Но, – как бы там ни было, всякое послушание выполнялось мной со тщанием. Одно лишь казалось нехорошо, – не был я ещё рукоположен, хотя и изучил всю церковную премудрость во всех её ипостасях, и в мыслях моих обустраивал уже будущий храм, по примеру лучших из лучших, мозаичными сводами. Последним, кто должен был поручиться за меня перед церковью, был отец Анатолий, но годы шли, а благословения, коего я ждал со смиренным нетерпением, всё не было никак. Не допуская в сердце своём ропота, я полагал, однако ж, что, хотя на всё воля Божья, но можно уж было бы оценить мою преданность и усердие.
И вот однажды, когда я, стоя над рукомойником, оттирал руки с мылом, ко мне подошёл отец Анатолий. Я хотел было дать ему место, но, досадливо сморщившись и махнув рукой, чтобы я продолжал своё занятие, он спросил, чего это у меня такая перекошенная физиономия.
– Сейчас только из нижнего крещенского храма вынес за хвост огромную крысу. Жуткая мерзость. – Ответил я священнику.
– Как же она там, отколе?
– Приготовлялось таинство, и тут она, хорошо, что дамы начали визжать и метаться, могли в крестильную попрыгать от страха. Вынес за хвост вон сию мерзость.
– А разве и она не творение Божие? – Лукаво поинтересовался у меня отец Анатолий.
– Так не в такой час же являть себя, не в святом же месте!
– И чем же ты её… того? – Пристально взглянул мне в очи иерей, от чего сделалось немного не по себе, но я, впрочем, будучи честен с ним, как и с любым прочим, ответствовал:
– Выпустил я охальную в кусты, чего ж буду губить?
– Отчего так-то? – Усмехнулся явно подобревший ко мне отец Анатолий.
– Жалко оную. Еды взыскует.
На следующий же день, по настоянию отца Анатолия и с его благословения, я был рукоположен в священный сан, а уже через неделю, в сопровождении немногочисленного семейства, переправил скудный свой скарб в удалённое от больших городов селение, приход которого состоял из трёх старушек и увечного бобыля в сторожах. Мне предстояло отстроить храм и распространить влияние православной веры на все близлежащие деревни, а уж как, каким манером… На всё воля Божья!
Здесь живут люди…
Дело было жарким летом, совершенно таким, каким оно обыкновенно бывает на юге, когда рассудок, отказываясь служить, несообразно поводу, направляет в каждую тень или к воде, в любом её виде. Переминаясь с ноги на ногу, сдувая ветром прилипшую ко лбу чёлку, и кидаясь с пирса в распростёртые объятия берега бухты прямо так, в чём есть, беззастенчиво плавился Новороссийск. Славный город, где все белом, -чайки, капитаны с ног до головы, матросы – ровно на треть, по количеству светлых полос тельняшки и локоны волн. Запах солярки, спутавшись с парами морской воды, лучше шипра кружит голову незамужним дамочкам, а замужним – ещё шибче. Но, сейчас не про то.
На железнодорожном вокзале, выскользнув из духоты плацкарты в прохладу приморского утра, вышел ничем не примечательный гражданин. От прочих, по-муравьиному снующих пассажиров, его отличало лишь отсутствие багажа. Ушлые носильщики, сбившиеся в кучку, как мусор к стене, тоскливо, по-собачьи, распахивали сонные рты навстречу рассвету, равнодушно рассматривая гражданина, который, несмотря на ранний час, был тщательно выбрит. В его облике сквозила некая сосредоточенность, коей лишены все отдыхающие, а рука, вместо сытого ненужной одеждой чемодана, сжимала ручку портфеля, местами истёртого до мездры, и, судя по всему, почти пустого. Мужчина выделялся из толпы, пожалуй, ещё и тем, что казался бледнее любого из вновь прибывших, словно его долго держали в запертой комнате. Но и это не было чем-то из ряда вон. Подумаешь, мало ли таких. Замотанный жизнью, усталый человек приехал окунуться в море…
Полагаясь скорее на интуицию, чем на память, мужчина прошёл мимо запертой до норд-оста[58 - осенний ветер в этих краях] двери вокзала, и спокойным шагом направился к малому участку земли на берегу Черного моря, до которого, при безветрии чуть больше девяти вёрст, а противу шквала огня противника целых двести двадцать пять дён[59 - подразумевается знаменитая героическая оборона «Малой земли», которая продолжалась 225 дней и завершилась 16 сентября с освобождением Новороссийска]. В дороге мужчина, по не канувшей ещё в Лету фронтовой привычке, считал шаги. Так же, как некогда, недавно совсем, секунды после свиста снаряда, метры до укрытия или патроны. Да, раньше он был весьма хорош в счёте, теперь же часто путался, сбивался, и, встряхивая седой головой, чтобы расставить мысли по местам, принимался проговаривать вновь:
– Раз… два… три…
Не пройдя и половины пути, мужчина осмотрелся. От развороченных взрывами рельс, что некогда струились почти у самой воды, не было даже следа. Обогнув обгоревшие шпалы, сваленные в приличную кучу, мужчина подмигнул парнишке с лопатой, который выглянул из вырытой неподалёку траншеи. Осыпавшаяся с одной стороны, она, к счастью, не походила на воронку от снаряда.
– Что строим? – Спросил мужчина, и мальчишка, рассмеявшись, охотно ответил:
– Вы представляете, дом! Здесь будут жить люди! И даже адрес уже есть! Понимаете, дома ещё нет, а адрес… уже есть!
Мужчина поглядел на парнишку, – тот, как чистый ручей, звенел, переполненный ощущением счастья от текущего в нужное русло времени.
– Хотите, я вам адрес скажу? – Спросил он срывающимся от волнения голосом.
– Давай. – Согласился мужчина.
– Адмирала Серебрякова, дом номер один! – Торжественно возвестил парнишка и рассмеялся.
Некоторое время спустя, когда, подвернув повыше брюки, мужчина бродил по щиколотку в воде, в его ушах ещё звучал этот весёлый ребячий смех. Рыбёшки щекотно пощипывали его за ноги, прибой норовил лизнуть повыше и намочить штанины. Солнечные зайчики, отражаясь от морской ряби, заставляли его то ли улыбаться, то ли щуриться, пока, обернувшись вдруг на берег, мужчина не заметил, что подле его портфеля сидит полосатый кот. Будто линялые, нечистые полосы его тельняшки не давали возможности понять, кто он во флоте, какого роду войск. Одно было ясно, что кот далеко не рыбак, ибо он с тоской глядел на воду, и казалось, будто бы решает, – топиться ему или немного обождать.
Мужчина по-своему поняв замешательство кота, окликнул его:
– Эй, бродяга, а ну-ка оправсь! Не тушуйся, я тут кое-что припас, обожди маленько.
Выбравшись из воды, мужчина открыл портфель и достал оттуда четвертинку хлеба и бутылку нарзана. Отломив от горбушки, он положил кусочек перед котом:
– Угощайся. Чем богаты, так сказать.
Кот с недоумением поглядел на мужчину, но тот подбодрил его:
– Ты не смущайся, я тоже поем. Мы тут, когда воевали, сперва любой крошке были рады. Ты, хотя и кот, должен понимать.
Кот уяснил, если не саму человеческую речь, но тон, и, хрустя челюстями, жадно прожевал хлеб. Мужчина довольно кивнул:
– А сейчас выпьем, нарзану. У меня, брат, ничего покрепче нет, нельзя мне. Как с винсовхоза[60 - в складах винзавода Мысхако располагался госпиталь] эвакуировали, с той поры я спиртного больше не нюхал. Ни за погибших друзей, ни за Победу. Врачи говорят, – глотнёшь и амба. А они что, зря, что ли, старались, вытягивали с того света?..
За разговором, мужчина отыскал створку мидии среди камней и налил в неё для кота нарзану. Слушая про то, как люди, удерживая позиции Малой земли, топили лёд и пили воду из луж, кот жадно глотал колючую от пузырьков воду, и для порядка слегка шипел на неё.
Уложив солнце спать, спрятав сморщившиеся от морской воды ступни в носки и распрощавшись с котом, мужчина отправился на вокзал. Он не был похож ни на отдыхающего, ни на командировочного. Он воевал когда-то в этих краях, и хотел узнать, как оно всё здесь теперь.
Поезд, споро пересчитывая шпалы, увозил фронтовика прочь, а он сидел и спокойно глядел в окно. Место счёта в его памяти было занято теперь словами, сказанными тем парнишкой на берегу, полными неисчерпаемой бездны простого, понятного всем смысла. «Здесь живут люди! Здесь живут люди! Здесь живут люди!» – звучало теперь в его голове без конца, и трудно передать, как он был этому рад…
Зато какая…
Сидя на пороге дупла, тихо ворчит филин. Сколь не пытается, не спится ему, не лежится никак. Солнце, расчёсывая свои льняные пряди, оставило их повсюду без заботы про то, что может помешать кому-то. Но они – помеха взору, спутанность ветвям. Пронзают насквозь паучьи гамаки и побитую, словно молью, листву, а, скользя вдоль тропинок, переиначивают их, делая неузнаваемыми, странными, чужими. И только у деки полян, тонкие струны, спускаясь с небес, не чинят препятствий никому. Крепко держатся за землю и жаждут смычка, что тронет их бережно, но твёрдо, дабы услышал, наконец, свет тот сверкающий звук, от которого рассмеётся сердце и расплачется душа.
Да где ж тот смычок? Покуда хватятся его, ослабнут струны, увянут в который раз, утеряв настрой до следующего утра, а филин, так и не дождавшись искомого звучания, вновь примется пробовать отыскать его сам:
– У-у! У-у!
Спал бы уж, что ли, филин по ночам, да боится днём обеспокоить соседей. Те нервны чересчур, и при виде его, заламывают крылья, да в рассып, или в драку: «Чего это вы, батенька, не своим часом, да общим коридором, свет жжёте…» Ну их к косматому[61 - Леший, чудовище], лучше обождать до сумерек, а то, что неспокоен поутру – это так только, от бессонья. Кричит филин, прикрыв глаза, будто это вовсе и не он, сбирая в лукошко безлесья гласные, одна другой краше, как на подбор:
– У-у! У-у!
– Так то ж всё одна!
– Зато какая! – Ответствует филин, и продолжает гласить на все лады, – то басом, то тенором, то фальцетом, тянет ноту, медово густеющую на тканом кружеве призрачной паутины дня. Ему-то, филину, ведомо, что звук – точно жизнь, которая тоже одна, но какая зато…
Для любого
Беда, она для любого – беда…
Автор
В карманах у ветра чего только нет: нервное постукивание холодных пальцев дождя по подоконнику, неровные обрывки хриплого эха, тупой, запинающийся на полуслове, звук топора. Совсем юный ещё клён, заслышав его, испугался и оставил играть с солнцем в ладоши. Ветер, порешив подспорить, подсобить мальцу, отвлечь от грусти, толкнул его тёплым плечом, дунул на потный чуб, прогоняя тяжёлые думы. И повеселел клён скорее, чем опечалился, мал же ещё, – и ну как принялся хитрить, успевая увернуться ладошками от солнышка в нужную минуту. Глядя на клён, вздыхал ветер, гладил по вихрам тихонько. Ну, так, кто ещё, кроме него, позаботится об нём, коли улетел парнишка, напялив крылатку[62 - форма семян клёна, верхняя мужская одежда в виде накидки, распространенная в XIX в.-начале XX], далёко от дома. Не повидать, не докричаться, не коснуться веткой родного ствола.
Оказавшись случайным свидетелем того, как заботлив ветер, весьма озадаченный сим обстоятельством, я остановился в некоторой растерянности, силясь припомнить куда, собственно, направлялся. Рассудив, что ноги отыщут дорогу сами, шагнул, и едва не наступил на змею, которая, с недовольным шипением потянула шланг своего тела под куст.
– Эгей! Ты куда!? Я тебя не обижу, не уходи! – Обиделся я ей вослед, но змея, наученная горьким опытом не доверять людям, затаилась, вероятно, надолго.