Итак, родительская любовь, конечно, была. Но было и нечто выше ее. Вот один из примеров. Любимый сын Бланки Кастильской Людовик, король Франции. Он отправляется в очередной крестовый поход. Бланка провожает. Проходит день, и второй, и третий. Она все едет рядом. Наконец король мягко намекает, что пора бы и расстаться, ведь в столице много дел. На что властная, железная Бланка разражается потоками слез и падает без чувств. Придя в себя, она, рыдая, в отчаянии кричит, что никогда больше не увидит своего любимого сына (так и случилось), и вновь падает в глубокий обморок. Но, с другой стороны, Людовик всю жизнь помнил ее слова, что лучше увидеть своего сына мертвым, чем впадающим в смертный грех. То есть их связь самая глубокая, но честь, совесть, тем более Бог стоят выше.
Учитывая исключительно высокую детскую смертность, важнейшее значение имело своевременное крещение. То есть обряд необходимо было провести как можно раньше. Проблема смерти некрещенных младенцев в то время была одной из самых важных. Она волновала и интеллектуалов, и общество в целом. Что с ними будет? Куда они попадут? После долгих ожесточенных дебатов возобладала мысль, высказанная Фомой Аквинским, что умершие без крещения младенцы попадают в преддверие рая, так называемый «детский лимб», где они не будут испытывать каких-либо мучений, однако лишаются возможности видеть славу Божию. Не самое плохое, кстати, место, учитывая то, что если бы у них состоялось крещение и дальнейшая жизнь, то количество грехов в ней в абсолютном большинстве случаев вряд ли позволило бы рассчитывать даже на вариант «преддверия рая». А в XV веке появляются «алтари отсрочки», куда приносили мертвых младенцев. Считалось, что они там на короткое время обретают жизнь, исключительно с целью покреститься.
Но в целом христианская традиция, начиная со святого Августина, всех людей считает греховными, даже если они живут всего один день. Сам Августин подолгу наблюдал за младенцами, пытаясь прояснить важнейший вопрос: откуда в мире берется зло? И пришел к выводу: младенец не добр сам по себе, он просто по причине слабости не в состоянии нанести взрослым вред. А само Зло рождается вместе с ним. Ребенок же должен встать на путь борьбы с ним, и чем раньше, тем лучше. Разумеется, с помощью родителей. И именно в этом, а вовсе не в слащавой сентиментальности, заключается родительская любовь. Ведь только борясь со злом, пусть поначалу усилиями матери и отца, маленький человек мог обеспечить будущее спасение своей души.
Казни и слезы
Пожалуй, нигде жизнь на грани, контраст между жестокостью и милосердием, не проявлялась так ярко как в казнях, в которых в средние века недостатка не было. Соучастие в экзекуциях, лицезрение эшафота, палача и преступника стали важной частью народных празднеств. Более того, казнь нередко превращалась в настоящий спектакль, «педагогическую поэму» с ярко выраженным назидательным уклоном. Причем действенность ее была исключительно высока, поскольку более наглядного урока воздаяния за грехи, раскаяния нарушителей законов и установлений человеческих и божеских, даже представить себе нельзя. Вот в Брюсселе молодого поджигателя и убийцу сажают на цепь, которая с помощью кольца, накинутого на шест, может перемещаться по кругу, выложенному горящими вязанками хвороста. Пока не разгорелся костер, он искренне кается и «трогательными речами ставит себя в назидание прочим». В конечном итоге, по свидетельству очевидца, «он столь умягчил сердца, что внимали ему все в слезах сострадания».
А мессир Мансар дю Буа, которого обезглавили в 1411 году, в Париже по политическим мотивам, не только дарует от всего сердца прощение палачу, о чем тот просит его со слезами, но и желает, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. И опять говорит свидетель: «Народу было там в изобилии, и чуть не все плакали слезами горькими».
Поскольку казни были важным событием в жизни людей того времени, подобным нынешним шоу, то каждый уважающий себя город обустраивал для их проведения подобающее место. Во французской столице это была Гревская площадь. Сегодня она называется Отель-де-Виль. Рядом с ней в стародавние времена находился речной порт, загружали и разгружали суда, так что здесь всегда было оживленно, и трупы казненных еще долгое время служили назиданием множеству снующих по своим делам людей. На площади стояли виселица и позорный столб. И они не пустовали. Более 500 лет здесь пытали, вешали, сжигали, четвертовали, варили заживо преступников, еретиков и политических противников. Здесь в 1240 году Людовик IX Святой сжег 20 телег – целую гору – Талмуда, отобранного у местных евреев. Множество жертв было принесено уже в «просвещенные» времена, – после Великой революции. Эпоха разума началась с гильотины, и в конце XVIII века она работала непрерывно. Случалось, в день казнили до 60 человек, но врагов «нового порядка» меньше не становилось. Среди них был и король Франции Людовик XVI. Зловещий конвейер работал без перерыва.
Гильотина, однако, понравилась далеко не всем. Многие зрители были разочарованы. Шоу получалось так себе, вяленькое, без задора и драматизма. Одно движение ножа и человек уже на небесах, или где там еще. А экшн, как в старые добрые времена? Для привлечения искушенных зрителей приходилось брать массовостью. Зловещий конвейер работал непрерывно. Кровь, море крови… От нее сходили с ума. Знаменитый палач Шарль Сансон даже не мог есть. Везде – на скатерти, на тарелках, на столе ему мерещилась кровь. Ей было залито все.
То ли дело раньше. В минувшие столетия казнь была праздником. Его ждали, к нему готовились. В назначенный день на Гревскую площадь толпами валили парижане. Бывало, собиралось до 100 тысяч человек! Приходили целыми семьями, с детьми, а жильцы окрестных домов с выгодой сдавали свои комнаты состоятельным зевакам. Король же наблюдал за казнью из ВИП-ложи, расположенной в ратуше.
Но вскоре одной Гревской площади оказалось недостаточно, и вот на рубеже XIII—XIV вв. на окраине Парижа воздвигается поистине циклопическое сооружение – зловещий Монфокон. Оно представляло собой куб высотой 16 метров и сторонами по 12 метров. На каждом из трех этажей, на трех сторонах куба находилось по 5 окон. Внутри куба не было ничего. За ненадобностью. Ведь это была виселица! Много виселиц. В каждом из окон. Иногда в них висело сразу по два человека. Бывали времена, когда, обойдя Монфокон по периметру, в его окнах можно было насчитать до 90 трупов. Но места все равно не хватало. Сооружение «работало» более 300 лет, вплоть до 1629 года. Одной из первых жертв стал… ее же проектировщик, советник короля Филиппа Красивого де Мариньи.
*** *** ***
Но плакали не только на казнях, – зрелище поистине трагическом и тяжелом даже для несентиментальных людей. Рыдали и без всяких трагедий. Вот брат Ришар, в дальнейшем назначенный исповедником к Жанне д'Арк, заканчивает свою последнюю, десятую за день, проповедь в Париже и объявляет, что на этом все, власти, мол, запретили мне говорить долее. Так, опять же со слов очевидца: «все, стар и млад, рыдали столь горько и жалостно, как если б видели они предание земле своих близких, и он сам вместе с ними». К слову, свою первую проповедь брат Ришар каждый день начинал около пяти утра и заканчивал между десятью и одиннадцатью часами (т.е. длительность речи – 5—6 часов!!!). Слушателей набиралось по 5—6 тысяч человек. Он взывал к горожанам, стоя на высоком помосте спиной ко рву, заваленному до верха трупами, лицом к изображению «Пляски Смерти». Когда же брат Ришар покидал Париж[16 - Брата Ришара изгнали из Парижа управлявшие там англичане. После победы Жанны д'Арк под Орлеаном дела пошли наперекосяк. С интервалом всего в неделю в столице Франции сначала родился теленок с двумя головами, восемью ногами и двумя хвостами, а потом двухголовый поросенок.. Это был плохой знак. А тут еще брат Ришар уже полтора месяца кряду приводит своими проповедями народ в состояние крайнего возбуждения. Ришар перебрался в Труа, где сообщил, что с Девой – Бог. В доказательство он сослался на то, что она летала над укреплениями.], шесть тысяч человек, в надежде на хотя бы еще одну проповедь, заранее, накануне вечером, двинулись в Сен-Дени, заняли место, и провели там под открытым небом, в ожидании, целую ночь.
И все же брату Ришару было далеко до настоящей звезды XIII века, – немецкого проповедника Бертольда Регенсбургского. Его проповеди привлекали по 20, 40, 60 и даже почти невероятные 100 и 200 тысяч человек[17 - Последние цифры у современных историков вызывают законные сомнения.]. Разумеется, помещений, способных вместить такое количество народа, тогда попросту не существовало. Поэтому в чистом поле или посреди прекрасного заливного луга сооружали деревянную башню, – что-то вроде кафедры. Над ней водружали знамя, благодаря которому, к тому же, можно было определить направление ветра и выбрать место, с которого лучше будет слышно оратора. Конечно, его проповеди был присущ высокий пафос (ср. «подобно саламандре, которая имеет много цветов, вы должны обладать многими достоинствами и добираться до небесного царства, противопоставляя свое противоядие ядам дьявола»). Но и решением бытовых, практических вопросов Бертольд «не брезговал». Например, как-то раз во время выступления одна публичная женщина раскаялась и захотела встать «на путь истины». Он тут же перевел вопрос в деловую плоскость и поинтересовался, кто в таком случае возьмет ее замуж? Один желающий нашелся. Правда, при этом запросил 10 фунтов приданого. Проповедник пустил шапку по кругу, и она очень быстро наполнилась деньгами. Причем сбор пожертвований был остановлен Бертольдом ровно в тот момент, когда они достигли искомой суммы в 10 фунтов. Без чуда сие было бы невозможно, – заключает очевидец. «Молодые» сразу же поспешили в церковь.
Многие очевидцы видели вокруг головы проповедника сияющий нимб. Так или нет, но количество раскаявшихся под влиянием его проповедей – огромно. По словам Роджера Бэкона, он один принес больше пользы, чем все проповедники обоих орденов (францисканцы и доминиканцы) вместе взятые.
К сожалению, сегодня мы не в состоянии воспроизвести атмосферу средневековой проповеди. Тексты, дошедшие до нас, никогда не заменят ее живого звучания. Ведь даже на современников письменное изложение не производило особого впечатления. Слышавшие проповедника, а потом читавшие то же самое утверждали, что они улавливали едва ли тень Его слов. Собрания проповедей, дошедшие до нас, это, скорее, конспекты, лишенные ораторского блеска, сухие и рассудочные.
Но как мы можем узреть эти накатывающие огромными волнами на многотысячную толпу устрашающие картины адских мучений? Эти внезапно разверзнувшиеся бездны неотвратимых наказаний за грехи: страх, ужас, смятение, охватывавшие людей. Падшие души дрожащих, как осиновый лист слушателей, уже готово было поглотить адское пламя, как волею проповедника им бросался спасательный круг, – это лиризм Страстей Христовых в божественной любви ко всем нам, грешникам.
О громадном потрясении людей мы можем только догадываться, читая, как разные города завлекали на «гастроли» проповедников, точно поп-звезд, как чиновники и горожане окружали их чуть ли не монаршими почестями; и как проповедники вынуждены были порою прерывать свои страстные речи из-за тяжких рыданий толпившихся вокруг них слушателей.
Но не только выдающиеся проповедники заставляли людей рыдать. На мирном конгрессе 1435 года в Аррасе все присутствующие, внимавшие проникновенным речам послов, в волнении попадали на землю, словно онемев, тяжело вздыхая и плача. Люди не стеснялись эмоций, ибо «благочестие есть некая умягченность сердца, когда легко разражаются кроткими слезами». А слезы – это крыла молитвы, или, по словам св. Бернарда, вино ангелов. Ведь через них сам Господь посылает знак, что услышал твое раскаяние. И это, пожалуй, самое важное. Говоря современным языком, слезы – признак эффективности обратной связи между человеком и Богом! Людовик Святой молит о них Всевышнего, как о «слезном даре», но часто сердце его остается сухо и черство[18 - Известный историк Мишле пишет: «В этом вся тайна Средневековья, секрет неиссякаемых слез и его глубокий гений. Драгоценные слезы, они струились в чистых легендах, в волшебных стихах и, устремляясь к небу, кристаллизовались в гигантских соборах, вздымавшихся навстречу Господу!»]. Но все же, по словам его исповедника Жоффруа де Болье, «если Господь порой посылал ему несколько слезинок во время молитвы, ему сладостно было ощущать, как они струятся по его щекам».
Неожиданное подтверждение глубинной, самой интимной связи между слезами, Богом и человеком подарило нам в XVIII веке творчество великого немецкого композитора Баха. Оно было настолько религиозным, что его и поныне многие считают «пятым евангелистом», только писавшим свою священную книгу языком музыки. А потому ответ на часто задаваемый вопрос: «Почему музыка Баха так чистит душу, почему она вызывает слезы?», по мнению выдающегося музыканта и мыслителя современности Андрея Гаврилова, совершенно очевиден: «В каждой ноте музыки Баха Jesus живой. Этот человек настолько глубоко впустил Христа в свое сердце, что он стал изливаться в мелодиях, идущих от него. Вместе со звуками Христос проникает в вашу душу. Отсюда слезы. Так что ничего удивительного. Христианство, адекватно изложенное в звуках, – великая сила очищения и умиления. На том стоит уже 2000 лет».
Но, быть может, слезы лили лишь особо впечатлительные, сентиментальные граждане? Ничуть не бывало. Закаленные в боях и неимоверных тяготах походов, мужественно переносившие адские муки от ужасающих ран и увечий, рыцари плакали как дети при расставании с родным краем, любимой, при утрате друга или боевого товарища.
Нет рыцаря и нет барона там,
Чтоб в грудь себя не бил и не рыдал.
Без чувств от горя многие лежат.
Говорится в «Песне о Роланде». А главный герой даже падает в обморок, и лишь ноги, предусмотрительно вдетые в стремена, позволяют удержаться ему в седле. И в таком проявлении чувств нет ничего постыдного. Ведь сам Иисус, по свидетельству Священного писания, не раз плакал. Отнюдь не сентиментальные отшельники, десятилетиями жившие во враждебном окружении пустыни и диких зверей, и ежедневно совершавшие духовные и физические подвиги плакали от раскаяния, стыда за свои грехи. Они полагали, что слезы молитвы и покаяния благотворно воздействует на человека, заставляя его обратиться к горним высям, они – свидетельство искренности, очищения от грехов и божьей благодати, а для рыцаря – еще и доказательство его мужественности (!) и силы духа. Самый знаменитый из рыцарей Круглого стола Ланселот, рыдает, уткнувшись в плечо своей любимой, королеве Гвиневере, то из-за пропуска очередного турнира, то из-за кратковременной разлуки. А она, ничуть не осуждая, утешает его. Настоящий мужчина того времени не стеснялся проявлять свои чувства ни перед возлюбленной, ни в переполненных залах, ни на площадях. И все же существовало одно место, где плач, равно как и проявление боли, страданий были попросту недопустимы. Это – поле боя. Даже после окончания сражения изрубленный рыцарь, показывая свои раны, не жаловался, а хвалил противников, которые так умело и профессионально нанесли ему эти ужасные удары.
Итак, впечатлительность и душевная восприимчивость, – вот две важнейшие черты средневекового человека. Именно так ведет себя живая душа, со всеми взлетами и падениями, в противоположность холодному цинизму мертвой души современного человека.
Религия
Сказать, что религия играла важную роль в средневековье, – значит, не сказать ничего. В то время она была настолько везде и всюду, что даже понятия «религиозный» не существовало. В нем просто не было необходимости, ибо ничего вне религиозного восприятия мира не существовало. Само же понятие появится лишь в XVIII веке. В противопоставление своему антониму, – атеизму.
Конечно, и в средние века, бывало, человек покидал лоно своей веры, переходил из христианства в ислам (и наоборот), намного реже в иудаизм, бывало, даже продавал душу дьяволу, но все это было лишь падением грешников. Неверные, язычники все равно оставались в религиозных рамках. Они верили в истуканов, в огонь, в звезды, в дьявола, т.е. в какого-то злого, неправильного, с ног на голову перевернутого, но «бога».
Атеизм же для средневекового человека, то есть мир без Бога и вне Бога, был таким же фантасмагорическим бредом, каким нам, в свою очередь, представляется мир средневекового человека с лешими, русалками и пр. Да, интеллектуалы того времени иногда цитировали псалом, где приводится дискуссия иудейского царя и его ненормального оппонента: «И воскликнул безумец в сердце своем: «Нет Бога!», но только лишь для того, чтобы обратить внимание на содержащееся в ней противоречие (откуда, мол, понятие Бога могло взяться в сердце, если Он не существует?). Противоречие служило подтверждением того, что изрекающий сие – настоящий безумец! В этом с интеллектуалами полностью соглашалась и менее образованная публика. Т.е. безбожие приравнивалось к безумию. Причем последнее было не ругательством, а клиническим диагнозом. Отсюда можно сделать вывод, что мнение о нас наших отдаленных предков, если бы при помощи какой-нибудь машины времени мы встретились, вряд ли оказалось столь лестным, как представляется авторам некоторых фантастических книг, завороженных техническим прогрессом и считающих его единственным мерилом развития цивилизации. Нет, скорее всего, люди того времени решили, что встретились с настоящими унтерменьшн, недочеловеками, происками Сатаны. А все достижения современной науки и техники были бы восприняты как дьявольское наваждение, с которым, безусловно, надо бороться.
Но это отступление, и всего лишь предположение. Основывается оно на том, что религия в то время не «играла роль». Религия была самим средневековьем. Его жизнью и его историей, его душой и движущей силой. Она была везде: в монастырях, соборах, дворцах, хижинах, в книгах, мебели, календаре, праздниках и буднях, в привычках и одежде. Вся культура, искусство, литература были пронизаны религиозной идеей высшего божества, а сей мир мыслился лишь как слабый отблеск Его. Мир и все твари в нем – лишь символы. Уловить этот отблеск, связать его с божественной сущностью, понять его природу, а еще лучше, его высшую природу, восходящую к Единому, к Божественному Лику, – в этом главная задача человека. Ее, каждый по-своему, решали скульпторы, архитекторы, философы, теологи и даже короли (ведь строительство государства тоже надо осуществлять, максимально приближая страну к идеалу Небесного града).
Следующий случай прекрасно иллюстрирует разницу между средневековым мировоззрением и современным, нынешней наукой и тогдашней «доктриной». Как-то раз во дворике Парижского университета между учеником и учителем – «ангелическим доктором» Фомой Аквинским и «универсальным доктором» Альбертом Великим – вышел спор о том, есть ли у крота глаза. Несколько часов длится этот словесный турнир – и все безрезультатно. Каждый стоял на своем истово и непоколебимо. Крики гениев (а эти двое были величайшими умами средневековья) случайно услышал проходивший мимо садовник. Он тут же предложил изловить животное, рассмотреть его, да и покончить с дискуссией (то есть, по-современному, провести эксперимент). «Ни в коем случае, – воскликнули в один голос спорщики. – Ни в коем случае. Никогда! Мы ведь спорим в принципе: есть ли в принципе у принципиального крота принципиальные глаза»…
Да, Боги были и раньше, и в больших количествах: в Риме, в Греции, да хоть в Египте или Карфагене, но такой силы Идеи, такой всеобъемлемости ее и проникновения повсюду, вплоть до последнего крота, Европа еще не знала (а в дальнейшем и подавно не узнает). Пожалуй, и в других странах и континентах ничего подобного не было. По масштабу охвата народных масс, накалу страстей, подчас доходящих до фанатизма и истерии, овладевавшей целыми народами. А, с другой стороны, в достижении высочайших идеалов святости, мужества и самоотречения.
Для человека той поры вопрос о смысле жизни не стоял, в силу очевидности ответа. Единственная цель человека в этом мире – напрямую обратиться к Небу. Достучавшись до небес, излиться в Бога и тем самым победить смерть. Те, кто твердо шел по этой дороге, дороге отречения и покаяния, правды и любви, везде, в каждой вещи обнаруживали Его во всех видах и формах. Христос был всюду: о Нем свидетельствовал животный и растительный мир, очертания памятников, украшения, краски; куда бы человек ни обернулся, он видел Иисуса.
Тот мир, заколдованное Божественное творение, был полон загадок и тайн. Везде, стоило лишь вглядеться, постепенно, как при печати старых фотографий, начинал проявляться Божественный смысл, волшебный и непредсказуемый. В нем не существовало четких границ между обыденностью и чудом, между живыми и мертвыми. Мертвые не покидали этот мир, они всегда были с живыми. Жизнь несла в себе колорит сказки.
Вера присутствовала во всем. В каждом предмете, действии, помысле. Вот перед нами выдающийся интеллектуал Генрих Сузо. Он кушает яблоко. Просто он любит яблоки. Многие и сейчас любят яблоки. Но кто их может есть так, как делает это Генрих Сузо? Он разрезает плод на четыре дольки: три съедает во имя св. Троицы, а четвертую – «в любви, с коею божия небесная матерь ясти давала яблочко милому своему дитятке Иисусу», и посему очищает кожуру, ибо малые дети едят яблоки очищенными. В течение нескольких дней после Рождества четвертую дольку он не ест вовсе, ведь Иисус был еще слишком мал, чтобы есть яблоки. Эта долька приносится в жертву Деве Марии, дабы через мать яблоко досталось и сыну. Всякое питье Генрих выпивает в пять глотков, не больше и не меньше, по числу ран на теле Господа нашего; в конце же делает двойной глоток, ибо из раны в боку Иисуса истекла и кровь, и вода.
Презрение к телу
На протяжении веков тело человека рассматривалось как его враг, орудие дьявола, которое порождает желания, уводящие душу от Бога. Оно считалось «мерзкой оболочкой души» (Григорий Великий) и подвергалось умерщвлению различными способами. От простого повсеместного презрения к комфорту (в том числе отказа от омовения и других гигиенических процедур), до самобичевания флагеллантов, ухода в пустыни, самозамуровывания в пещерах и т. д.
Тело презирали, унижали и осуждали, ведь только так можно было достичь спасения. Воздержание и целомудрие причислялись к высшим добродетелям. В противоположность чревоугодию и сладострастию, считавшихся самыми тяжкими грехами.
Во имя Евангельской нищеты множество людей восставало против роскоши и излишеств (впрочем, все еще весьма скромных) формирующегося «общества потребления», а также против развращающего влияния городов. В относительно благополучном XIII веке появляются монашеские ордена, которые будут беднее самих бедных, причем они умышленно создаются в новых точках экономического роста – непосредственно в городах. Чтобы противостоять разъедающему духу наживы и голого практицизма. Это нищенствующие ордена францисканцев, объединившихся вокруг св. Франциска Ассизского, а также кармелитов и доминиканцев. Позднее к ним присоединятся тринитарии, мерседарии, сервиты…
Вместе с тем, хотя тот же святой Франциск изнурял себя бесконечными постами, нищетой и лишениями, он не отвергал телесного, называя самого себя «брат тело», и, в конце концов, получил высшую телесную награду – стигматы, как знак отождествления с Христом (речь об этом еще впереди). Более того, несмотря на презрение к телу, в средневековье расцвел культ мощей, т.е. телесных мумий. Люди преодолевали тысячи километров, подвергаясь лишениям и опасностям, лишь бы только прикоснуться к ним или хотя бы взглянуть. На бывших святых. А в честь обычных покойников на кладбищах устраиваются торжественные церемонии, во время погребальных литургий восхваляется прошлое каждого трупа индивидуально. Само тело на протяжении всей жизни освящалось таинствами от крещения до соборования. А вот что с ним будет после окончания этой жизни – большой вопрос. Положение тела в потустороннем мире на протяжении всего средневековья вызывало жаркие дискуссии. Например, теологи бились над вопросом: обретут ли умершие наготу первозданной невинности или же после земной жизни они пребудут в белых одеждах, дабы прикрыть стыд.
В целом отношение к телу было двойственным, – как и все средневековье. Как разгульные и бесшабашные праздники, бесконечный поток веселья и богохульства, в один момент сменяемый самым строгим и благочестивым постом, как жестокая и разрушительная ярость, во мгновение ока оборачивающаяся чистосердечным и искренним раскаянием. В отношении к телу, как в капле воды, отражается вся великая эпоха.
Идеал святого
Образец святости практически не менялся на протяжении всего средневековья. Вот св. Франциск (не Ассизский, это другой Франциск), калабрийский отшельник, которого еле-еле уговорили и доставили ко двору Людовика. Пройдя все испытания, он убедил короля, что перед ним не мошенник, а самый настоящий святой.
Каким человеком был этот святой? Мягко говоря, очень необычным. При виде женщин он убегал. С детских лет пальцем не притрагивался к золоту. Спал чаще всего либо стоя, либо облокотившись на что-нибудь, волос не стриг, бороду не брил. Никогда за всю жизнь не ел ни мяса, ни рыбы, соглашаясь принимать только коренья.
Или вот монах Дионисий. Ежедневно прочитывает почти всю Псалтирь целиком. Чем бы ни был занят, даже когда одевается или раздевается, он читает молитвы. После всенощной, когда другие уже отдыхают, он все еще бодрствует. Ест только испорченное: масло с червями, вишни, объеденные улитками. Если вдруг встречает свежий продукт, то предпочитает его предварительно подготовить, то есть испортить. Например, сельдь подвешивает и ждет, пока она не протухнет, ведь «вонючее лучше, чем соленое». Любимый предмет его проповедей – бесы, яростно набрасывающиеся на умирающего. Он постоянно общается с покойниками. Часто ли ему являются их духи? – спрашивает как-то один из братьев. О, сотни и сотни раз, ответствует Дионисий. Он узнает своего отца среди обитателей чистилища и добивается его вызволения. Видения, откровения, образы наполняют его беспрестанно, однако говорит он об этом с неохотой. Он стыдится экстазов, которые испытывает в связи с разными внешними поводами: прежде всего, когда слушает музыку, иной раз – когда находится в окружении благородных людей, внимающих его мудрости и увещеваниям.
Авторитет святых был столь высок, что обладание хотя бы частичкой мощей, пусть даже самого заурядного из них считалось большой удачей. Ради этого можно было поступиться своей репутацией, да и вообще, пойти на многое. Так велико было искушение. Даже для епископа, даже для святого. Как св. Гуго из английского города Линкольн. Вот он посещает обычный нормандский монастырь Фекан. Коллеги, в знак уважения, выносят из сокровищницы самое ценное – мощи Марии Магдалены. Ничтоже сумняшеся Гуго ловко выхватывает ножик, вскрывает им защитный чехол и тут же… впивается зубами в мумию. Пока оторопевшие монахи сообразили, что к чему, он успел, хотя и не без труда, отгрызть пару кусочков, а в ответ на крики братии, довольно нагло заметил, что тем самым «изъявил сугубое почтение святой, ведь и Тело Господне он принимает внутрь зубами и губами». Спешно покинув обитель, он любовно упаковал частички Христовой грешницы в обруч, в котором хранились останки еще трех десятков святых. Тем самым это украшение представляло огромную ценность, и обладатель носил его на руке, никогда не снимая. А уж про силу благословляющей руки епископа в глазах современников и говорить не приходится. Пусть сомнительное деяние, но игра стоила свеч: мощь руки Гуго достигла почти неземной силы[19 - Необходимо отметить, что святые не умирали в современном смысле, они постоянно контактировали с миром живых, исполняя свои функции. Если вдруг этого не происходило, их низвергали: могли разбить статую, уничтожить икону и пр. Обычно, после такого начинали происходить чудеса, и святые возвращали свой статус.].
Смерть
Мы уже говорили, что в Средние века граница между миром живых и миром мертвых была размыта, переходы как в одну, так и в другую сторону совершались регулярно. Это проявилось, в частности, в появлении кладбищ в центре городов, что было невозможно в античности. Более того, самых знатных покойников, в том числе королей, хоронили не просто в центре города, а еще и в центре соборов, чтобы они были близки к месту молитвы, в том числе молитвы за них, к месту общения с Богом.
Смерть в представлении человека того времени – это не конец, а начало, к которому следует готовиться с верой, почти с радостью. Она освобождает душу и дает возможность воссоединиться с идеальным миром, достичь истинного света. Это, конечно, не исключало ни боли, ни страданий при расставании с миром, но давало самое главное – надежду, ожидание встречи с Всевышним. Невероятное событие, самое главное в твоей жизни. Жизнь же дается как награда, как некий шанс от Бога. Главное, чтобы ты проявил себя и не подвел Его. Вот почему так важно, как ты живешь и как ты умираешь. Вот почему самоубийство – смертный грех. Ведь из-за него твоя ничтожная воля нарушает величественный замысел божий, постичь который мы не в состоянии.
Миры живых и мертвых интенсивно общаются друг с другом. Люди просят (и получают) помощь с «того света», бывает, даже возвращаются обратно, то есть умирают «не навсегда». Иногда их отпускают буквально «на минутку». Так один монах снял клобук и надел легкую рабочую одежду. По причине жары. Потом, от полученной производственной травмы, он скончался. Вроде бы, он монах, все хорошо, беспокоиться особо не о чем. Но нет, святой Бенедикт, не пускает его в рай. Куда, мол, прешь в «рабочем»? Одет не по форме. Ибо «если ты монах, где же твое одеяние? Сие есть место упокоения, а ты лезешь в него в рабочей одежде». Покойник устыдился, с разрешения святого вернулся в свое тело, ожил, доложил обо всем аббату, оделся, причастился и поспешил вновь испустить дух. На сей раз представился как положено, не придерешься.
А в аду полный ералаш – шум, суета, путаница. Одни тащат души усопших, другие принимают, третьи пытают. Запарка, суматоха. Не обходится без «накладок». Вот вталкивают гильдесгеймского епископа Конрада, намереваясь, не откладывая дела в долгий ящик, приступить к пыткам и издевательствам. Но князь Тьмы раздраженно бросает бестолковым бесам: оставьте, «не наш он, ведь убит невинным».