– Вот-вот. Но только мы не культивируем эту изюминку, мы ее вытравляем, боремся с ней, а ваш брат ее будет насаждать, укреплять. Ведь это наследие старой России. «Так точно» строжайше запрещено в армии, но попробуй вытравить это. В крови течет, в каждой клеточке засело. Особенно у старых солдат. Всего от них добьешься, а вот старая субординация трудно поддается вытравлению.
– И вот такую армию, где, как ты говоришь, в крови течет, в каждой клеточке засела традиция и дисциплина, вы умудрились разложить!..
– Мы ли умудрились, вы ли постарались… А только это показатель того, что твой великан был на глиняных ногах. Я много, знаешь, думал над этим. Меня самого интересовало, как это можно было так быстро вырвать армию из-под опеки старого командования. Это богатейшая тема для психолога и художника. Глиняные ноги состояли в том, что офицерство, несмотря на кажущуюся близость к солдату психологически, я подчеркиваю – психологически, было чуждо солдату. Вы делили с солдатом горе и радости боевой жизни, а жизнь интимная солдата, его мир душевный, его нутро – все это было terra incognita для вас. Вы были чужие. Вас не связывала никакая интимная нить. Пропасть, бывшая между интеллигенцией и народом, была пропастью между офицером и солдатом. Это явления одного порядка. И как интеллигенция с первых же дней революции шарахнулась в сторону, так и офицерство шарахнулось. Интеллигенция и вы отвернулись от революционного знамени, поэтому народ и армия отвернулись от вас. Народ и армия шли за революцией, а вы пятились от нее. Вы искусственно увеличивали и углубляли пропасть. Вы теряли своих солдат потому, что не искали ничего в революции.
– Это не совсем так. Революция была желанной для интеллигенции. Офицерство радостно откликнулось на первый революционный взрыв. Но мы приветствовали свободу России, а вы стремились только к свободе одного класса. Поэтому-то вы и прибегли к нечестному способу оклеветания интеллигенции и офицерства. Вы совершили подлог, мой друг! Собака в этом зарыта.
– Не буду спорить. На войне как на войне, все средства хороши. Нам нужна была победа, и потому мы не могли оставить армию под офицерской опекой.
– Грехов вы сделали немало… Я помню, что в свое время вы страшно ополчались на институт денщиков. Вы говорили, что солдат призван защищать родину, а не поить офицера чаем и чистить ему сапоги. Помнишь ведь?
– Денщиков у нас нет. Мой Яков не денщик, он мой товарищ. Я работаю, он мне помогает…
За чаем с вином, с пирожными и вареньем комиссар жаловался мне, что нет работников, что кругом такая политическая мелюзга, что руки опускаются.
– Меня просто пугает это отсутствие горячих, талантливых людей. Есть чернорабочие революции, а творцов нет. Безграмотные фразеры, способные только быть на политических побегушках. Своего ни на грош, все по указке. Нужно каждому дать жвачку. А ведь есть люди, только они прячутся, сторонятся, бегут от работы и шипят из-за угла, что это не революция, а кошмар, что нет творчества, а есть одно голое насилие, что нет свободы, а есть только кошмарная Чрезвычайка. Так помогайте же, черт возьми! Идите к нам и принесите ваш творческий пафос, размах и окрыленность большой души. Ведь эти уклоняющиеся принесли бы с собой то, чего нет в нашей революции, они принесли бы красоту, яркость, благородство, чистоту. И ведь заметь: в конце концов вся эта шипящая из-за углов голодная интеллигенция приходит к нам. Приходит! И работает отлично. Голод заставит прийти. Так приходите же сразу! Ведь каждый упущенный день есть преступление перед революцией! О, революция могла бы пойти другим темпом, под знаком несказанного величия… Мы многого избежали бы. Ты думаешь, я не знаю, что достойно осуждения у нас? Я многое вижу, но мы одиноки, пойми ты, мы страшно одиноки, Илья…
– А вот что растолкуй ты мне, – сказал я. – Вот ты, например, я верю, что ты увлекаешься революцией и отдаешь ей всего себя. Верю я и в бескорыстность твоего увлечения. Несомненно, среди вас, коммунистов, есть люди чистых порывов, мечтатели о светлом и радостном. Как вы миритесь с Чрезвычайкой? Не оскорбляет она вашу революцию, не делает ее разбойничьей, преступной?
– Да, да… Ты задеваешь сейчас самое больное место наше. Ты знаешь, я ненавижу Чрезвычайку самой яркой ненавистью. Но создалось положение такое, что над Чрезвычайкой нет властного органа. Она захватила себе право быть зорким глазом революции, и ограничить ее сейчас нет сил. Она сильнее партии, она автономна.
– Вы породили чудовище, с которым не можете справиться.
– Именно. Ее нельзя уничтожить, ибо она никого не слушается. И знаешь, если кто в силах сейчас произвести переворот в России, так это Чрезвычайка! Там сидят маньяки, садисты. В них столько же коммунистического, сколько у бешеной собаки. Но они держат всю Россию в руках. Завтра я могу очутиться там. Троцкий и Ленин от этого не застрахованы.
– Но ведь власть санкционирует это учреждение и его деятельность, вы даете права гражданства его решениям.
– Я скажу тебе просто и коротко: умей мы уничтожить Чрезвычайку, мы были бы счастливы. Кошмары Чрезвычайки грязнят нашу революционную работу.
Это говорил мой старый друг, с которым некогда в долгие сибирские ночи мы так красиво мечтали о благородной революции, о баррикадах за свободу, об Учредительном собрании говорили как о народной святыне…
Комиссар предложил мне службу в его части.
– Хорошо тебя устрою и в партию втяну. Через полгода ты будешь большой персоной в армии. Я знаю, у тебя есть огонек. Ты мог бы работать. Тебя сразу бы оттенили и заметили. И лучше даже не в армию идти, а именно отдаться политической работе, это благодарнее и нужнее. В армии отличных работников немало и без тебя.
Я отговорился нездоровьем и отказался.
– Дай осмотреться… Пока я чувствую себя неважно. Многое мне не по душе. Мы еще ведь будем видеться и говорить.
Разговор стал не клеиться. Мы расстались. Я избегал потом встреч со старым другом. Меня интересовали другие встречи.
Екатеринодар наполнялся пленными. Новые партии из-под Новороссийска все прибывали и прибывали. Казалось, конца не будет жертвам новороссийской драмы. Пленных было так много, что в городе шутили:
– Кто у кого в плену?
Действительно, пленных было по виду гораздо больше, чем победителей! Офицеров никто не трогал. Кубанские офицеры даже с оружием прибывали. Кто жил на частных квартирах, а кто поместился в лагерях, под которые были реквизированы гостиницы и постоялые дворы. Казаков сразу же направляли в воинские части.
Я побывал в нескольких полках, чтобы навестить знакомых казаков и посмотреть поближе, что представляет из себя Красная армия.
В красных казармах был тот же порядок, какой вообще бывает в воинских частях, но с некоторым «но»… Помню, во время одного моего визита в казарму вошел командир эскадрона. Дневальный у дверей отдал ему честь. Красный комэск (командир эскадрона) откозырнул в ответ и пошел дальше. Заметив его, дежурный по эскадрону красноармеец полетел с рапортом.
– Товарищ командир, в эскадроне во время дежурства происшествий не случилось! – отчетливо рапортовал дежурный, опрятный, с шашкой на портупее.
Красноармейцы не реагировали на приход своего командира и продолжали заниматься своим делом – петь, разговаривать, писать письма и пр. Казаки успели уже «акклиматизироваться» и тоже не приветствовали начальство.
Начальство между тем обратило внимание, что какой-то красноармеец курит за нарами.
– Эй, Петлин! Что за курение в казарме!
Петлин встал и вытянулся.
– Оштрафовать на двадцать пять рублей! – распорядился комэск и вышел из казармы.
Вслед ему послышалась матерная брань.
– Старорежимный, чертов сын! Держиморда! Тебе не тут быть, а у стекольщиков[11 - Стекольщиками называли красноармейцы белых офицеров, рисуя себе их непременно с моноклем в глазу!].
– Офицерское отродье!
– Золоторукавная цаца!
Долго еще отделывался под орех красный командир, державший в руках свой эскадрон.
У начальства с красноармейцами отношения были неодинаковые, ибо начальство красное делилось по своему воспитанию, традициям и начальственному генезису на спецов старой формации и спецов периода революции. Командный состав из настоящего офицерства исполнял только необходимую обязанность, подходя к службе официально. Требование Устава внутренней службы «подойти к солдату-революционеру так близко, чтобы составить с ним одно целое» оставалось только голым требованием. Нереволюционный офицер и революционный солдат жили каждый своей жизнью. Не то наблюдалось у красного офицерства, то есть у тех, кто прошел красные командные курсы. Эти люди были плоть от плоти нового режима. Им армия была интимно ближе, дороже. Не знавший традиций старорежимной армии, воспитанный под ружейную трескотню Гражданской войны, изучавший тактику и стрелковое дело применительно к программе Коммунистической партии, красный офицер не чужой был красноармейцу. Между ним, революционером-руководителем, и красноармейцем, революционером руководимым, была действенная нить, воистину они стояли вплотную друг к другу. Командир из старого офицерства жил на отдельной квартире, имел денщика (неофициально), приходил на занятия, отбывал номер и уходил «к себе». Красный офицер жил иной жизнью. Для него казарма была его домом, его семьей, для него быть «у себя» – это быть в казарме с красноармейцами.
Любили красноармейцы больше красного офицера, он был проще, ближе. Но ценили они старого офицера выше нового. В бой они охотнее шли за старым, опытным командиром, умеющим разобраться в боевой обстановке и вывести часть из беды, если таковая случится.
Так же смотрело на эти две разновидности и высшее большевистское начальство. Красный офицер считался благонадежней, вернее, но неуч. Офицер старый – под знаком политического сомнения, но знающ, опытен, настоящий спец. Поэтому на отдаленность командного состава смотрели сквозь пальцы, говоря этим, что близость политически нестойкого командира, пожалуй, вреднее его официального, чисто военного, отношения к делу.
Визиты мои в казарму, то, что я видел там, разговоры с пленными и старыми красноармейцами говорили мне, что армия у большевиков живет интенсивной жизнью. Так называемое свободное от занятий время не проходило праздно в казарме. Красноармейцев учили грамоте. Неграмотных не должно было быть. Каждый день устраивались митинги, преследовавшие цель создавать настроение у красноармейцев. Им говорилось о том, что победы на всех фронтах позволят скоро распустить армию по домам, что армия нужна только до полной победы, которая не за горами, что, возвратившись домой, красноармеец, сознательный революционер, завоевавший родине возможность жить новой трудовой жизнью, должен принести с собой не только винтовку для защиты революции от возможных посягательств на нее со стороны врагов народа, но и знания, умение жить по-новому, чего нет в деревне.
Поэтому в казарме солдатам читались популярные лекции об агрономии, лесоводстве, животноводстве, доказывая попутно, что все это должно вестись на новых основах, не на единоличном владении, а на коммунистических началах, позволяющих иметь многомиллионные хозяйства.
Этот пункт пропаганды особенно настойчиво вдалбливался в сознание красноармейцев. В ход пускался кинематограф, наглядно показывавший преимущества коммунального хозяйства над собственническим.
Красноармейцам устраивали особые театры, со сцен которых они видели агитационные пьесы, иллюстрировавшие прелесть коммунизма.
Полки и батареи конкурировали в умении организовать культпросвет и пролеткульт, то есть агитационные аппараты. Работа эта ложилась не на командный состав. Для агитационно-просветительной работы имелся специальный штат сотрудников, возглавляемых комиссаром части. Был цикл необходимого, минимум агитационной деятельности, регламентированный комиссарской инструкцией. Об этом минимуме делался еженедельный письменный доклад в Поарм с указанием выполненного. Но многие воинские части, руководимые энергичными комиссарами, делали значительно больше обязательного минимума.
Работа не проходила бесследно. Семена агитации находили почву, и немало красноармейцев впитали в свой мозг, в свою душу идеи и мысли неистового коммунизма. До плена я считал большевиков только разрушителями, только варварами, уцепившимися за власть ради власти. Теперь, при более близком знакомстве с моими противниками, я начинал видеть за кровавой маской большевизма смелое лицо искателей новых путей, фанатиков новой жизни. И это было опаснее: разрушители окончили бы свое существование, окончив разрушение России, с творцами же, да еще кровавыми, борьба была труднее. Разрушая, они строили и воспитывали, что самое важное, «жильцов» для России новой архитектуры.
Чувствовали это пленные офицеры, чувствовали и пленные казаки. Нутром они понимали, что при большевиках не быть уже жизни, где будет свой дом, свое поле, своя скотина. «Новое слово» большевиков страшило людей, у которых было «свое» и которые со «своим» не хотели расстаться.
– Ну, как служится? – спросишь знакомого казака.
Оглянется казак, посмотрит, что вокруг никто не подслушивает:
– Восстание делать нужно… Нас тут до черта!