Забытое… старое…
Сдобный рождественский кулич земли щедро посыпан сахарной пудрой первого снега. Как всё новое, он радует, пока не наскучит, сделавшись навязчивою привычкой. Его чистый свет приятно тревожит взгляд, навевает воспоминания, которых не уловить. Кажется только, что сжатые щёпотью мороза шарики снега на сосне, будто хлопья ваты, которыми некогда бабушка щедро украшала новогоднюю ель. Она любила и Сочельник, и Новый год, а когда не стало сил, чтобы принести целое, хоть и небольшое деревце, просила отдать ей несколько ненужных отломанных ветвей. Не боясь испортить пальто смолой, шла домой, с мечтательной улыбкой прижимая пахучий букет к себе, вдыхая аромат того времени, где она так мила и мала, ещё жив отец, а рядом сестрички, недавно рождённый брат, да без памяти влюблённая в мужа, счастливая мама.
С пушистой пряжей снежной пыли, снуёт синица промеж ветвей, прилежно тачает рассвет, но ткань его тончает и рвётся. Растянутая пяльцами дня, в самом деле она простирается на всю жизнь, и не может сдержать всего, чему надлежит произойти.
Конфетти снежинок, лёгкие брызги предвкушения чего-то необыкновенного… Уцепившись за мохнатую лапу сосны, раскачивается вслед порывам ветра ключ от безымянной входной двери, со слегка облупившимся загаром коричневой краски и лёгкой сумой почтового ящика на спине. Новогодней игрушкой, раскачивая качели прочной верёвочки, висит ключ на праздничной ветке. То – чьё-то трогательное проявление заботы кого-то неведомого, о ком-то несовершенном, совершенно незнакомом ему. И когда спохватятся о потере, то смогут отыскать, если вернутся к этому дереву, вблизи которого стояли с тем, кто заставил забыть обо всём на свете: о ключах, кривотолках и времени…
Не овладев вполне во век понятными сердцу жестами проявлений человечности и любви, мы ищем иные, в одночасье и по-своему истолкованные. Хорошо, если, в погоне за новым, обретаем хорошо забытое старое, в противном случае, мы перестаём быть настоящими, прекращаем быть людьми.
День был не из лёгких
Сколько себя помню, высоты боюсь панически. Деревянный бум у песочницы, крыльцо, плечи отца или земля из окна самолёта, любое из перечисленного – причина безотчётного ужаса. Голова делается тяжёлой, шея ломкой…
– Стыдись! Ты должна преодолеть себя! – Гневается на меня мать, подводя к деревянному брёвнышку бума на детской площадке.
Я плачу от страха, горько и безутешно, и это чуть ли не первое воспоминание детства.
Мой день был не из лёгких, так как решилась, наконец, и готовлюсь к первому прыжку. В клубе давно никого нет, а я всё рассовываю девять метров строп парашюта по резиновым петлям. Заправляю купол в чехол, закрепляю шпилькой… Раз за разом. Не люблю случайностей. Смеюсь себе под нос: «Закрепляет она! Чекинишь шпилькой, салага!» Уложить кое-как сам купол, напугав новичка – обычное дело, но струны строп должны выскальзывать одна за другой, гладко, как по маслу, равномерно и без рывков. Не раскройся парашют в небе, его ещё можно попробовать подтянуть к себе и отбросить в сторону, есть шанс, что он зачерпнёт горсть неба, наполнится, а вот если запутаются стропы… Стропорез вам в помощь и запасной парашют, коли не запаникуешь или не проворонишь самонадеянно тот предел, ниже которого лишь пролететь камнем, да лбом оземь.
Смотреть на часы было недосуг, и поздний вечер не заметно для себя скатился в обморок ночи. Я заторопилась домой и почти бегу, подставляя правый бок неласковым шлепкам февральского ветра. Позёмка пытается перемешать пласты снега с притаившимся под ним слоем асфальта, и, чтобы не позволить ветру управлять собой, приходится идти, сильно наклонившись вперёд.
Почти у входной двери сталкиваюсь с матерью:
– Ты пьяная.
– С чего это?
– Я смотрела в окно, ты шаталась.
– Там ветер…
– А почему так поздно?
– Потому что.
– Где шлялась, спрашиваю?!
– Мне не шестнадцать…
– Пока ты живёшь с нами под одной крышей, изволь являться в двадцать один – ноль-ноль!
– Слушай! Мне уже двадцать восемь!
– Это роли не играет! Отвечай на поставленный вопрос – где ты была так поздно?!
– Занималась.
– Не смей врать!
– Зачем мне это?
– Ты – хроническая, бессовестная лгунья!
– Ну, что ж ты взъелась? Я спать хочу…
– Вон отсюда! Иди туда, где тебя продержали допоздна! Вон!
– Тебе не стоило иметь детей. Отойди… – Устало хамлю я и, оттеснив в сторону мать, прохожу в комнату, вынимаю из клетки любимиц – серых крыс, и сажаю их себе на плечо. Крысы радостно возятся под курткой, и раскачиваются в такт шагам. Словно пара бывалых, они держат розовые носы по ветру, и не без удовольствия слизывают хлопья снега с моих замёрзших щёк.
– Эй! Девушка! Что это вы так поздно одна? Вы не меня ищете? Давайте ходить вместе! – Раздаётся вдруг из-за плотной портьеры метели мне наперерез.
– Вы ошиблись. Мне некогда. – Как можно грубее отвечаю я, и добавляю, не подумав, – В такое время приличные люди уже спят.
– Так давайте пойдём ко мне, выспимся сообща!
– Простите, я тороплюсь.
– Ну-ну, не надо спешить… – Довольно быстро нагнав меня, мужчина пытается ухватиться за плечо и от предчувствия, что добыча вот-вот окажется в его руках, резко меняет тон, – Ну, милая, ну, давай, что ты?! Цену себе набиваешь?!! – Разворачиваясь на попавшем под ногу ледяном "секрете" усердно сердитой зимы, я едва не поскальзываюсь, но падать в такой момент никак нельзя, и быстро выправляю положение тела. Движение получается весёлым, сильным, резким, – довольно долго я училась делать это в подвесной системе парашюта. – А-а-а! – Хулиган, приблизивший было своё лицо к моему, кричит от ужаса, и исчезает так быстро, будто бы его не было вовсе. Да уж… Бледное лицо с красным носом и подвижными отростками крысиных тел, растущими из щек, – зрелище не для слабонервных.
Добравшись до базы, я оборачиваю вокруг себя восемьдесят три квадратных метра парашютного шёлка, быстро согреваюсь и засыпаю прямо так, на бетонном полу. Две серые крысы тихо и счастливо сопят под подбородком. Не знаю, что снится им, а я всё рассовываю струны строп по петелькам, – одну за другой, одну за другой. День был не из лёгких.
В такт
Разъехавшаяся по шву печная труба слегка дымит лишь в самом начале, пока сердита и недовольна хозяевами, но стоит ей забыться, как, занятая любимым делом, она принимается горячиться и становится так добра, что даже кошке нет нужды прятать под себя руки в меховых варежках.
В окно видно, как о верхушку сосны укололось солнце, и желток заката растекается ровным слоем по горячей сковороде горизонта, начиная густеть. В немедленно темнеющей заварке неба, кружат чаинки спешащих в гнездо птиц. Дородный олень без стеснения блеснул белыми шароварами неподалёку, и тут же из глубины леса косули залаяли ему навстречу, – часто и скандально.
День кутается всё плотнее, оставляя подле себя больше места. Недалеко позади, остаётся равнодушный, недобрый, сквозь облака, пригляд светила. Ему неловко немощи своей, и, пряча слабую грудь в извечно серый платок, прищурив глаза, прислушивается он к сахарной поступи снега, всматривается в тень сокола, прильнувшего к стволу.
От внимания к себе, дрожит букет дубов в озябшем кулаке поляны. Отломанная ручка толстой ветки отброшена, – то ветер покрутил неосторожно тугую мельничку и малодушно исчез. Топчутся на месте израненные слоновьи ноги берёз, рвутся прозрачные кружева ельника, страждут шагов упруго сплетённые ковры сосняка…
Но отчего ж столь досадливо? Как сердцем зреть при эдакой красе?!
О грустном думы – будто на зубах песок, а взгляд туманится слезою не напрасно: жизнь на краю, у самой грани… Мелочь? Но, в самом деле, их нет, и чем пристальнее осматриваешься округ, тем яснее понимаешь, что мелочи обнаруживаются не там, где ожидаешь найти, но там, где надеялся потерять их навечно…
Что-то слишком тихо в лесу. Солнечные лучи полируют шершавые пятки инея. Давно уж не слышно, чтобы дятел стучал в китайский барабан полого древа, призывая своё новогоднее счастье. да так мало целых стволов, куда больше истерзанных, что упорны в своём желании не выжить, но жить…
А где-то там, по-стариковски шаркают колёсами поезда, и путевые обходчики, с примёрзшими к лицам улыбками, бредут по шпалам от полустанка к полустанку. И пусто в голове от усталости, пусто и просто. Из-под занесённых снегом гряд, выглядывает жёсткая, как стелька, петрушка. В мутном бульоне утреннего тумана солоноватой кровью раненой берёзы, – сок, который источают[48 - заставлять течь] несказанные напрасно слова… Они тихо звенят, в такт мелодии томной тоски того маяка[49 - А. Грин «Блистающий мир»], откуда все улетают счастливыми.
Так ли
– Така-так…така-так…така-так… – С голоса синицы поёт воробей. Не далее, как вчера, он встретил старую знакомую, и приветствовал на понятном ей языке. Воробей брал ноты, разучить партию соловья… Сам ястреб снизошёл, и дал ему пару уроков! Чего не сделаешь, дабы жить по-людски, по-соседски.
День зимний, но неискристый, неискренний… застенчивый какой-то. Слышишь его шаги за спиной, но оборачиваешься, а там – пусто. Только сыплется снег с сокрушённо кивающей в сторону чащи ветки. Дятел дразнит умствуя[50 - свысока] с высоты, щёлкает языком, как расшалившееся дитя. Соревнуясь с ним, поползень изображает цокот копыт по мостовой, коей здесь нет и в помине.
Зримый собственный выдох путается с неясным движением, что видится где-то там, вдалеке.
Встречаясь в лесу, люди загодя избегают друг друга, с целью досадить городу, где спешащие мимо тебя по делам, на деле просто торопятся пройти мимо. Создавая видимость согласия и поддержки, к упавшему наземь там подойдут единицы, а то и вовсе сделают вид, что не до того, брезгливо или недосуг.