Календарь природы
Иоланта Ариковна Сержантова
"Календарь природы": …или новеллы и рассказы о природе Родины С 1 апреля по 1 декабря 2020 года проходил II Международный конкурс рисунка к этой книге. Ребята из разных стран обрисовывали образы и ощущения, которые возникали в ходе прочтения. В школах, лицеях, гимназиях, детских садах, творческих студиях, колледжах, церковно-приходских школах и библиотеках проходили коллективные чтения и сбор рисунков по их окончании. Иностранные конкурсанты просили о помощи переводчиков.Книга рекомендуется для внеклассного чтения.
У каждой природы своя Родина, у каждой Родины своя, особая природа…
Иоланта Сержантова
Календарь природы
Застольная
Поверхность пруда стянуло рубцом ледяной коры. И вычеркнуло из были удивлённые озябшие лица рыб. Избавило от музейной деликатной поступи улиток и напускного равнодушия лягух. Измятые измокшие платки лилий, мелко изорванные при расставании, оставлены тут же.
Мышь ступает на воду. Несмело сперва. Неспелое решение крепнет об руку с ожесточающим сердце льдом. А после, – движения резвы, споры, мелки. Опрометью почти! И в момент, как кажется, что не будет конца этой лёгкости и скольжению, – выступ едва видимый, да осязаемый со стороны удар. Ощутимый даже через толстый мех зимней шубы. До ночи в глазах. До крика. Ну… И как тут не воззвать?! К кому только…
Неловкие в своём упорстве, семенят по скользкому и птицы. Сильные в иную пору, их ноги слабы в противоборстве с мощными торсами почти игрушечных торосьев. Гла-адкое гадко, обворожительно. Сомнительно весьма. Но так и тянет постучать тем, кто заперся внизу, подо льдом:
– Эй! Вы, там!? Не спите?!
А чего ж им не заснуть-то? Понятное дело – дремлют. Рыбы в войлочных чепчиках до носу и белых валенках на босу ногу, лягушки в болотного цвета спальниках. Улитки – каждая у дна своей колыбели, но ближе к тусклому со сна боку лягушек. Так нестрашно меньше.
И повсюду – плавунцы, семечками, вперемешку с семенами. Которые местные, устраиваются удобно. Осматривают будущих соседей, родных. Пришлым же неуютно, как и всегда. Им, опухшим со сна, только два пути весной. И оба застольных, только выход неодинаков у них. Одним раствориться бесследно, а иным – вцепиться пятернёй корней, что есть мочи в землю и тянуть себя к солнцу, радости и теплу. А там уж – пусть треплет ветром чуб, пускай мочалит дождём. Это всё так… Так недолго. Как недолго всё.
Оттепель
Синица пытается расправить скатерть воды. Встряхивает её, тянет за один край, за другой. Но всё выходит не так. Крахмал мороза, что держит в строгом порядке сгибы и края, манкируя несговорчивостью своей, отступил. И.… как быть теперь? Откуда взяться укладу?
Поползень шилом носа пытается приструнить воду, подсобить синице. Но – не сладит никак с волной. Та шалит, шелестит, шалая. Трогает берег нежным пальчиком. Радуется его шороху, упивается им. Трётся мягкой щекой. Шепчет:
– Не грусти, я скоро.
– Ага, как же… – хмурит брови тот, крепится, не даёт сказаться иным словам.
А рыбы робко подпирают лбами тонкую ткань. Но не рвутся, не рвут. Кому, как не им известно, каково это – веслом под ребро. Невесело, весомо… с навеса…
И отступается птица. Чувствами ведОмость вЕдома ей. И синицу крылом, тихо:
– Не лезь, оставь их, грустно.
– Пожалуй, – соглашается та, и – голову набок.
Да, пряча неловкость в ловко сидящий на ней пиджак, бормочет, – Где-то у меня тут был… Посеяла, должно быть, по дороге. Пойду, поищу.
Воробьи
Мягкими новогодними шариками устроились воробьи в ветвях сосны. Их невзрачность элегантна, монотонность благоразумна, сосредоточенность на мелочах, как примета тонкого чувства вкуса к бытию. Та подробность, с которой происходит их жизнь, вызывает лёгкую оскомину сожаления к самим себе. Мы не умеем вот так же легко расставаться, не можем прощать столь же безоглядно, и беззаветно защищать чужого, как если бы он был родным, близким… Созревшей горошиной, которой скормил на полтора лота[1 - лот равен трём золотникам, 12 граммам] собранных тобой мошек.
В воробьях не отыскать основательности дятла, суетливости ополовника, высокомерия филина или проницательности ястреба. Этого всего нет и в помине. Но как-то забывается то при виде серо-коричневых птичек, сгрудившихся пчёлами у горсти семян, с барского плеча человека.
Ссорятся… друг с другом, за нерасторопность, невнимательность, за лишённое жизни сострадание. Теснятся они, дают место голодному поползню или исхудавшему дятлу. Нет-нет, да скинут крошку в озябшую ладошку мышонка, – не грусти, малОй! Весна скоро!
Бывает, запоздав с помощью сам, находишь в безопасности берега длиннохвостую синицу. Та шалила посередь пруда на смертельно озябшем листе кувшинки, да едва не захлебнулась насовсем. Стараясь поспеть, выбегаешь из дому в чём был. А застаёшь лишь измокшую проказницу, и насилу успеваешь заметить трёх невзрачных птиц, ускользнувших от одобрения. Не к чему им огласка. Скромны… ли? Да нет, вроде. Вездесущи и незаметны. Они – как воздух. Воробьи шелестят ветками калины, коли ветру недосуг. Ерошат траву, стряхивая с неё росу, иней или первый робкий снег. Они – та часть, без которой пространство теряет своё величие. Это тот совершенный цельный мир, которого тунно[2 - напрасно, тщетно] пытаемся достичь, а сами проходим мимо, не узнавая его в лицо…
Кто ты…
До той поры, пока бутон леса не раскроется навстречу рассвету, воздух, словно отвар рыбьего клею, – густ и покрывается дрожью, чуть тронь его. Этот трепет передаётся каждому, кто осмелиться ступить под сень осиротевших осенних стволов поутру. Нарочито ленивые олени в сей час не так опасливы. Манерно отставив за спину крыло, дремлет дятел. Кабаны томно потягиваются на своих диванах и чихают от дыма собственного дыхания. Глядя в никуда, змеи хрустят подгоревшими вафлями лесной подстилки, шумно прихлёбывая утренний чай с корицей. Всё так, под спудом. Поодиночке… вместе. Совместно. Минуя тайн. Все на виду, но между прочим, не напоказ.
Полдень ржавого леса иной. Он просторен, прозрачен, частью отчуждён. Запутавшийся промеж дерев воздух состоит в большей мере из ртути небес и от того звОнок. Ибо – хрусталь!
Возбуждение сосуда, в котором заключено пространство, сходит на нет лишь к закату. Но до той поры – пей из него вволю.
Вбирая его в себя нежадно, ощущаешь кружение мира округ. Радуешься быть в нежных объятиях внимания. Внимаешь… Алчность же холодит сердце, пробирает до основы, лишает немногих сил. И внезапная жалость к себе принуждает присесть на блестящий зелёный бархат мха уже поверженного дуба и передохнуть. Одуматься.
Не тревожась присутствием сторонних, хлопочут мыши. Обирают лишайник цвета арлекин. Наполняют им спальни, устилают полы в коридоре. Рядом со входом в их дома, – сугробы бирюзово-зелёного оттенка, использованного и ненужного уже, то ли гриба, то ли водоросли. Который, как и мы, не вполне ещё понимает, кто он.
Лишённый убеждений, хорош способностью быть и тем, и другим одновременно. Но… притворяясь не таким, каков ты на самом деле, разве сумеешь узнать себя? В зеркале, в памяти, отражении глаз, стремящихся найти в тебе то, чего в тебе давно нет, – истины. Правды. Любви. Одна лишь надежда, похожая на корысть. На коросту, что творится наспех поверх ран, от которых не убережёмся не ты, ни я…
Только там…
Утро отрезало край пирога горизонта, и малиновая прослойка рассвета забрызгала округу. Всё стало розовым, как со сна: сосны, берёзы, дубы… Даже осины склонились благостно в полупоклоне, дабы скрыть смущение, что передалось им.
Меренги облаков сползли по одному, да и звёзды цукатами осыпались бойко. Одна за одной. Одинаковые. А те, что попроще – стаяли до следующей ясной ночи, не успев никого ожечь. Да сколь же ждать то её, ясности?
Сквозь сколы неба вытекает солнечный свет. Мед-лен-но? Ещё медленнее. И, как на ладонь створки моллюска, выкатывается из раковины облака, будто из пены морской, солнце. Жемчужиной. Розовой! И ведь – не больно глядеть… Жалует. Жалеет.
Путано всё. Опутано. Путно. Голубые, белые, и цвета некрепкого чая звёзды, как пауки тянут свежую паутину света. Но не для того, чтобы светить, а света ради. Противное тьме состоянье…
Сорока обнимает ветку загодя, на подлёте. Юсью[3 - буква старославянского алфавита]. А та струится предательски. Вьётся, потакая ветру, который вытряхивает раздражённо последние ноты лета из ивовых корзин.
И ведь одерживает верх. Зашвыривает подальше скребло месяца последним верным движением… И с высоты, неторопливо, раз-ме-рян-но сыплется снег… подзабытой круглой крупой саго. И не тает, но тонко царапает сердце. Сквозь саги дум о радости, воле и том беззаботном «всегда», что с проверочным неодушевлённым существительным «детство». Воодушевлённым и существенным. Важность которого не понимает никто. Ибо – только там праздник. Ибо только там живы все.
Память
Кристаллы льда, бабочками, бочком. У кого подсмотрели? Надоумил кто?! Иль ветер подсказал то?
Иней бодается рожками, смеётся, сияют его глаза. Сиятелен лес, в обрамлении белоснежных венков.
Солнце, в недолгие часы, что отведены, тщится прожечь середины стволов. Но холодное их небрежение высокомерным жаром так явно, что и отступление бесславно в меру.
А в миру… Негромкие беседы, тихие слёзы, покорность.
Красок нет. Они всё – радуга. Оттуда. Из той, непостижимой разуму пустоты. Из тех мест, где вьётся неуместный трепет надежды на то, что «всё не зря».
Бесстыдство наступления зари после бессонной ночи… очевидно столь. Сколь и простительно. Но – тешиться тишиной тщетно. И, прервав затянувшееся молчание, ворон вновь зовёт её:
– Нощь[4 - время, когда солнце бывает под закроем]! – И несёт на своих крылах дальше. Липкую, долгополую, леденящую.
Слава без рассуждения о ней – память. А много ли таких, памятливых? Или тех, достойных воспоминаний о себе…