Тот хихикает, но ему жалко карандаша. У нас самих осталось мало, – два огрызка по половинке. Дед разрубил карандашик топором, по-братски чтобы. Мы ругались перед тем, что чьё, вот он у нас все и отобрал, а последний-то поделил, поровну.
Устраиваясь поближе к воде, мы с братишкой раскидали на стороны горячий песок и сели рядышком поскорее, покуда вновь не нагрелся. Нам было видно, как зарянка расположилась купаться на листе кувшинки, и как лягушки глазеют на неё с воды, расставив в стороны смешные упругие ножки.
Я проверяю, чтобы братишка не сидел на холодном, ему нельзя. Он недавно лежал в лазарете, там же и набрался от усатого, пропахшего табаком фельдшера многих интересных слов, которые теперь, к месту или не к месту, любит повторять. Вот и сейчас, заприметив неподалёку щегла, братишка, глядя прямо перед собой немигающими глазами, заговорил:
– Опасаясь за его здоровье, щеглу не разрешают пить холодное открытым горлом. От того-то щегол сперва трогает воду левым крылом, а уж после пьёт. Мелкими, как прыжки соловья, глотками.
– Отчего ж левым-то крылом? – Не удержавшись, спрашиваю его я, ибо про прыжки соловья мы слыхали прежде от деда.
– Видать, левша… – Резонно отвечает братишка и мы опять молчим, наблюдая за тем, как купается щегол. Он делает это не с берега, но переступив на лист кувшинки, с её зелёных мостков. Тщательно трёт себе затылок и спинку, как, наверное, учила его мама. Сушится после на ветерке, как и все, кто не человек.
Размочив хлеб в воде у берега рыбам на ужин, мы уходим. По дороге встречаем пыльное стадо. Притомившийся за день пастух лениво крутит хлыстом, сбоку бежит его собака, свесив красный язык чуть ли не до земли, но коровам не до кого, они спешат по домам, где им дадут вдоволь попить из ведра и омоют исцарапанное репьями, изгрызенное комарами вымя.
Стадо скоро прячется за облаком пыли. Мы улыбаемся ему вослед, машем рукой и идём дальше. Голубая полоска радуги мало-помалу растеклась по небу, а стволы сосен поделили закатное солнце на равные части промеж собой. Каждой – по румяному куску. Чтобы не было обидно никому, по-братски.
Во что обуто детство
– Я их не сниму! Ни за какие коврижки! Ни за любовь, ни за деньги на мороженое!
– Откуда ж ты такого нахватался-то, а?
– Не скажу!
– Ну и не надо, я и так знаю, что ты опять у соседа в сарае околачивался. Сколько раз тебе говорить, чтобы ты туда не шастал?
– Всё равно буду! – Дую губы я и, поражаясь собственному нахальству, добавляю, – Всегда буду ходить!
Мать, словно осматривая выщипанные рейсфедером брови, воздевает глаза к небу, и вздыхает, покачав головой:
– Ты весь в отцовскую породу. Как же я ненавижу это ваше фамильное упрямство…
После её слов становится ясно, что дерзость моя останется без обыкновенного возмездия, и ремень задержится ещё ненадолго на своём месте промежду галстуков отца, опутанных бахромой разноцветных поясков матери. Не веря в то, что меня даже не заставят стоять в единственном свободном углу комнаты, с которого временами мне выпадало усердно сколупывать ногтем вкусную жёлтую побелку, я тихонько направился к выходу.
Мать строго поинтересовалась:
– Ну, и куда это мы опять? К соседу?
– Да! – Ответил я, глядя ей прямо в глаза.
– Надо же… – Протянула мать и добавила, – Только ты не надейся, что я позволю ходить тебе по улице неряхой. И завтра же избавлюсь от этих кошмарных сандалий… Сил моих больше нет, смотреть на это безобразие!
– Нет! – Запротестовал было я, но мать оказалось непреклонной, – Учти, – добавила она, – я выкину эти лапти в помойное ведро ночью, когда ты ляжешь!
И не иначе, как чтобы подчеркнуть причину моего ничтожества, она остановила взгляд на том, во что я был обут.
– Тогда… тогда я больше никогда не буду спать! – Мой возглас, горячий, как и щёки, застал мать врасплох, посему, воспользовавшись её замешательством, я пообещал, – Или нет, я лучше буду спать прямо в сандалиях!
– Ну-ну… – Угрожающе покачала головой мать и удалилась на кухню, оставив меня наедине с неказистой обувкой.
Немного испуганный, я поглядел себе в ноги. Снову ярко-красные, сандалии давно сбросили личину[35 - показать истинное лицо] и имели приятный цвет подтаявшего в руках шоколада. Их кожа и впрямь истёрлась, но никакой обуви до и никогда уж после не удавалось столь же бережно охватить каждый мой пальчик, не стесняя его. Толстая подошва из нескольких слоёв грубой кожи знавала каждую кочку во дворе, любую ямку по дороге в детсад и тот длинный водоотвод по пути к бабушке, о который я не раз спотыкался. К тому же, верх сандалий был украшен прекрасными дырочками, похожими на цветочки, в которые засыпался тёплый песок и приятно затекала дождевая вода.
…За день я так набегался, что вечером совершенно позабыл о своей угрозе никогда больше не спать, а наутро не нашёл своих сандалий. Рядом с кроватью стояли чисто вымытые матерью их огрызки, – без пяток и застёжки.
– Я подумала, раз уж ты так привязан к ним… – Заходя в комнату, улыбнулась мать, но осеклась.
Босой, я стоял у окошка и плакал вослед детству. Оно уходило от меня, обутое в те самые, протёртые до земли, сандалии. Уходило насовсем.
– Я же не знала… – Мать подошла ко мне сзади, положила руку на плечо, но я сбросил её и ответил довольно сурово:
– А надо было знать. – И упал лицом в подушку, чтобы больше никто и никогда не увидел моих слёз. Взрослым ведь не след плакать, – ни после, ни теперь.
Порочный круг
Заметив в кроне сосны яркое пятно, я решил, что позабыл прибрать один из золочёных орехов, которыми украсил дерево перед Рождеством. Но присмотревшись внимательнее, понял, что никогда прежде у меня не было игрушки такого кОлера. На сосновой ветке, пользуясь гребнем её игл по назначению, раскачивалась птица. Повернувшись, она дала рассмотреть себя в профиль, и, хохотнув над моей недогадливостью, упорхнула в сторону песчаного обрыва, что располагался совсем неподалёку. Вооружившись благоразумием и осторожностью, я отправился за нею, и вскоре узнал всё, что позволено человеку, обладающему тактом обождать, тем самым заслужив право на откровенность.
Румяная со стороны солнца, в переднике из голубого лоскута, позаимствованного на время жизни у неба и остриём клюва, выданным терновником с отдачей и оговоркой быть как можно осторожнее, да не размахивать им во все стороны, птица выглядела слишком пёстрой, чтобы находится здесь. Более того, – она казалась чужой, залетевшей по недоразумению. Почитая в выводах более размеренность, нежели торопливость, я-таки признал в гостье хозяйку – золотистую щурку[36 - (лат.) Merops apiaster], которая, как и все прочие птицы, обождав окончания зимы где-то между Красным морем и Индийским океаном, возвращается, раз и навсегда сочтя родной дом лучшим местом для появления на свет малышей.
Я не без восхищения наблюдал, как через узкий лаз, выдав на-гора полпуда[37 - 8 кг] земли, родители и холостые собратья по перу строят коридор в три сажени[38 - ~ 7 м], с детской в самой его глубине, а рядом – небольшую опочивальню для не занятого заботой о птенцах супруга, чтобы тот мог отдохнуть в тишине и набраться сил.
Трогательные отношения промежду собой и соседями омрачалось тем, что золотистые щурки слёту охотились на обожаемых мной пчёл и шмелей. Избавляясь от жала пчелы, они закрывали на это глаза, предпочитая действовать вслепую, но из опасения пораниться или по причине стыда? Сент Обен[39 - секретарь парижского географического общества, членом которого состоял Жюль Верн, прототип Паганеля из книги Ж. Верна «Дети капитана Гранта»] наверняка попытался бы убедить в первом, Папе[40 - Вильгельм Георг Папе, немец по происхождению (1806, Рига – 1875, Петербург), анималист, чертёжник Его работы – рисунки птиц, увидели свет в Трудах Императорской Академии наук в Санкт-Петербурге.], вероятнее всего, лицемерно оставил бы своё мнение при себе, тогда как мне скоро наскучило наблюдать за столь необходимым природе, но противным самому действом.
Однако не минуло и дня, как золотистые щурки вновь украсили своим присутствием сосну под окном. Оказалось, пчелоедам недоставало общества, отчего они принялись навещать меня сперва одни, а после – с подросшими птенцами. Уж не ведаю как, но щурки с пониманием отнеслись к моему, по их мнению, чудачеству, неизменно обходя вниманием пчёл со шмелями, круживших подле цветов в саду. Разумеется, я был более, чем доволен сим обстоятельством, но жалел, что ни после, ни теперь не смогу переубедить птиц вовсе отказаться от привычного им стола. Ведь, предложи мне кто пить отвар крапивы, вместо чаю или вовсе отказаться от жаркого…
Ибо все мы, подчас, спешим вырвать жала врагов, дабы насытиться или обезопасить себя, а они платят нам тою же монетой, никак не желая прервать этот извечно порочный круг.
Сестра
Тот хруст я помню по сию пору. В тишине он прозвучал оглушительно и, пытаясь исчезнут незаметно, долго, упруго метался от стены к стене, отлетая от них, будто мяч. Конечно, такого не было в самом деле, а оказалось плодом воспалённого страданием воображения, ибо боль и последовавшая за нею пустота, что ощущалась в животе, разом перебила дыхание и растёрла мерный ход крови жёсткой щёпотью. Как-то сразу стало страшно. В мановение ока из полного людей спортзала меня словно перекинуло на дно колодца, где царила нереальная, киношная, потусторонняя тёмная тишина. Я попыталась подняться, чтобы освободиться от неё, но поняла, что лучше дать себе время отдышаться.
В этом зале «торговали» не лицом, но телом. Надрываясь с весом[41 - штанга, утяжеление в атлетике], заставляли мышцы работать больше обыкновенного, отчего, обтянутые кожей, они переступали допустимые обществом рамки приличия, привлекая к себе излишнее внимание и зависть. Упорные парни лепили своё тело перед зеркалом, любуясь и гордясь собой. Со стороны они все, как один, казались сердцеедами и глупцами, хотя в самом деле были сентиментальны, щепетильны, лукавы, педантичны. Кроме того, их мало интересовал слабый пол, но не из-за сомнений в собственной мужественности, а по причине чрезмерной строгости к себе.
Ни для кого не секрет, что почти все мальчишки – сладкоежки. В распорядке дня, коему была подчинена вся их жизнь, не нашлось бы места для свиданий и конфет, но девицы на выданье, не ведая про то, слетались в зал, как осы. Продуманно преломляя тонкие талии у всех на виду, они пытались ужалить зрелищем не вполне обнажённого бюста и перетянутых в нужном месте ягодиц. Но… кому какое дело до чужих прелестей, ежели волнуют только свои, и ревность возникает не к томному мимо взгляду, а к лишнему весу, который смог взять товарищ слева, или к очередному подходу соперника справа в тот день, когда ты сам ещё не готов к тому.
Будь девицы догадливее, им нужно было бы перестать расставлять сети кокетства, а заняться делом, но на то у них не хватало тонкости, либо сил.
Моё появление в зале было вынужденным. Товарищ, который работал там инструктором, попросил помочь, подменив его на время отъезда. Утром требовалось отпереть двери зала, вечером – закрыть их, вот, собственно, и вся услуга. Но не могла же я просто так сидеть и смотреть! И взгромоздившись на скамью, что оказалась ближе, без особых усилий принялась выжимать ногами увесистую штангу. Едва минуло время, необходимое для того, чтобы бросить начатое с тем, дабы порисоваться, я получила куда больше знаков внимания, нежели все длинноногие девицы вместе взятые, которые появлялись в этом месте когда-либо. Десятки глаз с разных концов зала заинтересованно смотрели в мою сторону, и после того дня я перестала быть просто «девушкой с ключами от зала». Теперь, в перерывах между подходами, мы с ребятами болтали беззаботно, обменивались шутками, новостями… и продолжалось всё это вплоть до того самого противного хруста, звук которого, усиленный аркой рёбер прозвучал, как набат.
Ребята побросали свои веса и кинулись помогать. Глядя на побелевшую физиономию, они все вместе осторожно сгребли в охапку мою сгорбившуюся от боли тушку и поволокли в больницу.
Молодой врач в приёмном покое, явно напуганный присутствием такого количества мощных мОлодцев в кабинете, чуть спасовал под напором их неподдельного волнения, но своего не выдал, и лишь затем, чтобы разрядить обстановку, поинтересовался, не обращаясь лично ни к кому:
– Кто она вам?
– Сестра! – Хором ответили парни, и, помянув добрым словом Пушкина[42 - «В чешуе, как жар горя тридцать три богатыря…» А.С. Пушкин «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем…»], врач начал осмотр.
Разрыв косой мышцы живота. Неприятная, конечно, штука, но через некоторое время я смогла сделать вдох, почти не сдерживая его глубины, а вот с весом пришлось попрощаться. На время, как думалось мне, но, – «ничего нет более постоянного, чем временное»[43 - поэт Алексей Константинович Толстой (1817-1875), соавтор литературной маски «Козьма Прутков»]…
Хруст. Рубец на мышце временами даёт о себе знать. Ну и ничего, оно стоило того, чтобы пережить, единственно ради тёплого слова «сестра».