился Кабан, – сам у него все и расспрашивай, а мне не положено. Лады?
Разговор после обеда что-то никак не клеился, они замолчали, и Прямой рассматривал свое вынужденное пристанище. Дом был в одну комнату квадратов на тридцать с печью посередине. На восточную и западную стороны выходило по одному окну, а на южную – два. Сейчас окна были открыты для света, но все равно глаз дальше легких голубеньких занавесок, кокетливо скрывавших все, что вовне, не мог ничего разглядеть. У противоположной от него стены стоял длинный кухонный стол, около которого давеча вертелся Кабан; над ним самодельные полки с посудой, а справа, в углу, большая икона Святителя Николая, в покрытом копотью и пылью киоте. Ближе к его креслу – большой обеденный стол и несколько стульев. По стенам три кровати: его, кабанья и незанятая, застеленная зеленым покрывалом. На стенах лохматились и пузырились грязные, в многолетних подтеках, неопределенного цвета, обои. И лишь печь совершенно не вписывалась в здешний неказистый интерьер. Была она выложена красивыми объемными керамическими блоками с орнаментами; на одну ее сторону выходила плита, на другую камин и небольшая лежанка; над каминной полкой высилось резное керамическое панно. Нет, совсем она здесь не вязалась, словно поставлена была по щучьему веленью, каким-то Емелей, лишенным наималейшего вкуса. Кабан, видно, догадавшись о чем думает пленник, спросил:
– Что, нравится?
– О чем вы, господин сержант?
– Да о печке, вестимо, что тут еще может нравиться?
– Ну, ничего себе бабенка.
– Моя работа, – Кабан простодушно улыбнулся, – от начала и до конца. Прежнюю я разобрал – от нее все равно прока никакого, дым один – и соорудил эту. Прими к сведению, все сделано из старого кирпича, глины и цемента, потом покрашено краской, особым, конечно же, образом.
– Ништяк, сержант, адресок оставь на будущее.
– Шутник ты, – махнул рукой Кабан, но было заметно, что похвала пришлась ему впору.
– А ты не родственник тому самому печнику? – полюбопытствовал Прямой.
– Какому самому?