– Что может быть прекраснее простоты? – Рассудил март, и противореча себе сам, принялся спешно золотить локоны леса.
Впрочем, и, как водится, без скандала не обошлось. Птицы, те, которые стремились ярко прожить отведённое им время, развесив на ветвях запылившиеся слегка наряды, вознамерились встретить весну чуть ли не в маскарадных костюмах. А воробьи, словно в насмешку прочим, не имея ничего прозапас, устроили постирушку и купание на самом виду. Мокрые пёрышки плотно облепляли их тщедушные тела, а они ещё, по недомыслию или из озорства, пили ледяной снежный сок открытым горлом, чуть ли не наперегонки, не опасаясь простуды.
Март так старался, был осторожен и предусмотрителен, но разве он мог предположить, что весну не задержат подле пироги или чрезмерная услужливость. Весна, как любая приличная девушка, больше всего ценит искренность, и весёлая суета невзрачных воробышей, осунувшихся за зиму, но не потерявших веры в то, что обязательно придёт и к ним вешний день, – именно то, что ей нужно.
Просто
День за окном совершенно некстати маялся в своём сером, щёгольском, с искрой снегопада костюме, столь неуместном в марте. Тому куда приличнее золотистые атласные накидки, с лёгким пушком измаранной опушки стаявшего почти сугроба. Весенний снег сладок, сахарные его пОры до порЫ белы, до полудня прозрачны, а дальше – как пойдёт. Коли подует ветер на его разгорячённый лоб, да не отдавит никто хрупкий хрустальный башмачок в ночи, то и продержится до утра. А тогда и там, на тонкой ломкой слюде последнего льда, подле бледной от смущения голубки примутся кружиться и скользить плавно сизари[7 - сизый голубь]. Притомятся от усердия, прополощут прилично горло холодным весенним ветром, да так трогательно, нежно, что неловкий малыш невольно потянется пальчиком за ними:
– Гули-гули! – Гулит дитя в сторону красивых птиц, улыбаясь светло и беззубо.
– Топни ножкой! Топни! – Ни с того, не с сего станет подначивать ребёнка, ощерившись голыми дёснами бабка, а тот смотрит на неё и не понимает- зачем.
Иссечённый кроной леса небосвод глядится в сумерках так, будто бы некто недобрый, сжав в кулаке простой карандаш, изрисовал его нежный беззащитный листок. Без удовольствия и жалости, но с яростью, достойной иной минуты. Отмахнулись некогда от него, заняли на время, да не научили жалости, сочувствию чужому горю. И оказалось разорванным небо в клочья облаков, а в одном месте и вовсе – зияет бездонная прореха луны, проливается через неё всё светлое, что ни на есть в округе… Вот туда -то и обронил озорник свой простой карандаш, по ту сторону неба.
Как часто слышим мы: «Да я так… просто…», но не бывает оно эдак-то, ни «так», не «просто». Каждый взгляд и случайный, любой росчерк пера может сказаться, быть причиной или каплей, той самой, последней, что перевесит бездонную чашу терпения жизни.
– Гули-гули! – Гулит дитя в сторону красивых птиц, улыбаясь светло и беззубо. Сизари, прикрыв глаза, с упоением вальсируют и вокруг белой голубки, и подле крошечных, не смущённых ещё дорогой детских ступней.
Так оно и будет, до времени, покуда не отыщется тот, кто научит человека тому, что всё может быть совсем иначе:
– Просто топни ножкой… погромче… Они слабее, тебе за это не будет, ровным счётом, ничего.
Божья коровка
Божья коровка тёмной каплей малинового варенья дремала на краю чашки. И, принятая за эту самую каплю, едва не была проглочена. А там уж и – едкая горечь на губах, и лёгкая брань в её сторону, сквозь потоки свежей воды.
Отброшенная, коровка упала навзничь на стол, но перевернувшись на удивление ловко, помогая себе жёсткими надкрыльями и мягким исподним – ажурной комбинацией крыл, привела себя в божий вид, да слегка обиженно принялась выяснять, – в чём, собственно, была неправа. Отчего суматоха? Зачем?! Ну – не успела она вовремя взлететь, задремала на сладком уютном полукружии чаши. Так на то есть свои причины. Липкие весенние грёзы таковы. Даже тонкие шёлковые нити последнего снегопада не в состоянии сдержать их натиск. Сколь упорно не прошивает он края расползающихся одежд, они, как надежды на лучшее, – распадаются на части при первом же соприкосновении с жизнью.
Оранжевая капля веселит взор и горчит на губах.
– Бывает… – Слышу я в ответ на своё возмущение, но, вместо того чтобы рассердиться, соглашаюсь, легко и охотно:
– Бывает. – И, вздыхая, выпускаю божью коровку в окно.
Попутчики
– Ту-дух- ту-дух! – Редкое решето поезда трепетало в холодных пальцах рельс. На пути из пункта под некой общеизвестной литерой в другой, обозначенный не менее распространённой, пассажиры мелко дрожали во сне, отбивая дряблые бока на долгих поворотах судьбы. Тесный уют плацкарты неутомимо баюкал утомлённых суматохой переезда граждан, под неизменный звон сладких серёг ложек и возню подстаканников, которые плясали по столам, рассудительно не выходя за их предел. Падение на пол лишило бы стаканы какой-либо участи, что явно не входило в их прозрачные, видимые всем намерения.
Утро ещё не было готово заявить о себе, как на боковой полке подо мной послышалась осторожное шевеление. Я полагал, что это случайность, но вскоре давно позабытый запах свежести и земляничного мыла прогнал прочь последние хлопья сна.
– Я вас разбудила?
– Нет, что вы! Обыкновенно я просыпаюсь рано, просто не думал, что смогу себе позволить не спать об эту пору и в дороге.
– Ну, вот и я тоже! Жаль тратить жизнь на сон, когда вокруг столько всего…
Знакомство в поезде, с человеком, коему так же дорога каждая минута, как и тебе, – это подарок, который не входит в стоимость билета, но ценность его безмерно высока.
Тяжёлая рама окна, словно красочная страница зачитанной детской книги, перелистывала образ за образом, картинку за картиной. Немолодые влюблённые встречали рассвет на траве у железнодорожного полотна, малышка, стараясь перевесить тяжесть портфеля, отважно семенила по пыльной тропинке в сопровождении чёрного пса с локоном хвоста и улыбкой во всё утро. На пару, мы с восторгом вчитывались в каждую из цитат бытия, и не могли наглядеться никак. Две-три фразы, сказанные нами вдогонку, были всегда в точку, в унисон, созвучны до сокровенности…
Едва поезд оказался вровень с перроном вокзала, мы с сожалением поглядели друг на друга. Надеялись ли мы встретиться когда-либо? Может быть…
Я часто думаю про вас, мои дорогие попутчики. А вы? Вспоминаете ли и вы меня? Хотя иногда…
Чудо прощения и любви
Виноградник, сбившимся на бок терновым венком возлежит на челе округи. Облик дня сумрачен, быть может даже чуточку нелеп. За окном то ли снег, то ли пепел сгорающей на медленном пламени марта зимы.
– Сколько ж можно? Не пора бы уже соблюсти все приличия, дать земле отдохнуть?
– От чего?
– От себя! Всё должно быть, но вовремя, в меру…
– Каждый может присутствовать…
– Вряд ли, что столько, сколько захочет.
Я видел бабушку во сне. Она шла из магазина с тяжёлой сумкой. В лёгком плаще цвета кофейного пломбира и платочке. Нависающие на глаза веки придавали ей такое милое щенячье выражение, что хотелось ухватиться за щёки и целовать, целовать, целовать без остановки. Но … я сдержался, выхватил у слабо сопротивляющейся бабули сумку, и поволок. Мне показалось, или так оно и было в самом деле, но бабушке не стало так, чтобы очень уж заметно легче. Она и без поклажи передвигалась небыстро, тяжело.... Невысокая, статная, на подогнувшихся под тяжестью пережитых горестей ногах, она шла, едва заметно раскачиваясь, лёгкой улыбкой давала понять, что замечает, насколько мне приятно чувствовать себя её защитником. Да… должно быть это выглядело довольно-таки смешно, я ощущал себя неким карманным избавителем. Покровительственно поглядывая на бабушку, я ласкал её восхищённым взором, и предвкушал, заодно, как, застелив клеёнкой скатерть, бабушка разогреет вкусные котлетки в луковой подливке, и принесёт ещё что-то там на тарелочках, блюдечках и блюдах. А после нальёт ещё и чаю, к пирожкам, да розовой помадке.
Бабушка приснилась мне, быть может, впервые в жизни, но этот случай происходил в самом деле, а сновидение просто-напросто вернуло мне миг счастливого времени, когда мягкими морщинками лучились глаза единственного человека, который загодя прощал всё, что только я не натворю.
И.… быть может, это было совершенно не так, но – в моём сердце оно живёт и светит именно таким нежным ласковым светом.
Чудо прощения и любви, оно нужно каждому. И всякий, кто несчастлив, но не понимает отчего, лишён его, раз и навсегда.
Покуда нас не попросят…
Облако – яркой весёлой пушистой горкой возлежало на голубом блюдце неба. Холодный венчик кроны леса, что столь долго и старательно взбивал добела розовый, малиновый рассвет, был уже отставлен в сторону, прилично вычищен и просыхал на лёгком тихом солнечном ветру.
Обронённым крылом бабочки налипла на стекло пушинка. То синица, хватив лишку сладкого весеннего духу, принялась срывать с себя ненужную уже одёжу, да расшвыривать её по сторонам. Но рано, рано. Поторопилась она. Дома-то ещё одеты в сугробы, хотя уже и не по колено, а по щиколотку, но всё же. Да и птицы по сию пору прижимаются щекой к стеклу, просят поесть.
Предрассветная ночная тишина, утренняя бездонная полудрёма, обломившийся неподалеку сук усталого ствола, щёгольский хруст ветки под викторианской ногой кабана… – всё это после, потом, когда будет утомительно сухо и бессодержательно тепло. Когда не то, что чувства, но мысли, размякшие от бесконечной лени, опадают вялыми лепестками с пустоцвета.
В такие дни я неизменно вспоминаю своего знакомого бегемота, гиппопотама по рождению, а по сути – друга. Каждую седьмицу я приезжал к нему в соседнюю губернию, чтобы угостить баранками. Особо он любил с маком и колотым сахаром поверх. Когда я подходил, бегемот улыбался хитрыми глазками, радостно пыхтел и открывал чемодан своего рта, показывая жёлтые пеньки зубов. Я закидывал привезённые гостинцы ему на язык, после чего бегемот захлопывал рот и пережёвывал. Так аккуратно, медленно, вкусно… Смаковал! А после кивал благодарно тяжёлой головой и долго, протяжно нежно фыркал, рассказывая про то, как ему жилось до моего приезда. Казалось, он не особо-то ждал сдобы, которой было ему, что там говорить, – на один глоток, но куда более того – сочувственного расположения, без которого никак и никому нельзя.
Однажды, накануне моего очередного визита, бегемота убили. Некий недалёкий повеса сунул для смеху в булку белого цыганскую иглу, и закинул метко в зевающий рот наивного толстяка…
Этот бегемот сверял по одному лишь мне качество всей человеческой породы, и ошибся. Я подвёл его! Пусть невольно, но заставил позабыть об осторожности, и по сию пору кляну себя, ибо моё стремление навязать бегемоту своё общество не могло окончится никак иначе. Только трагедией.
Мы не имеем права вмешиваться, пока нас не попросят. Покуда не постучаться тихонько в дверь или окошко, либо оглянутся, спеша по тропинке впереди, с просьбой идти поскорее им вослед…
…Набегавшись, день присел, опершись спиной о горизонт, потирая, все в синяках туч, коленки. С рассвета до сумерек, много повидал он, многое понял. Жаль, не пригодится оно следующему дню. У него – своё знание жизни, свои промахи, как у бабочки, что так часто размахивала крыльями, что потеряла одно из них и навсегда разучилась летать.
Надежда
Раннее утро. Ещё не просохли слёзы звёзд на щеках ночи. Лес, завешенный пыльной холстиной сумерек, необычно покоен. Он смирился с непривычным, навязанным ему ритмом этой странной весны. Крупчатый снегопад сменяется на лёгкую несущественную пыль, за нею, в очередь сыплет хлопьями струганного белого карандаша, которым щедро заштрихована вся округа.