– С каким праздником?
– С Новым годом.
– А с каким еще?
– Больше ни с каким…
– Хм… странная была у вас переписка, – слегка нахмурился генерал.
– Просто я больше не поздравлял, – сказал я. – Как в армию призвали, так и все.
– Да, молодой человек… – вздохнул генерал.
Понятно, что он предпочитал отправить по пунктам назначения всех указанных в списках лейтенантов и не создавать проблему из-за какого-то одного малахольного. И он ее не создал. Только сказал, что Западный мир (отнеся к нему и Египет) полон соблазнов и что советский человек должен различать истину за внешним блеском и красивым фасадом. Он был прав – мне понадобились десятилетия, чтобы постичь эту непростую науку различения, потому что все, похоже, только и были заняты тем, чтобы парить тебе мозги, особенно в твоем собственном доме…
– Скажем, отправитесь вы в Каире в отель «Шератон», – развивал меж тем свою мысль генерал, – увидите всю эту роскошь, и вам может показаться, что так все и живут… – И в голосе его при этом прозвучало что-то лично пережитое…
О неожиданном вызове на ковер я как раз и поведал случившемуся рядом переводчику Сомову. Он, уже успевший поработать в Танзании, только усмехнулся:
– А я написал: «Не было, не имел», хотя, конечно, имел, и не раз.
И я, кажется, понял, что именно он имел в виду…
В отеле «Шератон» я так ни разу и не был. Да и не знаю, где он там, в Каире, но даже те дома, в которых нас поселили, даже те жилищные условия, стандартные для приезжающих иностранных специалистов, мне показались непозволительной роскошью. Я как бы вдруг стал богачом в новом своем статусе…
Правда, только не здесь, не в Хургаде…
Вечереет – это значит, что солнце больше не стоит над головой, оно теперь слева, на западном склоне неба, над горами, сгрудившимися словно стадо слонов, и свет из ослепительно яркого, беспощадного, жгучего стал мягким и теплым, с золотистым отблеском. В зеленовато-фиолетовой купели моря плещутся местные мальчишки. Из такой воды можно не вылезать часами – она не остужает, она греет… Я забираюсь на мостки на железных сваях, с кое-где сохранившимся деревянным настилом, в пятнах соли там, где вода успела испариться, и наживляю на крючок мякиш из забракованной лепешки. Этот способ ловли я перенял у местных. Рыба тут клюет на все что ни попадя. Только подсекай.
Но – соответственно наживке – это все мелюзга, с пол моей ладони. Я не знаю, как ее называют, знаю только, что она вкусная и почти без костей. Морские бычки? Окуньки? Присутствие запеченных в тесте жучков, видно, придает моей приманке особенно деликатесный вкус, потому что клев бешеный. Некоторые рыбешки срываются с крючка, и темные, как баклажаны, мальчишки ловят их на лету и возвращают мне. У них радостные улыбки и преданные глаза, хотя это все беднота. Но бедняками они себя не чувствуют, они чувствуют себя счастливыми. Они знают, что я русский. Россия – это куайс, хорошо, а Америка, Израиль – это мущкуйас, то есть плохо. Они так готовы услужить мне, что распугивают всю рыбу, и я перебираюсь на самые дальние мостки…
Тут я иногда плаваю, в маске и ластах, которые оставил мне Сомов. Я уже изучил эти места, но далеко вглубь стараюсь не заплывать – побаиваюсь. Там могут быть и акулы, хотя говорят, что к берегу они не приближаются. За полгода Сомов видел их лишь дважды, да и то у острова Шедуан, который едва различим вдали.
А воздух все шелковистей, все мягче, солнце висит теперь золотым диском далеко за горами, отчего горы неузнаваемо преобразились, – теперь это не серое пыльное стадо, а декорации к сказке из «Тысячи и одной ночи». Те, что ближе, – синие, фиолетовые, а дальше они лиловые, розовые, и три-четыре этих разноцветных слоя выступают один из-за другого и глядят, словно привстав на цыпочки, в мою сторону – видно, им небезразлично, чем кончится моя рыбалка и будет ли у нас с Ефимовым добрая уха на ужин.
Вечереет стремительно – мальчишек уже нет. Темнота разогнала всех по домам. Дай бог, чтобы и у них было что поесть. Я остаюсь один. Я и горы.
И закат за ними. Теперь главное не они, а закат – горы же почти слились в одну ломаную линию, темную, во весь горизонт, будто огромная грозовая туча приземлилась далеко в пустыне, а над этой ломаной линией, похожей на график-самописец вечности, слагающейся из событий дней, лет и столетий, горит-догорает небо. Оно восходит от оранжевого к изумрудно-зеленому или, наоборот, нисходит от изумрудно-зеленого к желтому и золотому – ниже его лишь ломаная кромка аспидных гор, как график земных страстей, горестей и бед. И только небо избавлено от страданий. Хвала Аллаху – Аллах акбар!
Море словно ушло в тень, и закат почти не отражается в его маленьких теплых волнишках… Вместо заката на них, точно от одного рубильника, включаются огоньки – это зажгли свои фонарики крошечные существа, называемые одним общим словом «планктон», хотя среди них не найдешь и двух одинаковых особей. Так издревле повелось – когда солнце скрывается за горизонтом, темная половина Земли достает собственные аккумуляторы и батарейки.
Грустно во тьме. Боязно и одиноко. Только мне хорошо одному на просоленных досках мостков, в глазах у меня еще непогасший закат, вокруг голубые огоньки морской иллюминации, а в полиэтиленовом пакете – добрый килограмм морских окуньков… Я не спешу уходить, мне жалко уходить. В домике губернатора Хургады, что справа на берегу, под пальмами, зажглось окно, вспыхнул свет и на втором этаже нашего бунгало, где ждет меня голодный майор Ефимов. Ну что ж, пора…
* * *
До Каира из Москвы четырехмоторный Ил-18 летел пять часов. Ночью. Пять часов между сном и явью, лунный отблеск на вздрагивающем правом крыле, лунный блеск в невидимых кругах двух пропеллеров, а внизу – бездонная тьма; только когда пролетали над Турцией, слабо обозначились складки гор, вернее снег, нарисовавший их, да ответным лунным светом случайно мигнуло зальделое горное озерцо… но опять все погрузилось во тьму, или это я закрыл глаза, а когда, будто меня толкнули, снова открыл и подался к иллюминатору – далеко под нами по черноте Средиземного моря плыла лунная дорожка, и только я к ней привык, как вдруг стремительно надвинулась умбристая полоса песчаного берега, и я не сразу осознал, что это началась Африка. Внизу, в дельте Нила, стали возникать и пропадать созвездия огней, их становилось все больше, и вот уже все зримое пространство земной ночи раздробилось на сверкающие кристаллы света, почему-то изумрудного, граненая геометрия огней, качнувшись, ушла вправо, слившись в одну дрожащую от нетерпения световую полосу, моторы взвыли, словно в последнем усилии, и навстречу нам смутно понеслась земля.
И еще одно, ставшее потом на долгие годы видением иной жизни, которой как бы и не будет дано: высокая молодая женщина, с распущенными по плечам волосами, в тонком длинном бирюзовом платье, – она улыбалась своим мыслям, прижимая к стройному бедру длинные загорелые руки с черной сумочкой, улыбалась, чуть касаясь лопатками прохладной мраморной стены, – она летела дальше на нескончаемый праздник богатых людей.
Пустынная, не считая ветра и чахлых пальм вдоль дороги, ночь, желтый сонный свет скромной гостиницы, новый чужой запах, смуглый охранник в салатовой форме, спать, спать… а еще – коварный краник из-под края унитаза, писнувший в одного из моих спутников.
– Япона мать! – отряхивался он, прежде не встречавшийся с восточным совмещенным вариантом биде. – Попробуй тут напиться!
На краю мира… Спать… Спать…
Утром – крик ишака, ослепительный свет и резкая тень на холодном каменном полу, а за окном, внизу, – как массовка из фильма – пестрая, в халатах, платках и шарфах, толпа, рыдающая арабская песня из транзисторного приемника и тихое шевеление узкой длинной листвы на незнакомых голоствольных эвкалиптах.
Я прилетел в военное время, названное тогдашним президентом Насером «активизацией боевых действий», а потом историками – «войной на истощение», начавшейся спустя два года после поражения арабов в Шестидневной войне. По ту сторону Суэцкого канала, на Синае, хозяйничали израильтяне, время от времени над нами распарывали небо израильские «скайхоки» и «миражи», ухала вдалеке дальнобойная артиллерия, и вся наша советническая миссия в Египте жила военной жизнью, и когда я читал наши опаздывающие на неделю советские газеты, то тассовская информация о боевых действиях в зоне Суэцкого канала, скажем в районе Исмаилии, чаще всего вызывала ироническую усмешку – ведь я только вчера оттуда вернулся…
Израильтяне имели явное превосходство в воздухе, успешно бомбили наши, то есть египетские, ракетные и радиолокационные установки, а наши, то есть египетские, МиГи неохотно ввязывались в бой, так как почти всегда терпели поражение, наши устаревшие ракеты земля – воздух были малоэффективны, а зенитная артиллерия ПВО, сколько я ее ни видел в действии, ни разу ничего не сбила. Зато говорили, что танки у нас «что надо», но проверить их боевые качества арабы смогли лишь в 1973 году, когда у власти был Садат и в Египте уже не осталось ни одного нашего военного советника. Садата у нас поначалу считали «другом Советского Союза», верным преемником Насера, потом же, когда новый лидер Египта стал гнуть проамериканскую линию, прошел слух, что пятидесятидвухлетний здоровяк и, что называется, красавец-мужчина Гамаль Абдель Насер умер не без помощи своего лечащего врача. Тот втирал при массаже особую мазь, полученную от израильских спецслужб, которая постепенно приводит к параличу сердца. Эту версию я впервые услышал от генерал-лейтенанта Голубева, Героя Советского Союза, летчика, советника командующего войсками ПВО Египта и моего главного начальника, которая после подтвердилась… Насер умер в 1970-м, Анвара Садата убили в 1981-м, и оба эти имени почти ничего не говорят нынешнему молодому поколению. Редко вспоминают и знаменитую Асуанскую плотину, «памятник советско-египетской дружбе», а сама дружба каких бы то ни было народов воспринимается как советский идеологический анахронизм. И еще Афганистан, огромной тенью заслонивший ту неизвестную нашу (мою) войну… Новая, неведомая, ни на что прежнее не похожая жизнь… Так что же там все-таки было?
Итак, однажды, через пять часов перелета, я попал из лютой московской январской зимы как бы в начало осени – ночь, плюс четырнадцать и темный ветер, чахлые деревца вдоль дороги, выхваченные светом фар нашего микроавтобуса, где сонно-устало молчала наша новоприбывшая команда. Возле таможни нас перехватил наш человек в пальто фабрики «Большевичка», кепчонке от «Красной Зари» и что-то долго вдалбливал невозмутимому таможеннику на том немыслимом арабском, на котором спустя полгода заговорю и я. Но и без арабского языка я понял, что русские, то бишь советские, здесь на особом, привилегированном положении.
А утром – начинающийся утробным визгливым скрипом иерихонский рев ишака, трубящего то ли о кончине мира, то ли о его рождении, молодой араб в полосатой, до пят галабее, неохотно уступающий автомашинам проезжую часть дороги, халаты, велосипедные тележки, вывески, жаровни, пряный, пестрый, кричащий, веселый, рыдающий мусульманский мир. К полудню было уже плюс двадцать, на солнце почти жарко, а в тени – почти холодно, и мои непривычно загорелые соотечественники, деловито сновавшие из кабинета в кабинет «русского офиса» (виллы в обрамлении вечнозеленых деревьев), советовали не снимать пальто во избежание почти неизбежной по приезде простуды.
Я не простудился, но на третий день страдал жестоким расстройством кишечника, случившимся по причине внушенной мне еще на московском инструктаже микробофобии: в Ниле не купаться, сырую воду из-под крана не пить, фрукты и овощи стерилизовать в марганцовке…
Мой сосед по комнате на третьем этаже нашей пересыльной гостиницы под названием «Сауд-2» маялся здесь в ожидании назначения уже целый месяц. Ему, майору, никак не могли определить ни места службы, ни подсоветного, и он, как и мы, новоприбывшие, по утрам ходил отмечаться в офис, а по вечерам глушил в гостиничном буфете бренди, выгодно обмениваемое в пропорции один к трем на нашу «Столичную». У него было полчемодана запасенных на родине мясных кубиков, так что он разнообразил свой рацион лишь местными лепешками и яйцами.
Все бешено экономили, копя на машину: за год – «москвич», за два – «Волга». Даже студенты-переводчики, получавшие меньше спецов, ухитрялись путем жестоких самоограничений наскрести за год на тачку, покупаемую притом без всякой очереди – на валюту, вернее на сертификаты. Вот и я из студента-бессребреника превратился вдруг в человека состоятельного, почти богатого, по советским меркам, и в мелкого буржуа – по арабским. Чувство материальной состоятельности было для меня абсолютно новым и приятным. Я не мог подавить его, превратиться в скупого рыцаря и пускал деньги на ветер, впитывая новые впечатления.
Многие мои коллеги, в отличие от советников, придерживались той же философии, но, думаю, немалую роль в этом играла наша молодость – ни жен, ни детей, романтика… Некоторые приехали сюда служить по распределению по окончании вуза, но были и такие, как я, взятые на год как бы на переводческую практику после четвертого курса – с английским языком в арабскую страну… Или у Министерства обороны не хватало собственных кадров, или же студенты обходились дешевле. В любом случае я лично был премного ему благодарен за столь щедрый подарок.
Всех соотечественников, с которыми мне потом пришлось работать, я мысленно подразделял на интеллигентных и неинтеллигентных. Мой сосед по комнате относился явно ко второму разряду. Арабские же офицеры были отменно воспитаны, с хорошими манерами, исполнены достоинства и самоуважения – прежде чем соприкоснуться с нашим воинством, многие учились военной науке в Западной Европе, в военных академиях Франции и Англии, но после войны 1956-го за Суэцкий канал с объединенными силами этих стран, а особенно после поражения в войне 1967 года, когда Насер окончательно отвернулся от Западной Европы и от американцев, поддержавших израильтян, этим офицерам ничего не оставалось, как принять по его решению и выбору нашу, советскую, дружбу и помощь.
Они были вполне доброжелательны, но скорее по долгу службы, все-таки нам не ровня – верхний слой египетского общества, военная аристократия и буржуазия. Мы явились в чужой монастырь со своим уставом, и они, униженные своим поражением и жаждущие реванша, вынуждены были терпеть наш полный превосходства тон. Как, впрочем, и раньше вынуждены были терпеть тех же англичан.
Все мы, советские, осознавали себя представителями великой и мощной державы, пришедшей на помощь младшим египетским братьям, – многое нам здесь казалось диким: вопиющая бедность рядом с богатством, неистовая религиозность, тотальная неделовитость, это вечное «иншаалла» – «на то есть воля Аллаха»… Мы-то как бы уже решили все социальные вопросы, у нас-то не было нищих, безработных, у нас были дешевые продукты питания и жилье, бесплатная медицина и обязательное среднее образование, могучие армия и флот и космическая программа, где мы шли нос в нос с американцами, – те готовились к высадке на Луну, а мы запускали туда автоматические станции, и это казалось разумней, – наше слово в международных делах было весомым, наши аргументы, подкрепленные наличием атомных боеголовок, убедительны. У нас были бригады коммунистического труда, дома высокой культуры, мы еще строили коммунизм, до которого оставалось чуть более десяти лет. Наше оружие успешно противостояло американскому во Вьетнаме, наконец, мы только что решительно разобрались с Чехословакией… Наши советники поучали, а подсоветные слушали и деланно кивали.
* * *
Одному появляться в городе не рекомендовалось, все-таки хоть и дружественный, но дикий народ. Стоило завести с моим соседом разговор об арабах, как он начинал материться. Его тут решительно ничего, кроме зарплаты, не устраивало, даже местные мухи: они были назойливее отечественных, видимо голоднее. Да и он сам подсох за месяц, слегка осатанев от бульона с яйцом вкрутую и мутного бренди, в русско-татарских глазах его появился нервный блеск, и он звал меня с собой на «русскую виллу» (как бы наш Дом культуры), где можно было познакомиться с русской женой какого-нибудь советника, окопавшегося в танковой бригаде в Аравийской пустыне.
– Вот так и моя фря, – говорил он, ожидая приезда жены, – будет мне изменять, пока я там с евреями буду переплевываться.
Но о женщинах я пока не думал, а если и фантазировал о чем-то таком в неясном будущем, то воображение почему-то мне рисовало женщину Востока.
У моего майора были впалые щеки и тонкие злые губы, которые он кривил на любой мой ответ, и не потому, что тот его не устраивал, а по закону старшинства, как бы знающего все на два воинских звания основательней, чем я, новоиспеченный университетский лейтенант. Единственное, за что он меня все-таки уважал, – это за знание языка. Без языка тут швах. На точке, куда его планировали послать, даже переводчика не полагалось – вот и выдерживали в городе, пока он нахватается арабского или пока ему не подберут подсоветного, учившегося у нас, в Союзе. Но ничего, он проживет и на точке, по крайней мере, воскресенья в Каире у него никто не отнимет, тут, если это не Асуан, до самого далека не больше трехсот километров, вот если только жена бл. овать не будет. Я хотел было поинтересоваться, почему он такого плохого мнения о своей жене, но не стал.
…До площади Рамзеса мы доехали на трамвайчике, а дальше двинулись пешком. Площадь Рамзеса – это не только железнодорожный вокзал, откуда можно укатить на север, в Александрию, и на юг, в Луксор и Асуан, это еще и древнеегипетская базальтовая статуя Рамзеса и фонтан. Мощные струи били под углом как из пожарных брандспойтов, словно чтобы разогнать сизый вечерний угар улиц. Тротуары были запружены ободранными людьми, по дорогам мчались ободранные автомобили, но вся эта неведомо куда спешащая, кричащая и гудящая пестрая бедная масса выглядела вовсе не раздраженно и не угрюмо, а даже как-то весело и азартно, демонстрируя какую-то загадочно-могучую национальную радость и любовь к жизни…
Тем временем майор довел меня до торговых рядов и витрин, памятуя о том, что я собирался купить себе кожаный портфель. Было такое портфельное время, как теперь – рюкзачно-сумочное, и я не представлял себе своего делового экстерьера без красивого портфеля из натуральной тисненой кожи с накладной пряжкой и позолоченным или никелированным замком. Обилие товаров в центре торгового Каира меня поразило, особенно в сравнении с витринами моего отечества, предлагавшего в ту пору своим согражданам серый минимум необходимого. Здесь же было все, в том числе тысячи видов портфелей, глаза разбегались от невозможности выбрать, и я казался себе богачом, потому что портфель можно было купить всего за шесть египетских фунтов.
– Три! – тут же поправил хозяина магазинчика мой уже искушенный в торговле по-арабски майор.
– Мущмумкен! (Невозможно!) Шесть! – ответствовал хозяин, толстенький смуглый человек моих лет с коротко остриженной сизоватой головой.
– Ле мущмумкен? (Почему невозможно?) – с полоборота завелся майор. – Ты нам мозги не крути. Покупателей нет – товара до хрена. Не хочешь – уйдем. – Примерно такой смысл вкладывал он в неизвестные мне арабские слова.