От волнения у Юрия Кирилловича, несмотря на полуденное пекло, выступил холодный пот на спине.
– Ну допустим, – снисходительно усмехнулся парень. – А я-то вам зачем?
– Всё объясню, – Юрий Кириллович выставил перед его мощными грудными плитами свою ладонь с серебряной печаткой на мизинце, увенчанной крупным чёрным ониксом. – Вас как зовут?
Парень взглянул на перстень и чуть скривил губы:
– Ну допустим, Кирилл.
У Юрия Кирилловича вдруг опять пробежал холодок по спине.
– Удивительно, – выдохнул он.
– Что тут удивительного?
– Нет-нет, ничего. Простите! Всё нормально. Меня зовут Юрий Кириллович. Возьмите визитку. Да не бойтесь, она не заразная. И я вам, ей-богу, зла не причиню. Конечно, вам, нормальному человеку, моя навязчивость может показаться странной…
– С чего вы взяли? Может быть, я тоже ненормальный.
– В смысле? – поднял брови Юрий Кириллович.
– В смысле творческих метаний, – улыбнулся Кирилл. – Может быть, я тоже в творческом поиске нахожусь.
– То есть?
– Да ну, долго рассказывать.
– А вы спешите? Давайте присядем ненадолго. Смотрите, какие уютные столики. Поверьте, у меня очень интересное для вас предложение. Творческое. Скажем так, дело для вас почти актёрское.
– Актёрское? – не скрыл заинтересованности Кирилл. – Надо же…
– Пойдёмте, – коснулся его плеча Юрий Кириллович.
Кирилл натянул футболку, и они направились к летнему кафе с выставленными на тротуар столиками, огороженными ящиками с белыми и ярко-лиловыми петуньями.
Оказалось, что Кирилл приехал в Москву в четырнадцатом году из Горловки Донецкой области. Было ему тогда тринадцать. Как он выразился, тётушка-москвичка упаковала его и вывезла как беженца.
– Укропы нашу высотку на окраине расстреляли из града, – бесстрастно рассказывал Кирилл, прихлёбывая из чашки капучино. – Я в музыкалке был, подхожу к дому, а вместо нашего балкона дырища чёрная. Всех – папку, маму, Оксанку-сестрёнку. Всех враз. Ксанке только семь исполнилось. В школу должна была пойти. Это ж июль был. Уже и платье купили. Я ей ранец выбирал. Смешной такой нашёл. С мордочкой ёжика и пупырышки как иголки. Ну правда, будто ёжик на плечах. Она даже кукол забросила, всё с этим ёжиком носилась, – он допил кофе, глянул в глаза Юрию Кирилловичу и опустил голову, поставил чашку на блюдце. – Нет больше ёжика.
Кирилл замолчал. Юрий Кириллович поднёс к губам полную чашку, при этом чуть не выпусти её из слабо сжимающих ручку пальцев, глотнул свой остывший кофе:
– У меня был сын. Тоже Кирилл. Тебя постарше. Ему двадцать было…
– Почему был?
– А его убили.
– На войне?
– Нет. Это давно было. Тогда войны не было. Просто… Убили на одной московской вечеринке. Вышли пьяненькие парни из-за стола на лестничную площадку, закурили, поспорили из-за смазливой девчонки, побежал один на кухню, нож схватил… – Юрий Кириллович вдруг замолчал, будто поперхнулся, откашлялся, отвёл в сторону взгляд, потом с трудом набрал полную грудь воздуха и выдохнул: – Ох, господи, страшно…
Помолчали. Отхлебнули кофе, почти синхронно, звякнув, поставили на блюдца чашки. Кирилл криво усмехнулся и сказал:
– У меня пострашнее будет.
Юрий Кириллович вопросительно поднял брови.
– У нас дом-то обычный был. Советский. Девятиэтажка панельная на отшибе Горловки. Мы на самой верхотуре жили. Весной, когда снег над нами на этой прогнившей рубероидной крыше таял, у нас в углах, на стыках бетонных плит, подтёки. Сыро, холодно…
– Да уж, – сокрушённо покачал головой Юрий Кириллович, – строили времянки-развалюхи. Быстро, скоро, плохо…
– Ну, это понятно, – согласился Кирилл. – Но я не про то. Когда отцу как шахтёру-передовику эту трёхкомнатную на девятом этаже дали, мы, знаете, как радовались?! Мы в этой квартире, знаете, как жили?! Короче, дружно жили. Мамка с папкой, знаете, как друг дуга любили?! От этого и в доме тепло было.
– Ясное дело, – улыбнулся Юрий Кириллович, – как говорится, пляши от печки…
– Только, вот не пойму почему, мне всегда казалось, что скоро это житьё наше тёплое закончится, рухнет враз. Вот зимой рано же темнеет… Иду вечером с тренировки или из музыкалки, гляжу – окно наше на кухне светится: мама ужин готовит, ждёт. А у меня прямо как-то сердце защемит: так и вижу – это окно навсегда погасло. Так оно и случилось… Я бежал как сумасшедший, ничего перед собой не видел, только эту огромную чёрную дырищу. У нас дом к закатному солнцу был повёрнут. В конце дня всегда наша сторона таким тёплым светом залита. А это ж июль был, двадцать седьмое июля. Вот на этой солнечной стороне дырища чёрная вместо наших окон…
Кирилл замолчал, уставился на свою опустевшую после кофе чашку. Потом взял её двумя пальцами за ручку, перевернул кверху дном и поставил на блюдце.
– Веришь? – спросил Юрий Кириллович.
– Да ни во что я уже не верю… – отмахнулся Кирилл
– Погоди, всё ещё у тебя будет, – попытался его успокоить Юрий Кириллович, но сам почувствовал, как дежурно прозвучала эта фраза.
И показалось ему, Кирилл ответил как-то зло:
– Ничего уже не будет. Я после того двадцать седьмого июля лет на сто постарел.
Помолчали. Юрий Кириллович уже и боялся что-то сказать только для поддержки разговора. Вот брякни сейчас что-нибудь невпопад – а что, собственно, тут скажешь, чтобы впопад было, – парень поднимется и уйдёт, и растворится в толпе, так же как появился из неё…
Когда Кирилл поднял голову и снова заговорил, Юрий Кириллович своим острым взглядом художника тут же уловил, как заблестели его глаза от глубоко упрятанных слёз.
– Кто-то меня пытался остановить, когда я по лестнице на наш девятый летел, за скрипку ухватил, так она у него в руках и осталась… Всё было чёрное, будто я внутри какой-то прогоревшей печки оказался. И так противно пахло, такой гарью, что ли, меня аж затошнило. В первую минуту подумал, что это не то, не наш дом, где мы так жили. Вдруг увидел… Мне показалось, это кукла… Без головы… Это была не кукла. Это Ксанка была, сестрёнка моя, – Кирилл как-то странно улыбнулся, если этот оскал можно было назвать улыбкой. – Представляете, единственное, что в этой чёрной дымящейся дыре на нашем девятом этаже уцелело, так это Ксанкина любимая кукла. Только платьице обгорело. Мама его на Новый год для этой куклы сшила.
Он опять замолчал. Смотрел куда-то далеко, мимо Юрия Кирилловича, будто вообще забыл про него. Пауза затянулась, и художник почувствовал себя как-то неловко, каким-то лишним, не умеющим ни утешить парня, ни даже просто возобновить разговор. Наконец нашёлся:
– Кирилл, у тебя мама была портниха?
– Почему портниха? – удивился юноша, взглянув на Юрия Кирилловича отсутствующим взглядом своих больших синих, в тёмной ресничной опушке, глаз.
– Ну… вот… платье кукле сшила… – улыбнулся Юрий Кириллович и подумал: вот ресницы-то длиннющие у парня, любая девушка позавидовала бы – они такие клеят; слышал, кто-то из наших сейчас шекспировские иллюстрации делает – вот тебе Ромео.
– А-а, да нет, – усмехнулся в ответ Кирилл, возвращаясь в мыслях из своего горького далека. – Она учительница была. Учительница русского языка и литературы, – он ухватил перевёрнутую свою чашку за самое дно и стал вращать её на блюдце. Будто заводил какой-то механизм. – Она в старших классах вела, у нас стол посреди большой комнаты вечно стопками школьных тетрадок был уставлен. Она сочинения проверяет и каждому после отметки несколько слов напишет, поэтому долго у неё всё получалось. Отец возьмёт со стола какую-нибудь тетрадку, раскроет, прочитает какое-нибудь предложение, потрясёт вот так вот над столом этой тетрадкой: «Ну что ты, – говорит, – с каждым так возишься? Ну тут белиберда какая-то! „Пугачёв сказал Гринёву: я твой господин, целуй моя пятка. А Гринёв гордо отвечает: нет, ты не мой господин, не буду целовать твоя пятка“. Татарин какой-то! Ставь баранку и точка, и дальше пошла». А мама: «Олег, ты не прав, в том-то и дело, что он татарин, этот мальчик, ему же объяснить надо, иначе как в нём поддержать его желание учиться, читать, писать, грамотно изъясняться». Знаете, как её ученики любили. Когда она из школы ушла, пять классов пришли к нам домой уговаривать её вернуться. Два десятых, два девятых и один восьмой. Весь двор заполнили, а к нам на этаж от каждого класса по три человека поднялись.
– Надо же, – покачал головой Юрий Кириллович. – А почему она ушла-то?
– А директором школы одного молодого чудака поставили. Бандеровца. Он часы русской литературы и языка сократил. Из библиотеки школьной связками книги Шолохова, Фадеева, Горького, ну и другие выносили и куда-то увозили. Мама директора спрашивает: «Это на костёр что ли?» А он: «Цэ зараз для нас зарубижна литэратура, вона нам вже так нэ потрибна». Мама пыталась сначала воевать, но потом поняла, что у него наверху поддержка, и ушла. Точнее, это он ей предложил по собственному желанию, всё равно мы, говорит, с вами не сработаемся. Вы, говорит, иностранка, и преподавали иностранную литературу. Она нам, говорит, теперь не нужна, мы будем свою развивать и учить Франко, Котляревского, Лесю Украинку и незабвенного Тараса Григорьевича.