– Какой кинематограф?! – воскликнул Сергей так громко, что на них оглянулись прохожие. – Где у нас кинематограф? У нас давно уже не кинематограф, а медведкоматограф.
– То есть? – не понял Просекин.
– А то и есть, что Медведков всё под себя подмял. Это ж целый спрут образовался. Новым директором Департамента кинематографии назначена его крестница. Её отец, Борис Любезнов, ректор театрального училища, давний друг Медведкова. Они соседи по усадьбам. Забор в забор. Министра культуры тоже Медведков поставил. Специально в резиденцию президента в Сочи летал. Просил, умолял оставить эту кандидатуру. Ведь все надеялись, что его уже турнут с этого кресла. Нет, Медведков президента уговорил. И теперь этот министр так называемой культуры или так называемый министр культуры – его, Медведкова, марионетка.
– Ну, раз всё так зависит от Медведкова, давай с ним встретимся. В конце концов, запишемся на приём как к секретарю Союза кинематографистов.
– Бесполезно.
– Ну почему?
– Во-первых, потому что он сегодня делает только то, что приносит лично ему дивиденды. А во-вторых, он тебя мило встретит, будет рассуждать о любви и преданности Отечеству, о его великой истории и ратном подвиге, рассуждать очень красиво и грамотно. Он же, ко всему прочему, актёр клёвый. Полностью накроет тебя своим обаянием. С потрохами купит. Ты просто готов будешь схватить триколор и маршировать по Тверской прямиком на Красную площадь. Он и наобещать может золотые горы. Только не сделает ни хрена. Даже пальцем о палец не ударит. Тут же о тебе забудет. Потому что он занят только собой, любимым и великим. Он и президенту верный опричник только потому, что перед ним президент России-матушки. А будет другой президент, он и перед ним так же на задние лапки встанет. Даже независимо от того, какие политические идеи тот будет продвигать. Хоть прямо противоположные идеям предыдущего народного избранника. А почему? А потому, что он думает одно, говорит другое, а делает третье. Потому, что он Медведков. Ты, кстати, неправильно его фамилию произносишь. Надо ударение делать на последнем слоге. Он сам так всех учит. И правильно учит, потому что если делать ударение на втором слоге, то, получается, что фамилия происходит от очень неприятного насекомого-вредителя. Ты когда-нибудь медведку видел, нет? А я в детстве в селе на Украине, у бабушки в огороде, на неё наткнулся – так бежал как ошалелый. В хату, да с ногами – на старый диван с обшарпанным дерматином. И дрожу, как суслик. Чудище жуткое. Она и пяти сантиметров не будет, но показалась огромной. Бурая, длинная, мохнатая, и передние лапы загребущие – вроде как у рака клешни.
– Да уж, – посетовал Просекин, – презрению твоему нет предела.
– Есть основания, – подтвердил Сергей. – Я, ещё когда актёром начинал, его просто боготворил. Он, согласись, в советское время настоящее кино делал. Как-то однажды я, наивный, восторженный юнец, после очередной его премьеры всю ночь ему письмо писал. Опустил в почтовый ящик, и вскоре приходит ответ. Не он пишет, а его ассистент Ася Лютикова. Пригласила на «Мосфильм», чтобы сделать фотографии: у Медведкова, дескать, своя актёрская картотека. Я, конечно, прискакал: уж очень хотелось у Медведкова сниматься. Да кто тогда не хотел? Все актёры – с радостью бы! Это ж кино было. Не то фуфло, что он сейчас лепит. Будто совсем другой человек эти поделки снимает. А почему?
– Почему? – вторил Юрий Кириллович, чувствуя, как начинает раздражаться от того, что в разговоре они всё дальше уходят от темы, ради которой встретились.
– Мамона! – воскликнул Сергей. – Мамона его одолел. Золотому тельцу свой талант заложил. В его адский ломбард. Вот ему деньги чуть ли не с неба валятся, а талант – тю-тю. Фильмы снимает всё ближе к говну. Ему всё кажется, что он себе памятник воздвиг нерукотворный, а на самом деле падение на самое дно. Падение с той самой вершины, на которой он в советские времена стоял, и все им восхищались. И вдруг покатился с этой вершины. И началось это, скажу тебе, давно. Вот вспомнил я Асю Лютикову. Все на «Мосфильме» знают, что она страшно пила. Ну, спивалась, пропадала барышня. Её со студии увольняли. Он её взял к себе в ассистентки. Она ему благодарна была. Не иначе как «маршалом» называла. Когда мы с ней познакомились, она уже человек пожилой была, ну, старушка, в общем. Милый, добрый человечек. Актёры её уважали, любили. О пьянстве её никто уже и не вспоминал, тем более что работник она была просто классный. Да и Медведков её опекал, она ведь во всех его лучших фильмах отработала. И вот смотрю по телеку – празднуется его, Медведкова, юбилей. Прямая трансляция из концертного зала. И вижу Асю Лютикову. Идёт она к сцене по центральному проходу зала с огромным букетом белоснежных хризантем. Вся такая нарядная идёт. Идёт и смотрит на него своими ясными глазами, смотрит, как на икону. А Медведков возьми да брякни в зал со сцены: «Вот Ася Лютикова идёт меня поздравлять, приоделась, трезвая сегодня». Я ушам своим не поверил. А она даже споткнулась на красной ковровой дорожке. Тебе, Юра, это, может, мелочью покажется…
– Да нет, почему же? – отрицательно покачал головой Юрий Кириллович.
– А у меня вмиг его образ потускнел, – продолжал Дубовской. – Ну а потом эта история с яйцами.
– Какая история? – нетерпеливо поторопил Просекин.
– Ну, когда на одной его творческой встрече, при большом скоплении народа в зале, два отчаянных студентика запустили в него сырыми яйцами. Желтки по пиджаку потекли. Ему бы, всегда строившему из себя аристократа, снять этот пиджак, заявить, мол, у меня таких пиджаков – куры не клюют, и, вообще, сделать вид, что ничего страшного не произошло, а он как заорёт: «Держите их, валите их!» Парней схватили, за руки, за ноги растянули, а он со сцены сбегает и ну их пинать, да по лицу, да в пах по яйцам. А те корчатся от боли. Я это собственными глазами видел. Вот тут всё во мне перевернулось. Такое разочарование. Даже в профессии. Вот уж точно: не сотвори себе кумира.
– Послушай, Серёжа, – примирительно спросил Просекин, – а ты можешь хоть немного абстрагироваться от личной обиды.
– А почему я должен абстрагироваться от личной обиды? – поднял брови Дубовской. – Я что, не достоин? А кто это определил? Он? Его клевреты, его ставленники в Минкульте? Почему я был вычеркнут из процесса, будто ничего приличного не снял прежде. Я же после той нашей с тобой картины, что закрыли, успел ещё кое-что сделать. И фильмы получились. И даже в условиях разрушенного проката те зрители, что успели эти фильмы увидеть, на ура их принимали. И вдруг как отрезало. С каким проектом не сунусь – от ворот поворот. Да что я? Ты смотри, сколько режиссёров, которые ещё в советское время чуть ли не классиками нашего кино стали, сейчас не могут ни один свой проект пробить. Почему же его, ах-ах-ах, прославленного нашего лидера, это не волнует?
– Может, и волнует…
– Да ни черта его не волнует! Ему это выгодно. Вот смотри. Те несколько картин, о которых реклама шумит, которые благодаря этому денежки по всей стране собирают, это же всё картины его студии. Пусть не он снимал, так он продюсер. И ещё телеканал «Россия один». Тут и с рекламой-то куда как просто. Вот и косят денежки. Зачем им другие студии и другие фильмы. Порою пню бывает много чести, когда он выше всех на ровном месте. Он же с президентом вась-вась, вот ему и вся наша культура в собственную вотчину отдана.
– Ну хорошо, если даже это так. Но вот в своих передачах на телевидении он ведь действительно нравственные вещи отстаивает.
– Он нравственен ровно настолько, насколько ему это выгодно. Его нравственность исчисляется в денежном эквиваленте.
– Ну не знаю! – уже едва сдерживаясь, воскликнул Юрий Кириллович. – А мне нравится всё, что он с телеэкрана говорит, очень нравится.
– Поверь, и мне очень нравится, что он с телеэкрана говорит, – скривил улыбку Сергей. – Ещё мне очень нравится, как птички весной поют.
– Ну, хватит, – нахмурился Просекин. – Бог ему судья, в конце концов. Много мы ему внимания уделили. Я не за этим тебя звал. Речь идёт о нашем долге художническом. Ведь тебя, Серёга, не может не волновать…
– Меня волнует благополучие моей семьи, – перебил его Дубовской. – Моих детей. Чтобы они не голодали. Были сыты, здоровы, чтобы получили образование. А для этого я должен зарабатывать деньги, и немалые.
– Но благополучие твоей семьи и благополучие твоей страны – это же взаимосвязанные вещи. Чем живёт народ, как живёт, что нас ждёт впереди. Каково будущее. А в него заглянуть без знания истории…
– Слушай, что ты мне банальные проповеди тут читаешь?! Со страной полный порядок. Благополучно построили этакий питомник для жирных котов: для них всё сплошь сметана, а мы внизу копошимся в объедках, как серые мышки. Что ему, этому питомнику, может грозить? Новая революция? Но это не скоро. Война? Не думаю. Всякое дерьмо за рубежом будет морочить голову, но лезть побоятся. Вот моя семья реально может провалиться в нищету, если я работу потеряю, ибо мы, увы, в высшее сословие не попали. Вот за детей у меня душа болит, а за страну… Ничего с ней, в конце концов, не случится. Даже если напрочь всё своё прошлое зачеркнёт и забудет.
– Близоруко ты как-то, дружище, рассуждаешь, – сокрушённо вздохнул Просекин.
– Нет, дорогой, извини, – усмехнулся Сергей. – Очень даже дальнозорко, – он поднял глаза к небу, потом повернулся и перекрестился на кресты храма. – Может, не дай бог, конечно, прилететь какой-нибудь астероид, или Марс, вон говорят, приблизится скоро – сгорит всё на фиг, и наступит ве-э-чность.
– Нет, Серёга, она не в этом…
– Кто, она?
– Вечность.
– А в чём?
– В памяти. Вот человека, допустим, давно нет, а мы о нём помним, помним о том, что он сделал для нас, для жизни будущей, прости за пафос, для мира. И потомкам расскажем. А они своим потомкам расскажут, расскажут, благодаря кому те живут счастливо на белом свете. И вот нет человека, физически нет, обнять его никак нельзя. А вот он нас как бы обнимает, да и мы его обнимаем памятью своей…
– Па-а-мять, па-а-мять, – перебил Сергей. – Знаешь, это вроде как цветок на подоконнике: забыли вовремя полить, он увял, вытряхнули его из горшка, посадили другой – вот и вся память тебе. Вот смотри на это изваяние, – он указал рукой на высокую статую, мимо которой они проходили. Величие её подчёркивала белоснежная колоннада за спиной и отдыхающие бронзовые львы у подножья. – Видал, какой торжественный идол? Читай, читай вслух.
Юрий Кириллович прочитал на постаменте:
– «Император Александр Второй. Отменил в тысяча восемьсот шестьдесят первом году крепостное право и освободил миллионы крестьян от многовекового рабства. Провёл военную и судебную реформы. Ввёл систему местного самоуправления: городские думы и земские управы. Завершил многолетнюю Кавказскую войну. Освободил славянские народы от османского ига. Погиб первого марта одна тысяча восемьсот восемьдесят первого года в результате террористического акта». К чему ты это? – закончив читать, спросил Просекин. – Всё это мне известно, я сам в конкурсе участвовал. Но выиграл Рукавишников.
– Прекрасно, – усмехнулся Сергей. – А в девятьсот двенадцатом году здесь, ещё возле того исторического храма Христа Спасителя, что большевики грохнули, стоял памятник кому?
– Ну, Александру Третьему, – пожал плечами Просекин.
– То-то и оно! – поднял указательный палец Сергей. – Всего одну палочку убрали. Памятник, что с тремя палочками, здесь в начале прошлого века установили по указанию Николая Второго, а памятник с двумя палочками уже в начале нонешнего века возвели по инициативе партии «Союз правых сил». Немцов, Хакамада, ну, в общем, эта вся компания…
– Погоди, Серёжа, ты к чему это всё? – нетерпеливо перебил его Юрий Кириллович.
– А к тому, Юра, что память – это политика. Что власти выгодно, то и помним. Сейчас надо Сталина с Лениным обсирать и всё наше коммунистическое прошлое – вот актуальная память. Ты преуспевающий художник – должен чётко момент ловить. Помни то, что нужно помнить сегодняшней власти, – и тебя провозгласят великим художником. Не лезь ты со своей собственной памятью, никому она не нужна, никого не волнует. Ты уж прости, но я честно.
Он горько замолчал. Молчал и Просекин. Так они минуты две и шли молча по второму кругу вокруг храма. Наконец, Юрий Кириллович тяжело вздохнул:
– Знаешь, я вот часто что-то стал думать, есть там жизнь после смерти, нет ли? Возраст, что ли, такой уже. Ну и, естественно, думаешь: зачем, для чего? Банально, конечно. Иногда приходит мысль, что люди, как осенние листья: опадают и в землю уходят. И новые листочки зелёные нарождаются. И что им до тех, бурых, сухих да скорченных-скрюченных, гниющих в земле сырой. У них своя солнечная жизнь…
– Так вот я тебе о том же, – одобрительно закивал ему Сергей.
– А вот знаешь, – продолжал Юрий Кириллович, чуть возвысив голос, стараясь перекрыть Сергея, – в храм меня часто тянет. Раньше не наблюдал за собой такого. Хотя заказы патриархии выполнял и в церковках разных бывал, но всё как-то по делу, с финансовым, так сказать, интересом. А тут в храм захожу, как бы это сказать, за надеждой, что ли, какой-то. В этом, я думаю, религия с искусством смыкается. Искусство ведь тоже во имя надежды творится. Надежды на то, что всё было не зря. Все страдания людские, все пути-дороги непроходимые, по которым из последних сил шагал человек. Да, в конце концов, ведь это попытка понять смысл самого существования его, человека, на земле. Это от наскальных рисунков ещё.
– Ой, Юра, в какие ты, не побоюсь этого слова, бедри залез, ох-ха-хох, – с усмешкой выдохнул Сергей. – Это, знаешь, брат, надолго, и в сухую не разберёмся. Давай как-нибудь за бутылочкой. Да я ещё гитару возьму. Как хорошо. У тебя дача есть с камином?..
– Пойми, Серёга, – остановил его Просекин, ухватив за лацкан пиджака, – речь веду не о какой-то там киношке-развлекухе. Это, уж прости за пафос, святая память, это бессмертие, это вечность.
– Ох-хо-хох, Господи ты боже мой! – сокрушённо вздохнул Сергей, – Ну взрослый же ты человек, дедушка, поди, уже…
– Пока нет, – тоже вздохнул Юрий Кириллович и костяшкой указательного пальца смахнул выкатившуюся, скорее всего от ветра, слезу.