Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии

Год написания книги
2012
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 14 >>
На страницу:
8 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Динамика процессов важна для духовной жизни любого рода. Но для личнодуховной жизни только она и важна. Духовный рост, про который говорит Толстой, не улучшение уже имеющихся качеств, не совершенствование данных свойств и способностей души и не обогащение дополнительно обретенными свойствами и талантами. Основной критерий личнодуховного роста – «увеличение жизни», приращение жизненаполненности души, наполнение ее высшей, чем та, которая есть, жизненностью и разумностью. Душа в акте лично-духовного роста становится выше и глубже себя самой, добывая в себе до того ей неведомые глубинные пласты жизни и разума.

Личная духовная жизнь по большей части проявляется в борьбе и преодолении. В результате броска личнодуховного роста в душе что-то «рождается». Духовный рост – главный признак бессмертия души и основание для ее бессмертия. По Толстому, человек спасается не «верой» и не «делами», а личным духовным ростом. В этом суть мистических прозрений Льва Толстого на поприще личной духовной жизни.

«И моя жизнь истинная есть только та, которая взращена мною» (51.106).

Положения Нагорной проповеди активно участвуют во взращении истинной жизни в человеке, но не в качестве обязательных для исполнения правил жизни, а в качестве идеалов совершенства. Идеалы эти сами собой подвигают людей к деятельности духовного роста.

5(11)[51 - Эта глава есть сокращенный вариант глав 3–6 части четвертой книги: Мардов И.Б. Лев Толстой. На вершинах жизни.]

Согласно «О жизни», духовному Я человека задано дело: установление нового, более высокого отношение к миру и проявление большей степени любви. Духовное Я «не может уничтожиться, потому что оно только и есть». Но как же и где оно существует после смерти «животной личности»? Все, что можно сказать по этому поводу, – это то, что умерший человек «вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное и в котором я еще нахожусь» и «что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь». Он «исчез из моих глаз», находится «за пределами моего зрения»,[52 - «Ведь если бы я видел то, что за пределами моего зрения, я бы не видел того, что в его пределах».] «имеет теперь другой центр, невидимый мне… Каков этот центр, какова эта жизнь сама в себе, я не могу знать – могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни,[53 - Как это необходимо с личнодуховной точки зрения.] то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не хочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий».

Когда Толстой писал «О жизни», «вся» жизнь человеческая (то есть жизнь высшей души) представлялась заключенной в один и тот же «круг или шар с центром» Я. Через несколько лет ему открылось, что человеческая жизнь только представляется шаром с центром, на самом деле нет ни шара, ни центра. То, что видится и понимается шаром, есть часть «бесконечной кривой», вернее, череда переходящих друг в друга сфер или шаров. То, что представляется центром, точкой, в действительности есть стержень, проходящий сквозь все сферы по их общей оси. Теперь про «свое особенное Я» умершего человека никак нельзя сказать, что оно где-то «здесь» же, укоренено в том же существовании, что и при земной жизни. При рождении и смерти высшая душа переходит из одной Обители существования в другую Обитель существования.

Евангельскую фразу о многих обителях в доме Отца Толстой толковал так: «…в Божьем мире дух пребывает самыми разнообразными проявлениями. Мы знаем проявление духа в живом человеке; но вот я умираю, выхожу из жизни нам понятной, но дух мой где-нибудь, в каком-нибудь новом проявлении будет жить… Жизнь в Боге самая разнообразная и непонятная для нас» (24.719–720).

Чтобы вполне оценить перелом в мистических взглядах Толстого, произошедший в первой половине 90-х годов, надо четко различить два понятия и соответствующие им два посмертных состояния неземной жизни. Это состояние вечной жизни в Боге и состояние жизни некоего духовного существа в следующей Обители существования, живущего, условно говоря, в будущей жизни. Об этом духовном существе Толстой в «Христианском учении» говорит, что оно «рождается» в этом мире, – в смысле находится в процессе рождения. «Всё пребывание человека в этом мире от рождения и до смерти есть не что иное, как рождение в нем духовного существа» (39.128) для жизни в следующей Обители, сказано в п. 4 главы 10 «Христианского учения».

Давняя толстовская идея Обителей в 1890 году дополнилась новым представлением о том, что и в этой Обители существования, как и в любой другой из бесконечного ряда их, жизнь человеческая есть волна, которая при рождении человека возникает из области вечной жизни Бога (а не из «невидимого мною все того же поля жизни», как «думал прежде») и по смерти человека опять возвращается туда же, то есть в вечную жизнь Бога, чтобы возродиться вновь волною жизни в следующей Обители. При таком взгляде высшим духовным статусом обладает тот, кто приходит в этот мир из области непосредственной близости к вечной и высшей жизни Бога, – ребенок.

Ребенок прибывает в земную жизнь от Бога, он ближе всего к истинной и вечной Его жизни. По мере того как человек входит в жизнь, он все более и более удаляется от Бога и Его жизни. Так это продолжается до некоторой переломной точки, где сознание течения жизни меняется: до него человек сознает, что он идет в жизнь, после него – что спускается, сходит с жизни. И там и там есть своя законная работа жизни. До вершины человек «должен жить для этого мира». После нее «начинаешь жить для того, посмертного мира… Оба процесса нормальны, и в обоих есть свойственная состоянию работа» (53.170, 177–178).

Человек сначала идет в жизнь от Бога, а потом – с жизни к Богу. По смерти он, умозрительно говоря, должен превратиться в Птицу Небесную, которую Бог непосредственно питает жизнью. И затем, уже из этого состояния, вновь рождается к жизни в следующей Обители. Где повторяется то же самое. В этих циклах хождения «от Бога и к Богу» совершается нужная Господу работа, в результате которой после земной жизни к Нему возвращается качественно иное существо, не то, которое входило от Господа в эту жизнь. Отсюда, видимо, и толстовское представление о человеческой жизни как о вдохе и выдохе Бога, о Его дыхании нами.

Прошло еще четыре года, и Лев Толстой видит несколько иную картину хождения через Обители. Теперь каждая последующая Обитель отличается от предыдущей тем, что жизнь в ней меньше удаляется от Бога. Высшая душа из Обители в Обитель все больше и больше приближается к вечной жизни Бога, чтобы в конце концов слиться с ней. Для этого, надо полагать, высшая душа и пущена сквозь Обители, в каждой из которых она растет, взрослеет, переходит в следующую Обитель взращенной и потому меньше удаляется от состояния вечной жизни.

Взгляд Толстого прикован теперь (начиная с 1894 года) не столько к своему новому центру в следующей Обители, сколько к «узкому месту», к самому переходу «смерть – новое рождение» – к моменту наибольшего приближения к Богу и единственной возможности слияния с Ним.

Высшая душа, Я Божеское в человеке на какое-то «мгновение» оказывается в состоянии, в котором Бог становится «мною». И следовательно, высшая душа, гипотетически говоря, может остаться в том высшем состоянии жизни, к которому она и идет через Обители (см. 88.87). Именно к такому результату своей жизни всей душой стремится Толстой. Не следующая Обитель привлекала его, а ось вечной жизни Бога.

Если высшая душа человека в момент перехода из Обители в Обитель не стала жить вечной жизнью в Боге, то она может либо уничтожиться, либо родиться в жизнь новой Обители. Толстой постоянно чувствует опасность, подстерегающую при переходе «смерть-рождение».

«Та жизнь начинает привлекать меня, только страшен процесс путешествия. Только бы переехать благополучно, а там уже все будет хорошо» (53.194), – надеялся Толстой в пору работы над «Христианским учением». В 1896 году он пишет дочери Маше, что мучительные родовые схватки бывают не только в этой жизни, но и «в той, при переходе» (69.55). Так что и «там» можно не родить и не родиться…

Момент перехода при смерти – своего рода экзамен, определяющий участь каждого. Недаром Толстой считал, что «особенно ценна последняя минута умирания» (45.464), что жизнь продолжается до последнего мгновения, которое может изменить всё.[54 - «Только смерть и последние минуты, часы, годы дают смысл жизни, – учил Толстой. – Так что, может быть, я еще не начал жить» (51.22).]

Однако, подчеркнем еще раз, хождения через Обители, по Толстому, предполагает возникновение в недрах этой жизни нового и рабочего духовного существа, предназначенного не для вечной жизни, а для жизни в следующей Обители. Но как же в утробе человеческой жизни создается и вынашивается новое духовное существо для новой жизни?

Любовь для Толстого начала 80-х годов – метафизический принцип, единящий Сына человеческого и устанавливающий мир внутри него. В середине 80-х годов: любовь тождественна жизни. В сентябре 1895 года Толстой дает иное определение любви:

«Любовь к своему «я» в известных пределах пространства и времени и есть то, что мы называем жизнью. Эта любовь к своему «я» есть любовь, кристаллизовавшаяся, ставшая бессознательной, а любовь к другим существам во времени и пространстве есть, может быть, приготовление к другой жизни… Наша жизнь есть плод предшествующей сферы любви, а будущая произойдет от сферы любви в этой жизни. Как? Обителей много. Не вышло» (53.55).

В нашем земном бытии происходит как бы перевязывание узла жизни: тот узел, который был завязан в прежней Обители и с которым я вошел в эту жизнь, теперь постепенно развязывается и любовью завязывается новый узел жизни, для моей жизни в последующей Обители.

«Я предполагаю именно то, что есть то, что представляется мне всем – Богом, и в этом всём проявляются различные единицы объединения, различные степени любви, делающие существа тем, что они суть. Я – одно из таких объединенных существ. В прежнем существовании я, не будучи человеком, любил то, что составляет духовное существо человека, и перешел из низшей ступени существования на ту, которую я любил. Теперь я люблю нечто высшее и перейду в ту форму существования, которая соответствует моей любви. И так форм существования может быть бесчисленное количество. Отца моего обители многи суть».

«Всё это – предположения, – заключает Толстой, – но для меня не менее, но более достоверные, чем вращение земли вокруг солнца» (53.62–63).

В «О жизни» Толстой подчеркивал значение чувства жизни духовного Я, в силу которого человек исходно любит одно и не любит другое. Через 10 лет он пришел к тому, что это же значение любви определяет и то, какой весь мир «для меня» сейчас, и то, какой он будет «для меня», для моего сознания в следующей Обители существования. Новое духовное существо и его новый образ любовной духовности возникает здесь, в человеческой жизни, но определяет «моё» самосознание там, в жизни следующей Обители.

Правильное понимание жизни – то, при котором человек в этом мире чувствует себя путником. «Перед нами одна станция в знакомых, одних и тех же условиях». И пройти эту станцию надо «бодро, весело, дружелюбно, совокупно деятельно, не огорчаясь тому, что сам уходишь или прежде тебя уходят туда, где опять будем все еще больше вместе» (53.78).

Впрочем, «то (то, что после смерти. – И.М.) не будет другое, а то же» (51.111). И «там» будет такая же, как и здесь, борьба жизни – «и там не будет всегда чувствовать себя в Боге и там будет эта борьба с личностью, разрывание личности – в этом жизнь, а думаю, что и там будет жизнь, к сожалению, как говорят буддисты; к счастью, как говорят христиане» (71.402).

Узел жизни в нашей Обители (как и в каждой) перевязывается: одно (в личности) развязывается, другое, для новой внеземной личности, завязывается. Но то, что не развязал (в земной личности!), не погибает вместе с животной личностью, а переносится в другую Обитель, где создает рабочие препятствия для новых трудов личной духовной жизни. Преодолевать эти препятствия, развязывать здесь недоразвязанное суждено новому духовному существу, которое создается здесь же.

Входя в жизнь (и удаляясь от Бога) в каждой из Обителей, действуешь, дабы опытом жизни познать в ней главное, потом познаешь это главное и затем, вновь приближаясь к Богу, идя с жизни после главного перевала ее, любишь вновь познанное главное жизни этой Обители. Таков круговорот духовного роста в Обителях и через Обители (см. 53.21). В следующую Обитель выходит все, что собрано воедино любовью в этой жизни. Любовью производится все большее и большее расширение духовного существа при его прохождении через Обители. В этом, надо думать, одна из задач личной духовной жизни вообще.

В пункте 4 главы 10 «Христианского учения» говорится о «рождении духовного существа» посредством «расширения пределов области любви». В следующем 5 пункте Толстой осторожно сообщает читателю:

«Можно себе представить, что то, что составляет наше тело, которое теперь представляется как отдельное существо, которое мы любим предпочтительно перед всеми другими существами, когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов, которые любовь соединила в одно так, что мы его в этой жизни уже чувствуем собою; и точно так же наша любовь теперь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело (у Отца нашего обителей много)» (39.128).

Высшая душа человека является в земную жизнь непосредственно от Бога и действует в его духовной жизни. Это она во взаимодействии с другими высшими душами и в преодолении той «личности», которая досталась человеку в наследство от существования в предшествующей Обители, перевязывает узлы жизни, саморасширяется любовью, создает новое духовное существо, которому предстоит жить в следующей Обители.

Сблизившись друг с другом и завязавшись в единый узел, высшие души людей нашей Обители существования создают то, что будет низшей душою (своего рода «личностью» или телом) в следующей жизни. Силу, способную завязать узел высших душ в этой жизни, мы назвали сторгической любовью. То «новое духовное существо», о котором говорит Толстой, есть сторгический узел, есть то сторгическое существо, которое в этой жизни образуется в сторгии личной духовной жизни и создает «личность» для существования в следующей Обители и духовной работы в ней. Высшая же душа будущей жизни, как и нашей жизни, происходит от Бога и включается в следующую (как и в любую другую) Обитель в момент перехода через «узкое место», из Обители в Обитель, когда Бог ближе всего.

Со всеми самыми близкими людьми Лев Николаевич предполагал стать «одним целым существом» в следующей Обители существования (см., напр., 67.58–59). Но чтобы в любовном единении людей образовался новый узел неумирающей жизни, им нужно вступить в непосредственное душевное общение, стать сторгическими ближними, прочно свиться душами друг с другом, всем сердцем полюбить друг друга «усиленной», определенно направленной друг на друга любовью, которой любят верные друзья или супруги. Составлять будущее «отдельное цельное существо» способна только любовь «предметная» и «пристрастная», которой человек любит на пределе своих возможностей, любит особенно и исключительно – любовь сторгическая.

Хотел или не хотел этого Лев Толстой, но Обители в его учении 90-х годов преемственны по сторгической любви. Такая преемственность обеспечивает весьма высокую степень личного бессмертия, но не одного себя, а себя вместе с тем или теми, кого в этой жизни ты специально избрал для сторгического единения.

Однако в апреле 1898 года Толстой хотел убрать из «Христианского учения» только что приведенную мысль пункта 5 главы 10. «Мысль, выраженная там, – пишет он Черткову, – мне очень дорога, но выражена совсем дурно и не точно и вводит в соблазн людей, как я это видел на опыте» (88.92).

Соблазн, по Толстому, есть такое ложное понимание практики человеческой жизни, которое ведет к раздорам, к нарушению единения между людьми. Метафизический тезис о том, что то, что составляет нашу личность, «когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов», и о том, что «наша любовь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело», не есть соблазн и не нарушает любовь, а подтверждает ее необходимость и призывает к любви. Так какого же «соблазна» так опасался Толстой?

В любовном единении двух высших душ – это особенно важно для разговора об Обителях – возникает новое, сторгическое духовное существо, которое не есть высшая душа одного или другого или их сложение. Мы уже говорили, что сторгическое духовное существо не заложено в земной жизни, возникло (рождено, создано, сформировано) вновь и потому не подлежит уничтожению при отживании плотского человека. Поэтому человеку так необходимо свиться своей душою с душою другого – и конкретного – человека, свиться так, чтобы он перестал быть «другим человеком», «другим Я», а стал «другим своим Я». В этом слиянии образуется из «Я» и из «Ты» новое единство жизни, новое сторгическое существо, обладающее большей одушевленностью и большей полнотой жизни, чем те высшие души, которые по отдельности составили ее. Вот эта «особенно дорогая» мысль о сторгическом существе и его хождении в Обителях существования и стала в 1898 году для Толстого соблазном. Именно в это время Лев Николаевич окончательно отвернулся от этой жизни, да так, что увидел в сторгической любви соблазн. Теперь он нацелен на агапическую любовь и вроде бы только на агапическую любовь.

6(12)

В 1898 году Толстой прочел чеховскую «Душечку» и восхитился этим рассказом. Попробуем понять, почему чеховская Душечка для Толстого «навсегда останется образцом того, чем может быть женщина для того, чтобы быть счастливой самой и делать счастливыми тех, с кем её сводит судьба» (41.377).

Чем же Оленька, Ольга Степановна Племянникова (так звалась героиня Чехова) «образец» женщины и, более того, образец на все времена, «навсегда»? Любила она кого попало, а когда никого не любила, то была безучастной, жила без мыслей и в полной сердечной пустоте: «И так день за днем, год за годом, – и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо». И это пустейшее, жалкое существо – образец? А вот Толстой уверяет, что его трогает не только рассказ о любви Душечки, но «еще больше о том, как она страдает, оставшись одна, когда ей некого любить».

«Автор, – объясняет Лев Николаевич, – заставляет её любить смешного Кукина, ничтожного лесоторговца и неприятного ветеринара, но любовь не менее свята, будет ли её предметом Кукин, или Спиноза, Паскаль, Шиллер…»

Люди не называли Ольгу Степановну Лапушкой, Милочкой, Любушкой, а называли Душечкой, и вот как Чехов объясняет почему:

«Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в прогимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на её полные, розовые щеки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую, наивную улыбку, которая бывала на её лице, когда она слушала что-нибудь приятное, мужчины тоже улыбались, а гостьи-дамы не могли удержаться, чтобы вдруг среди разговора не схватить её за руку и не проговорить в порыве удовольствия: “Душечка!”»

Ольга Степановна потому и Душечка, что и плоть и душа её светится той духовной чистотой любви, которая сама по себе вводит душу в духовное благосостояние. Не только глаза и улыбка, но даже шея её излучала благо и святость её души. Любя кого-нибудь или только слушая «что-нибудь приятное», она изнутри наслаждалась, и это состояние душевного наслаждения выливалось вовне, на людей. Зато не любя она страдала. Не так, как страдают от влюбленности, а так, как страдают от безлюбия.

Ольга Степановна способна только на истинные движения души, и она страдала от безлюбия в чистоте душевной, без камуфляжа всяческих дел и мыслей, ничем не одурманивая себя, без тех желаний, забот и «интересов», с помощью которых женщины исхитряются жить не любя. Женские духовные страдания безлюбия невыносимы. Их надо чем-то забить и прикрыть. Оказалось, что их лучше всего забить стремлением жить по-мужски, культивируя в себе мужские достоинства, не несущие чистого свечения любовной духовности. Прикрывая такими способами свои духовные страдания безлюбия, женщина, по сути, отказывается от любви, охлаждает себя, свою душу, работающую в любви. Ольга Степановна так мучительно страдает, страдает в чистоте сердца своего потому, что в ней вовсе нет, нет никаких мужских достоинств, дел и интересов. Её к ним не приучили. А приучили бы, и она могла стать биологом, скажем, или «живописицей». Только вот блага в душе ее несомненно стало бы поменьше…

Ольга Степановна еще и потому Душечка, что она женщина неиспорченной души. Женская душа рушится, когда она не умеет или разучилась любить. Верный внешний признак порчи души женщины – её капризность, грубость и особенно истеричность; истерична женщина всегда только от того или иного рода погашения любви или её недостатка. Безлюбие – разрушение женской души,[55 - И неудовлетворенность в любви, как и все разнообразные ее мучения, тоже род безлюбия, которое рушит душу.] а грубость, раздражение, истеричность есть, как Толстой видел на своей жене, последствия этого разрушения. Конечно, внешние проявления этих последствий можно сдержать, но нельзя их сдержать в самой себе. В Ольге Степановне не заметно этих последствий, но не потому, что не позволяют приличия или общая культура, она – антипод женской истеричности, и не по сдержанности, а непосредственно, исключительно благодаря душевной неиспорченности. Душечка духовно страдала в пустоте безлюбия, страдала – и не рушилась! Одного этого достаточно, чтобы вслед за Толстым признать эту женскую душу образцом.

Представить себе не только ругающуюся, а просто раздраженную Ольгу Степановну по рассказу Чехова нельзя. Никогда в ней нет ни слова, даже мысли упрека. Она не умеет требовать и обижаться, предъявлять претензии или свои права. Она не играет в жизни, ничего не выигрывает и не проигрывает, никогда не выгадывает для себя, ни с кем не тягается, не борется за власть или за свое положение рядом с мужчиной, не завидует, не ревнует (хотя и имеет случай), просто боится потерять то благо любви, то духовное благосостояние, которое несет в себе ее душа. Она кротка, искренна, бескорыстна, некапризна, не знает, что можно по-женски давить, устраиваться, рассчитывать, блефовать, ждать и искать услад и развлечений, тянуть к себе и стараться привязать. Ни изменить, ни разлюбить Ольга Степановна не может. Она никогда не говорит «я», всегда – «мы»: «мы с Ванечкой», «мы с Васечкой». К тому же она в высшей степени восприимчива ко всему, чем живет любимый ею человек, за которого она всегда горюет и к которому всегда относится религиозно, отдавая ему всю себя. Это ли не «образец» женского сторгического действия?

Многое в Ольге Степановне не могло не импонировать Толстому. Большинство женщин чувствуют свое превосходство над Ольгой Степановной только потому, что она смогла любить этого Кукина или этого пошлого лесоторговца. Любовь её действительно свята, говорят они, но не Кукин же достоин её. Подразумевается, что будь на его месте Шиллер, Паскаль или Спиноза, то и они бы могли любить так, как любила у Чехова Оленька. Но, согласитесь, что любить Шиллера, отдавать себя Паскалю, признавать превосходство Спинозы нетрудно, во всяком случае куда легче, чем отдавать всю себя Кукину. С Паскалем или Толстым, может быть, и тяжело жить, но женская путевая судьба легче. И разве Софья Андреевна, бескорыстно любя мужа, могла относиться к своему «Лёвочке» столь же трепетно и религиозно, как Ольга Степановна к своему Ване Кукину? Не много найдется женщин, которые были бы достойны любить Льва Николаевича. А Душечка любила так какого-то ветеринара. В каждом из своих любимых она видела совершенство и относилась к нему как к наивысшему существу, т. е. так, как в большинстве случаев не относились к величайшим людям их жены.

Не великий предмет нужен, чтобы любить так, как любила Ольга Степановна; нужна неиспорченная женская душа. Любовью Душечки иначе нельзя любить никого: ни Кукина, ни Льва Толстого, ни Христа. «Без женщин – врачей, телеграфисток, адвокатов, ученых, сочинительниц мы обойдемся, – пишет Толстой, – но без матерей, помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине всё то лучшее, что есть в нем и незаметным внушением вызывающих и поддерживающих в нем все это лучшее, – без таких женщин плохо было бы жить на свете/…/ В этой любви, обращена ли она к Кукину или к Христу, главная, великая, ничем не заменимая сила женщины» (41.376). Но в какой же любви?
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 14 >>
На страницу:
8 из 14