Оценить:
 Рейтинг: 0

Философия футуриста. Романы и заумные драмы

Жанр
Год написания книги
2008
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Прием закончился превосходным обедом. В управлении было тесно, открыли отдыхавшую лесопилку, и во всю длину был наскоро сколочен стол. Так как разбойники избегают пьянства, то и все пили умеренно. Напряженное настроение сменилось сперва легкостью, а потом искренним довольством. Много пели, еще больше плясали, прямо на столе. На столе же стоя, после показанных им чудес ловкости, без устали отвечая поклонами на крики одобрения, Лаврентий в течение доброго часа занимал собрание речью, в которой подвел итоги соглашению с родной деревней, присягал в верности принятым на себя отныне обязательствам не убивать и не грабить сельчан, заявил, ударяя кулаками себя в грудь и всхлипывая (что и было воспроизведено всеми), он жертвует-де необходимые средства на невиданное украшение могил каменотеса Луки и брата Мокия, и наконец пошел пригоршнями разбрасывать деньги, которые были ему только что внесены, любуясь свалкой и мордобоем, поднявшимся из-за серебра.

Через несколько дней на большой дороге была ограблена почта, а прислугу перестреляли.

5

Пока население билось или резалось между собой, правительству было наплевать. Когда жертвой падал кто-либо из служащих, тут возникало некоторое раздражение, но раздражение быстро проходило и о служащем забывали. Но вот когда население осмеливалось грабить казну, обворовывать которую правительство считало неотъемлемым своим правом, тогда вмешательство с целью уловления и удушения делалось неизбежным.

В деревни, лежавшие поблизости от места преступления, съезжалось несметное количество разного военного и невоенного народа самой отвратительной внешности и подлой души. Так как население никогда ничего не знало, брали под стражу всех выборных лиц и увозили неизвестно куда, облагали население десятиной и, наконец, производили повальные обыски, так как десятина всегда казалась недостаточной и приходилось прибегать к выемкам и натурой. Но едва ли рвавшие и душившие хотя бы минуту думали, что доберутся до разбойников этими способами.

Верили они в одну только меру – куплю, почему и назначали за выдачу главаря награду в размере десятины, взимаемой с населения. Однако разбойникам, если им почему-либо грозила опасность, достаточно было отказаться от следуемого им налога, и равновесие восстановлялось. Действительным же результатом комедии было то, что население, высылкой лучших своих людей огорченное, просило разбойников совершать подвиги впредь в других местах, чтобы все терпели одинаково, и шайка с величайшей любезностью выполняла просьбу. Правда, разбойники все-таки попадали в тюрьму, когда страже удавалось кого-нибудь ранить на месте преступления или догнать. Все это случалось чрезвычайно редко, и спасением правительства было то, что разбойники сами были редки; ими рождались, не делались. Эта умеренность природы и позволяла низшим уловлявшим хвастать принятыми мерами перед высшими, получая за это награды и отличия. Итак, если не считать нескольких служащих или богачей, платившихся головами, все в глубине явлением сим были довольны, им кормились, и шайка делалась причиной хозяйственного расцвета страны, влачившей доселе жалкое существование.

Почему известия, что деревня с лесопилкой выразила покорность Лаврентию, и об ограблении почты, разнесшиеся по округу, вызвали необычайное возбуждение. Никогда жизнь не клокотала так в глухую январскую пору. Точно уже теперь, а не месяцами позже, подходила весна, и не было ни непроходимого снега, ни отвратительных морозов.

Лаврентий, сопровождаемый зобатыми, вернулся в деревушку. Он знал, что пока за горой будут дурачиться власти (точно и без того не было известно, что слово это равнозначно глупости, и требовались еще какие-то доказательства), он мог спокойно вкушать остаток зимы и величие захолустья. Титул разбойника избавлял от всяких опасений в отношении горцев, и не требовалось искать убежища у кретинов.

Куш был велик, одарил Лаврентий щедро не только соратников, но и всю деревушку. У каждого теперь было вдоволь денег, чтобы весной произвести необходимые закупки, а так как плоскостные должны были в счет десятины оказывать услуги, то купленное будет и доставлено. Один из зобатых предложил даже провести в деревушку настоящую тропу, если и не колесную дорогу, чтобы завершить благодетельный переворот, но Лаврентий, увидев в этом нижайшую неблагодарность, пришел в такое негодование, что зобатому сыну пришлось от слов своих отказаться и добавить, что если оное мнение неправильно, то лучше, может быть, вовсе сделать деревушку недоступной, себя окончательно замуровав. Но, когда Лаврентий отказался от этого, заявив, что деятельность его только начинается и что поддерживать связь с внешним миром он будет постоянно, но в новом духе, общее радужное настроение сменилось нехорошими предчувствиями.

Бывший лесничий был первым, сообщившим дочери о лаврентиевых занятиях. Он не присовокупил никакой оценки, потому ли, что остерегался плохо отзываться или просто его это ни в какой доле не касалось, и только; и Ивлита, принужденная и на этот раз сама складывать свое отношение, оказалась неожиданно для себя в трудностях. Грабитель Лаврентий или нет, неважно, но убивать, что это? Хорошо? Конечно, хорошо, когда… Но когда именно? Так, из нечеловеческих областей ей пришлось опуститься до суждений о людях, хороших или дурных – разделение, которого она не знала; и необходимость оценивать поступки была для нее тягостной. Прозрев этой зимой и постигнув природу, Ивлита полагала, что перешла последние грани и за постижением смертельных тайн ничего больше не остается. Узнав о бытии духов, она сама стала одним из них, и нищая человеческая жизнь превратилась было в незначительную подробность. А вот теперь эта жизнь негаданно мстила, издевалась над Ивлитой, раскрывая перед ней мир оценок и оправданий, которого, человеческого, она, оказывается, не знала и присутствие коего смущало ее.

Ивлита пыталась избежать затруднений, не ответив ни да, ни нет, что нет-де оценок, всякое убийство допустимо, что надо защищаться и нападать, что мир людей не выше звериного и волчьи законы не хуже человеческих. Но спокойствие было нарушено, и если бы Ивлита и не столкнулась вновь с делами людскими, она уже не могла не знать, что они существуют. До сих пор девушка никогда не любопытствовала проведать, что делается за горами. Теперь с тревогой думала о враждебном мире, ее окружавшем, и постигала, что прорвать окружения она не может.

Лаврентий. Он подарил ей глаза, он ее растворил в природе, возвысил Ивлиту, и он же унизил, отняв у нее обретенное было восхищение, сбросив, ограбив и ее, убив и ее. Вместо великодушных снега, сосен, гор и реки – метель, опасность, не сомкнешь век. Ветер так рвет, что дом дрожит, готовый вот опрокинуться, и ничем не укроешься от холода. Обвалы ломают лес кругом, котловина стонет по ночам, а когда очередь дню, то немногим светлей, чем ночью. Если же забьешься под шкуры, чтобы ничего не слышать, не видеть, то мысли еще назойливей мучат ум. Ивлита стала пугливой, нерешительной. Лежала больная, жалуясь на голову, горела, но не умирала. С ужасом слушала: за окном ураган не прекращается, надеялась, что продолжительность ее недуга зависит от непогоды.

Наконец Ивлите стало легче, и, действительно, на дворе все угомонилось. Опять такая же трепетная белизна и снежинки, падающие незаметно, будто бы их и нет. Деревушка хлопочет, чистится, прорывают ходы, чинят повреждения. Но какая перемена в привычной этой картине! Точно отлетела душа, выцвели краски. Точно все отвернулось от Ивлиты. Не то чтобы природа предстала перед ней вновь неодушевленной. Но отодвинулась, отошла далеко, и думалось Ивлите: не наверстать потерянного. Не хотелось больше ни петь, ни смеяться. Часами просиживала она, не двигаясь, рассеянно глядя вокруг, не замечая плачущего отца, не притрагиваясь к еде.

Потом Ивлита стала выходить во двор, прогуливаться между снежными стенами, спускаясь до потока. Зобатые, узнав, что Ивлита больна, приходили особенно часто, принося ей подарки в виде кукол, вылепленных из хлеба или глины или сделанных из пустых катушек, надетых на палки. Это был новый мир, убогий, не заменявший немилую природу. Дома, лежа на полу против печи, раскладывала Ивлита кукол, давала им имена, играла ими, словом, совсем как в детстве. Но поступали куклы иначе, только и делали, что били со злобой друг друга, убивали, и видела Ивлита, что и этот путь завален. Однажды она бросила их в печь.

Зобатые упорно не хотели раскрыть Лаврентию причину их частых путешествий к бывшему лесничему. Забеспокоившись, молодой человек решил отправиться с ними сам. По пути один из сыновей проговорился, что больна, мол, дочь лесничего. Что за небылицы, мало ли женщины болеют, кто из чужих ими занимается, да и не принято это.

Пока пересекали деревушку, Лаврентий с любопытством разглядывал единственный двуэтажный дом, возвышавшийся на пригорке, окруженный боярышником, невероятный формами и весь точно сквозной от резьбы ставен, балконов, дверей. Что за странная женщина лежит больной в этом замке?

Лесничий, завидев гостя, выбежал, приглашая войти в столовую, поспешил нагибаясь, хлопоча устроить пришельца там в резном кресле, излюбленной своей мебели. Цель посещения старику не была понятна, и после нескольких минут молчания он осведомился, встревоженный больше всего заурядными приемами разбойничьей вежливости. Лаврентий с изысканной любезностью, заставившей лесничего вспомнить о городе, отвечал, что он просто счел нужным навестить, так как не видит никаких препятствий к знакомству. “Никаких препятствий, разумеется”.

В заключение, хозяин, как полагается, предложил гостю водки: “Хлебной, яблочной, виноградной?” – “Яблочной, пожалуйста”.

Ивлита вышла в вишневом платье, праздничная, поднести гостю прощальное вино. Такая-то высокая, никогда не видел Лаврентий таких женщин в горах. Толщенные косы, переброшенные через плечи, соломенные и до колен. Глаза, нет таких здесь глаз. Затянутая в корсаж, возвышенная грудь, большие ноги. Ивлита держала кривой рог, но не бараний обыкновенный, из коего пить в таких случаях полагалось, а чудовищный из серебра и пригодный разве для поминок.

Лаврентий был обойден и обманут. Полгода жил он в корявой деревушке, и даже те, чья судьба всецело зависела от него, таили это богатство, равного которому не было и не будет, – замашка скрывать сокровища, считая, что так и должны они пропадать без дела. Но на сей раз это не волшебство, не призрак, исчезающий, только его увидят. Эту женщину можно держать, подобно рогу с водкой, ее можно есть, как всякую другую. Лаврентий поднялся, взял рог, опорожнил его не отрываясь и, положив на стол, сказал лесничему:

– Хочу ее в жены.

Лаврентий не испрашивал согласия. У горцев его не требуется. Невесту, даже помимо ее охоты, можно увести из дому, тайком, если опасаешься, что помешают и одолеют отец и братья, или явно, если домашние слабы. Когда же родители презренны, их предупреждают, хотя бы и с любезностью.

Так как в горах священника нет и до него не добраться, сложный обряд венчания заменен еще более сложным, но совершаемым выборным для этой цели лицом, обычно старейшим. Старцы заставляют брачащихся прыгать через воду, хлестать друг друга ветвями, ползать на четвереньках и тому подобное; свадьба продолжается, пока жених или невеста не упадут от утомления, что происходит иногда на второй или третий день, если обряд состоит из перекладыванья поленьев или хождения от одного дерева к другому и обратно. Разбойники ото всего этого избавлены потому, что их не венчают. Своеобразие ли их занятий, или независимость положения тому причиной, неизвестно. У разбойничьей жены нет права на детей и права на уважение, с ней не здороваются, женщинам запрещается сноситься с нею. Разбойники не только не возражают против подобного порядка и с ним не борются (тут могли бы они даже преуспеть, ввиду их особенной власти), напротив, бесправие жен своих всячески поощряют и убивать жен им не воспрещено, если бы население и уплачивало десятину неприкосновенности. И так как разбойничьей женой быть постыдно, то, против всяких правил, взятой дозволено разводиться, хотя дальнейшая жизнь ее в этом случае тоже никем и ничем не охраняется.

Лесничий никогда не думал, что можно пожелать мертвую, да и не придал бы этой мысли никакого значения. Но теперь, когда убийственные слова были произнесены, бывший уразумел, что его покойная живет, и в расцвете. Возможность ее потерять, сознание, что ее уволокут, были совершенно нестерпимы. Привстав, дрожа, заикаясь, хозяин выводил в воздухе какие-то знаки, хватаясь за горло. Лаврентий, охмелев, молчал. Внезапно отец, бросившись в угол, схватил ружье и не целясь выстрелил. Выронил его и упал ничком.

Пуля застряла в половице. Лаврентий не шелохнулся. Ивлиты в комнате не было. Напуганная бешенством отца, взбежала она к себе, заперлась, забилась в меха, всматривалась в молодого человека, будто тот не остался внизу, а стоял перед, решительный, разодетый, победоносный; подыскивала определений, его достойных, и не находила, мыслей не хватало, была измучена, обессилена. Об отце не думала.

Выстрел отогнал образ, заменив невыносимой тревогой. Надо вернуться. Но в комнате, смежной со столовой, где Ивлита покинула отца, ее встретил ищущий Лаврентий. Девушка отшатнулась. Лаврентий был не один. За женихом стояли темные люди, в которых, никогда их не видев, Ивлита узнала брата Мокия, каменотеса Луку и почтовую стражу. Позади всех сгибался бывший лесничий. Ивлита бросилась с воплями: “убил, убил”, оттолкнула Лаврентия – ив столовую. Но, только увидела распростертого отца, остановилась. Лицо ее приняло спокойное выражение, голова откинулась. Поспешно расплетя косы и разбросав по плечам волосы, Ивлита повернулась к Лаврентию, стоявшему на пороге покачиваясь, и спросила его: “Ты не знаешь ли, почему мой возлюбленный отец не приветствует меня? – и потом зобатым, появившимся на пороге, не смея переступить: – Друзья, не скажете ли мне, почему мой возлюбленный отец не встречает меня? – обошла вокруг стола, проникла в другие комнаты, вернулась, повторяя: – Отец мой возлюбленный, почему ты не выходишь ко мне? – и только обойдя несколько раз вокруг лежавшего, сделала вид, что впервые замечает его. Заголосила, упала на него, причитая: – Отец, отец, умер ты, но почему ты ушел и не захватил меня с собой? Я была бы для тебя не тяжелой ношей, а, покинув меня, ты оставил мне горе, которого не снести…”

Подняв Ивлиту, держа ее за плечи, крича ей в ухо: “Стрелял не я, а твой отец, он упал от страха, не умер, не убивайся”, – Лаврентий, медленно приходя в себя и соображая, что хотя и оставался на ногах, но был несвоевременно пьян от чудовищного объема водки, смотрел с не-уменыпавшимся изумлением на лицо девушки; желание овладеть ею и возможно скорее вкупе с бешенством обойденного вернулось удесятеренным, и в женихе, с готовностью вот-вот озвереть, против невесты подымалось безотчетное озлобление, что-то надо было на ней выместить, заставив ее заплатить дорого и тем дороже, чем прекраснее она была, чем больше выражала собой небо. Дать себе волю Лаврентий все-таки еще не решался. Взял Ивлиту на руки, укутал ее в шкуру, решив бежать домой и там расправиться. Но когда распахнул дверь на мороз и увидел перед собой детей, то < возникла > мысль, что он живет не один, принужден будет встретиться с самим зобатым, выдержать его наступление, неизвестно, чем все это могло окончиться. Лаврентий захлопнул дверь, положил ношу на стол, сбитый с толку. Зачем уходить, можно остаться тут, в этом отличном доме. Однако лесничий лез в глаза, не позволяя предпринять что-либо с легким сердцем. Лаврентий не чувствовал себя хозяином. Хозяин лежал, может быть, и покойный, но страшный. Это смущенье было для Лаврентия неожиданным, слабостью, которой он за собой никогда не подозревал. И внезапно ему так захотелось, чтобы старик жил, чтобы действительно это был всего лишь обморок. Лаврентий бросился к лесничему и перевернул его.

Мертв был бывший или жив, решить было нельзя. Лаврентий вышел на двор, прикрикнул на зобатых, принес снега и начал оттирать бесчувственного. Так как старанья оставались безуспешными, молодой человек то и дело оставлял старика, отходил, садился, смотрел тупо на лежавшего и снова принимался тормошить тело. Отыскал в доме водку, приволок в столовую огромные мехи, время от времени развязывал и тянул непосредственно.

Несколько раз ему показалось, что хозяин пришел в себя. Это были только всплески мертвых рук. Но вот бывший лесничий вздохнул и открыл глаза. Старику чудилось, что он возвращается из бездны, о которой ничего не помнит, но возвращается преображенным, переделанным, что он уже не бывший лесничий, а другой человек, а бывшего лесничего больше нет, и никогда не будет. Что за события были причиной этому, старик не соображал, но события важности исключительной, непоправимые столь же, сколь и отлет бывшего лесничего. Отсутствующим взглядом смотрел старик на Лаврентия, державшего его на руках, на снег, накиданный в комнате, на ружье, лежавшее около, на стол напротив, предметы незначительные и немые. На столе загадочная груда меха привлекла его внимание и потому только, что из-под меха выскользнули и свешивались по сторонам руки. Эти руки старик видел не впервые, но узнать, чьи они, долго не мог. Он ворочался, стонал, смотрел вопросительно в лицо Лаврентию. Медленно в его сознании разгоралась мысль о том, что ведь это руки Ивлиты, его дочери.

И тогда все происшествия вспомнились быстро и отчетливо. Появление Лаврентия, домогательства нахала, выстрел; а что ужасное произошло потом, отчего его жена покоится на столе, беспомощно раскинув руки? Старик натужился, пытаясь отстранить Лаврентия и подняться. Но лесничий умирал. Никаких сил у него уже больше не было. Взгляд, на минуту засветившийся злобой и ненавистью, помутился. “Ивлита умерла?” – простонал он, заметив, что слезы Лаврентия падали ему на лицо и стекали, мешаясь с его слезами. “Нет, спит”, – отвечал Лаврентий. И тогда сознание отходившего снова разожглось от присутствия девушки. Не Ивлита ли была причиной его несчастий? Не из-за нее ли он заживо похоронил себя? Обрек на злокачественное соседство? Не ее ли охраняя выстрелил и слишком переволновался? А она поднесла гостю серебряный рог, разделила с вором любовь, здесь, рядом… Блядь, негодница. “Бери ее, – сообщал старик Лаврентию, – бей, мучь, такого благородного тела не сыщешь, – но потом: – Подыми меня, Лаврентий, подведи к Ивлите, дай в последний раз посмотреть на нее, неправду сказал, проститься хочу, и по-хорошему…”

Откуда-то обретя силы, когда, взяв под мышки, Лаврентий поднял его, старик удержался на ногах и сделал несколько шагов к столу, где лежала закутанная Ивлита. Схватился руками за край и хрипел: “Покажи мне ее, мальчик”. Лаврентий откинул шкуру. В обмороке, перешедшем в сон, дочь предлагала отцу в последний раз свою невыносимую красоту. Корсаж, разорванный ею в неистовстве, открывал грудь, грудь покойной жены лесничего. Плечи невероятно голые, ослепительно белые. Оторвавшись от стола, отец ринулся на дочь, и руками скелета вцепился ей в горло: “Блядь, изменить захотела, не дождалась, пока умру…” Крик женщины заставил опомниться поглощенного думами Лаврентия. Схватив старика за кисти, он с трудом разжал их, оттянул его и отбросил к стене. Обезумевшая Ивлита приподнялась, по горлу сползала кровь. А старик выхаркивал: “Блядь, блядь, проклята, подохнешь, предпочла разбойника, повесят с ним вместе, покоя тебе не будет, прелюбодейка…” Зажимая себе рот рукой, точно поносила она, полуголая Ивлита смотрела на отца, ничего не видя. Слов не понимала. Но хрип умиравшего был оскорбителен и без слов, горло ныло и мучило, точно пальцы продолжали сжиматься. “Замолчи, сумасшедший”, – орал Лаврентий бившемуся старику. Видя, что тот не унимается, подошел и ударил ногой в лицо. Сгреб Ивлиту, посадил к себе на плечо, вышел и зашагал под гору.

6

Весна в горах наступает с таким, против низменной, опозданием, что горец, спустившись, полагает, плоскостные, мол, никогда не выходят из лета, душного и отвратительного. Впечатление это усиливается, если он путешествует до моря, если же до моря добирается не по дороге, а пользуясь течением реки, которая в четыре часа, со скоростью головокружительной, доносит до соли волн плот или большую лодку, сильно нагруженные, чтобы в стремнинах не перевернуло, и на коих зорко следят по сторонам кормчие, когда вовремя оттолкнуться от береговых скал, иначе разобьет, – если таким образом спускаются горцы к морю, то просто оказываются в аду.

Противоречие это усотеряло разницу между месяцами, проведенными в деревушке, и деловой и хлопотной поездкой, и Лаврентий, лежа на дне покачивавшейся у морского берега барки, пока зобатые доставали весла, так как теперь надо было уже грести, чтобы достичь ближайшего местечка, отвечал неохотно на вопросы товарищей, страдал от солнца и не мог не думать об Ивлите. Там, в горах, ее присутствие наделяло божественным счастьем, здесь он убеждался, что Ивлита опутала его нехорошими сетями, отняв у него свободу. Прежде его разговоры о преимуществах разбоя были больше упражнениями в красноречии, а объезд выражавших покорность деревень и ограбление почты – упражнениями в смелости, теперь же Лаврентий сознавал, что он уже не волен располагать начатым делом, что им руководит необходимость, он неосторожно попробовал играть с вещами, силы которых не нащупал, и принужден был теперь плыть не рассуждая. Еще недавно сокровища, которых он искал, были ему нужны, даже не из жадности, из желания перемен и роскоши. Когда деньги попали ему в руки, большие деньги, он не знал, что с ними делать, все почти роздал, а остатки, зарытые в земле, лежали без пользы, как ни к чему таятся богатства в пещерах и на дне озера. Ивлита, его овладев умом, все опрокинула. Будь то женщина, как все крестьянки, не из-за чего было тревожиться. Но ее красота продолжала оставаться для Лаврентия непостижимой, она сама сверхъестественной, требуя чрезвычайных почестей, подарков, приношений. Забытые деньги он откопал, отдал ей, смотрел, как пересыпала она монеты с ладони на ладонь, набирала пригоршни и, разводя пальцы, себя убаюкивала золотым дождем. А пальцы, каких только колец ни требовали они, каких ожерелий ни ждала ее шея, какого венца – головища. Можно очистить все ризницы, обобрать все чудотворные иконы, и всего этого, в глазах Лаврентия, было бы едва ли достаточно, чтобы достойно украсить Ивлиту. И уже не можно было грабить, а надо было.

Испугавшись, молодой человек попробовал себя успокоить, уверяя, что он-де силен и всего добудет. Но самоуверенность не помогала. Свобода была утрачена, и с ней отцвела жизнь. Точно жертвы заразили его недугом несуществования. Точно горы, в которых он навсегда застрял, сделали его подневольным, вроде водопада или ползучего ледника. Отлетел призрак сладчайший, и, чтобы доказать действительность которого, Лаврентий дезертовал и сбросил монаха, и бедный учитывал, что уже потерпел крушение.

Покорившись, Лаврентий должен был вернуться к делу. Начались совещанья, приготовленья в ожидании прихода весны. Но заняться каким-либо средним делом, набедокурить поблизости Лаврентий не мог. Нужен был удесятеренный доход, что-нибудь исключительное. Грабить церкви тоже в конце концов не стоило, много хлопот и осложнения с местными жителями. И не ходить же, в самом деле, по лесу в церковном облачении и с хоругвями? А пачкаться ради удовольствия пить водку из святой чаши тоже не стоит. Разве подвернется случай…

И вот пришлось отважиться плыть далеко, в места, где не чувствуешь себя в безопасности, где некуда укрыться, полиция многочисленна, и попытаться сделать невозможное. И Лаврентий, понимая, что обстоятельства требуют особого внимания, настойчиво силился отогнать рассуждения об Ивлите или свободе.

Еще далеко было до самого дела, а вот уже столько беспокойств, как выгрузить оружие и не быть замеченным береговой стражей. Если бы не рачьи глаза Галактиона, выросшие до таких размеров, что нельзя удержаться от ужаса, глядя на эти глаза, шайка была бы в великом затруднении, куда и как пристать.

Галактион был содержателем местечковой кофейни, расположенной против пристани на единственной в местечке улице – набережной, растянувшейся изрядно далеко, и как будто ничем другим не занимался. Неизменно можно было его видеть разгуливающим между столиками с салфеткой, наброшенной на голову, чтобы предотвратить лысину от действия светила, и следящим, не нуждается ли кто-либо из посетителей в чашке кофе и не ждут ли его гости шашек, карт, костей, домино и прочих игр. Вид моря поневоле вселяет страх, то и дело приходится подбадривать нервы черным кофе, а так как местечко имело одно только измерение – длину, то никто ничего не пил, кроме кофе, и так как кофе пить дома немыслимо, то и все население торчало в кофейне, не исключая детей, павлинов, попугаев и кошек. И так как, наконец, местечко бойко торгует, суда приходят и уплывают неизвестно когда и тревога мучит все время, то население в кофейне просиживало круглые дни и охотно переселилось бы в кофейню навсегда, если бы по этому поводу удалось договориться с хозяином. Это совершенное устройство местечковой жизни настолько упрощало поиски нужных лиц, насколько и заставляло всех жить на виду у всех.

Однако Галактион иногда куда-то таинственно исчезал и, возвращаясь, рассказывал посетителям и друзьям (понятия для него, впрочем, равнозначащие), что он или болел сужением глаз и ездил советоваться со знаменитым врачом, или болел расширением глаз и ставил на глаза банки, или страдал ожирением глаз, сокрушаясь, что никогда не страдает их худобой; и так далее, все в этом же роде. Глазами он расплачивался за все вольности, и его остроты были столь плоски, а глаза ужасны, что в виде исключения все делали вид, что ему верят.

На деле Галактион уезжал не к врачам, а по делам самым темным и преступным. Нужно ли было выгрузить или погрузить запрещенный товар, сделать так, чтобы судно не могло покинуть местечка в срок или, выйдя в море, потерпело аварию – не было для всех этих дел устроителя предприимчивей и исполнительней Галактиона. По требованию Лаврентия выезжал он и в деревню с лесопилкой, и в кабаке, где убит был каменотес Лука, между моряком и шайкой и состоялось соглашение. Галактион за десятую часть предполагаемой добычи обязался не только выгрузить вывезенное из гор оружие и приютить разбойников до и после дела, но и доставить им все необходимые для совершения дела справки.

Местечко было уже в виду, когда Галактион указал на небольшую бухту, между двумя в море выдающимися утесами заключенную, предложив править на нее. Когда лодка пристала к берегу, войдя в некий грот, что ее делало надежно скрытой, путеводитель заявил, что выгружаться сейчас нельзя, а надо ждать ночи.

С недоверием взирал Лаврентий на влагу розовую, все красившую и восхитительно прозрачную. Плоские рыбы лежат на боку и которых не знаешь ни имени, ни назначения; разнородные студни; раковины давят на кого-то, кто заставляет их медленно передвигаться и изредка высовывает щупальца; крабы при приближении лодки бухают со скал в воду, распухают до страшных размеров и вдруг тают; тени проносятся под водой, но такие стремительные и неясные, что нельзя сказать, кто в сущности они – и все это казалось Лаврентию неприязненным, полным подвохов и гибели. Схватив Галактиона за руку, видимо волнуясь, молодой человек требовал у вожатого объяснений: что за водоросли, что за рыбы, пытаясь во что бы то ни стало освоиться с морем. Но Галактион оказался плохим знатоком отчизны и, кроме того, что эти рыбы никуда не годятся, а водоросли бесполезны и потому названия не заслуживают, не сумел сказать ничего другого.

Берег был усыпан яркими каменьями. Лаврентий набрал горсть, разглядывая, не ценные ли? Но камешки обсохли и потухли.

До сумерек протянули в безделии, счастливые, что в гроте не жарко.

Когда смерклось, сняли с лодки ружья и многочисленные патронташи и двинулись к местечку. Еще не было полуночи, и все население пребывало в кофейне. Поэтому пройти позади домов до самой кофейни и спуститься с оружием в ее подвал для заговорщиков не представляло опасности. Наутро Лаврентий и зобатые смешались с толпой завсегдатаев. И хотя внешность горцев и была достопримечательна, никто даже не поднял и не повернул головы, чтобы посмотреть на прибывших.

Новая обстановка была крайне тягостна для Лаврентия. Его смущало, что он, не скрываясь сам, принужден был скрывать, кто он, прикидываться купцом и день целый проводить в бездействии за столиком, болея от жары, отсутствия водки и глядя, как снуют под смоковницами и чинарами обыватели, во всякую погоду с головой непокрытой, но когда каплет, то под зонтиками и босиком, неся в руке обувь, снятую из бережливости. Время уходило, а неизвестно было, когда наступит минута действовать и, главное, вернуться в горы, к Ивлите. Теперь он уже ни в чем не упрекал ее, хотел ее видеть, волновался из-за нее. Подчас не прочь был бросить все и бежать. Но как вернуться, ничего не сделав, с пустыми руками.

А Галактион все оттягивал, настаивал, что необходимо еще подождать, что дело слишком заманчивое и редкое, глупо испортить сгоряча, и прочее. Ссылался на полученные сведения, читал какие-то письма, обещал: все скоро устроится. Попутно возвращался к заключенным с шайкой условиям, пересматривал их, выговаривал новые, незаметно, без угроз, с ужимками. Лаврентий понимал, что Галактион мошенничает, с презрением думал об его уловках, порешив, в случае надобности, силой отстоять себя. Когда же жаловался Галактиону на медлительность, на невыносимое окружение, увещеваниям не было конца.

– Пойми, – говорил Галактион перед сном, когда уходил к себе с Лаврентием, – что здесь не горы. До вас власти не добираются, но у вас есть законы, мы же у властей под боком и потому живем в беззаконии. Вы грабите, мы воруем. Но, если вы грабите изредка и есть возможность вас сократить десятинами, так как вас легко найти, мы воруем постоянно, с первых зубов и до последних, и нельзя договориться, так как не знаешь, с кем договариваться. Вы нападаете спереди, мы же обкрадываем исподтишка, и всегда в розницу. Если бы ты у меня явился разодетым на прием, потому-де, что ты разбойник, и потребовал откупа, как это делается наверху, тебя подняли на смех, здесь над моей болезнью даже смеются. Тут не только в крылья не верят, в них и ты не веришь, здесь ни во что не верят, над всем издеваются и всем торгуют. Каждый считает другого мошенником и потому всегда начеку. Вы живете установленным порядком и, если что и случается, никогда своего не выдадите, а здешние, делая вид, что бунтари, первые донесут на тебя, если ты им не понравишься. А до гадостей, на какие они способны, до грязи их ты никогда и не додумаешься. Тут нужна особая осторожность и другие нравы, надо действовать умеючи, а то погибнешь, сам того не заметив.

И Лаврентий ждал. Море, разлитое перед ним, ничего ему не говорило и усугубляло только его скуку. Иногда, бродя по деревянной пристани, он пытался присмотреться к работам, как грузят суда бревнами, которые он не раз вязал в плоты, сырыми кожами, сушеными плодами, как привозят сельдь и ставят сети. Но этот быт был ему чужд и противен. Местных блюд, преимущественно рыбных, он не переносил и стал хворать. Кое-кто из спутников свалился от лихорадки, и весьма злокачественной. Глядя на то, как в море полощутся у берега, Лаврентий думал, что может переплыть бурную реку, но погрузиться в эти волны так же неприятно, как жить около. Особенно жестоки были ночи: духота и нельзя открыть окна, чтобы комары не заели.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10