Виноградные усы шевелились безвольно, как марионетки в вертепе. Ветер умело управлялся с ними, так что чудилось, будто бы он репетирует некую сценку, дабы в условленный день предстать перед нарядной публикой, посрамив[83 - одолевать] своё звание[84 - ветреный – легкомысленный, непостоянный, несерьезный].
С любым, до чего только мог дотянуть свои натруженные руки, ветер был ловок весьма. Особого мастерства он достиг, подражая балалаечному бряцанью, ибо, даже неощутимый, неутомимо упражнялся прозрачным упругим медиатором, производя бесконечную дрожь во всём, чему было дано потакать ветру в каждой его затее.
Не смея перечить ветру, тень от виноградного листа трогательным серым сердечком билась о подоконник моего окна. Глядя на него, я вспоминал о том, как, бывало, трепетало моё собственное сердце из-за настигшей невовремя любви или нежданных, нечаяных обид. К кому было прислониться мне в ту ненастную пору моего отрочества, когда любое слово, сказанное кем-либо обо мне, без намерения обидеть, скоблило душу до ран, многие из которых саднят по сию пору.
Чувствительность играла мной, как мячом, и то прижимала к своей груди, то отталкивала, причиняя боль, которую трудно нести, пока ты ещё юн, и не можешь понять, – за что это, почему именно с тобой. И не возьмёшь никак в толк, что не с тобой одним так.
Перетерпеть все тяготы взросления, стиснув зубы, по силам, пожалуй, человеку зрелому, но увы. Ему уже того не дано. Был шанс, упущен большей частью, от того угрюм. Счастье плавиться на огне упоения жизнью, испытанном в её начале, стынет лавою по всё время, и чем больше было её тогда, тем дольше будет остывать, покрываясь скорлупой знания людей и их полного равнодушия к тому, что не про них.
– Упустив многое, о чём пожалеешь ты, человек?
– О боли, которую не позволил испытать себе, опасаясь душевных трат.
Покуда можешь – люби…
Вина
Чужая вина виноватее
Поговорка
Конечно, всяко можно рассуждать про добро и зло в человеке. Кто-то признаёт за ним равновеликие доли того и другого. Иной верит, что новорождённый, как белоснежный порожний кувшин. Я же думаю иначе. Появляясь на свет, человек столь добр, что кричит от сострадания ко всему сущему. И несёт переполненный сосуд с добром по дороге жизни, расплёскивая понемногу. Спустя время, ощутив пустоту в сердце, кому-то удаётся вернуть часть утерянного обратно, а кому и нет. Трудно это. Даже если распознаёшь в себе порывы делать добро, выливается-то оно в момент или степенно, через неузнанную вовремя прореху, но вот чтобы собрать его, приходится прилагать немалые усилия, а у каждого ли достанет сил на то? Как знать…
За окном видно, как листья хмеля опутали небо, а мотылёк дремлет в обнимку с цветком. Ласточки стряхивают отяжелевших от росы комаров в лукошко и несут… несут своим желтогубым малышам. Июньские поздние птенцы, дети. Про них думаешь больше. Болеешь за них так, как никогда за себя. Они в награду или наказание, во испытание или для утехи? Так кому как.
Набившие оскомину, навязшие на зубах вопросы, ответы, которым нет цены, ибо сторонний опыт, как окольный путь, – всегда чужой, и с каким бы выражением не выслушивал из него, всё равно сделается не так. Пусть хуже, но зато на свой лад, чтобы если кого и винить, то одного лишь себя. Но и тут подвох, – достанет ли чести повиниться? Чтобы сказать: так, мол, и так, виноват. Сам. Один.
Вот тут-то и дано будет зачерпнуть человеку добра. С ароматом полыни, терпким запахом дубовой коры, да дурманом белых цветов калины, от которого перехватывает дыхание и слезятся глаза.
– Ты плачешь?
– Нет, тебе показалось.
– Я же вижу! Ты опять плачешь!
– Ну, не получается по-другому, никак.
– Успокойся, пожалуйста. Ты не виновата.
– Совсем?
– Конечно!
– Так не бывает. Человек всегда, хотя в чём-нибудь, да виновен.
– Перед кем?!
– Хотя бы перед собой…
Динка
Тяжело шаркая ногами от усталости, скопившейся за время лихолетья, шёл послевоенный сорок седьмой год…
Окружённый всю свою сознательную жизнь людьми в сопровождении хорошо обученных овчарок, вполне понятно, что я, как и все мои товарищи, бредил собакой. Но, конечно, не овчаркой, кто бы мне позволил её иметь, – я же не был служивым. Хотя на улицах города иногда встречались необычайно красивые особы, у левой туфли которых мерно ступал, ни на кого не обращая внимания вышколенный пёс. Провожая взглядом такую парочку, я горько вздыхал. Моя мать была посудомойкой в солдатской столовой, и разница между дамой и тяжело работающей женщиной была столь же неприятна, сколь очевидна…
– Мам, а где Динка?
– На базар отнесла, сынок.
Я посещал третий класс гимназии. В первый нас записывали тогда с восьми лет и теперь мне было уже одиннадцать. Мог ли я заплакать? Конечно. Но не стал. Не хотелось обижать мать, и поэтому я предпочёл промолчать.
Если по совести, такса Динка почти всё время, пока считалась моей собакой, просидела на цепи в общем дворе. Этому поспособствовали первые пять минут её жизни в нашей комнате. Когда однажды, поддавшись на мои уговоры, мать принесла собаку, ощущение счастья до слёз сдавило горло горячей рукой, но собака, – моя славная несчастная глупая собака, – в момент испортила всё дело. Как только её спустили с рук на пол, она сразу забралась в узкую щель под шкапом, откуда после недолгой возни выбралась и наделала лужу прямо посреди комнаты. Отправляясь за тряпкой, мать сказала, что надрываться после работы, оттирая загаженный пол, она не станет, а посему, если я не передумал насчёт собаки, жить ей придётся в будке у забора общего двора. Не решаясь перечить матери, и понимая, что не смогу уследить за собакой сам, я согласился, надеясь наблюдать за ней хотя так, через окошко, либо, когда не надо будет готовить уроки или пасти на кладбище козу, сидеть подле будки, трогая пуговку мокрого носа, проводить пальцами по лбу и шептать на ухо ласковые слова. Я делился с Динкой своей порцией обеда, а иногда ей перепадала и требуха от свиней, что резали соседи тут же, во дворе.
Моя милая Динка… На деньги от её продажи мать купила муки, и какое-то время пекла вкусные шанежки, чтобы нам с сестрой было что покушать, кроме объедков из помойного ведра столовой. Румяное тесто на тарелке исходило паром, в котором мне неизменно мерещился доверчивый собачий взгляд и длинная плоские косы её ушей. Горестно вздыхая, тем не менее, я откусывал раз за разом и жевал, глядя в никуда, ибо был вечно голодным мальчишкой, пережившим войну, познавшим сладкий вкус голубей, да лебеды.
Немного утешало меня лишь то, что с тех пор, я мог честно сказать, – в детстве у меня была собака, звали её Динкой, и больше всего на свете она любила сидеть под шкапом. Ну, конечно, коли где заходила о том речь…
На откуп памяти
– Как спалось?
– Ужасно. Твои дурные птицы начали трещать в четверть третьего!
– Прости, что они тебе помешали, но это лес. Они тут всегда, мы, по сути, у них в гостях, ну и вообще – в этом мире.
– Да как ты тут, вообще, живёшь? Это невыносимо! Поезда трясут дом, ухватив его за грудки так, что с потолка летит штукатурка. Оттуда же в чай планируют один за другим пауки. И ещё эти, твои… с крыльями.
– Птицы?
– Именно. От бессонницы памяти никакой не осталось.
– Жаль, что тебе тут нехорошо. Меня, напротив, только здесь отчасти настигает умиротворение. Постоянно кто-то подаёт свой голос, мешая прислушиваться к собственному.
Пережившие войну люди не могут спокойно слышать тишину. Они загромождают её посторонними шумами, топят в заботах о других, часто никому не нужных разговорах и делах со многими сопровождающими их звуками, чтобы заглушить в себе напряжённое ожидание очередного взрыва. Сколь ни прошло бы лет после, пока живы те, в чьё детство вплелись недетские страхи, а место куриной ножки с бумажным бантиком на тарелке было занято перекрученным мясом крысы, война не окончится никогда. Но и после, внуки, правнуки тех, отточенных до грифеля нерва, с болью в сердце не перестанут повторять следующим поколениям про то, что их предки, будучи «вот, такими же, как ты теперь», – прятались под столом от бомбёжек, или срывали глотки в победном «Ура!» …
Отданные на откуп памяти десятилетия. Имеется ли в этом смысл? Не увели ли нас воспоминания о прошлом с более удобного пути? Хотя, пусть мы часто не способны лукавить лишь по-привычке, а честный путь всегда неудобен, но нам претит нечистоплотный уют.
И коли кажется кому, что правильнее и проще постараться скорее позабыть обо всём, – он недобр[85 - То же, что: Чёрт, Дьявол, Нечистый.] и снова хитрит. Если бы в ратных подвигах не было б никакого толка, отыскался бы он в жизни самой?
Прекрасный мир
I
Её обморок был недолгим, но напугал до чёртиков. То ли я оказался-таки чувствительным, неожиданно для самого себя и в разрез с общим мнением обо мне, то ли из-за того, что то был первый в нашей совместной жизни недуг, но я стоял, дурак дураком, а она, разом превратившись в ватную куклу со стеклянным в никуда взглядом, стекала на пол прямо у меня на глазах. Именно так – обмякнув, она полилась по стеночке, словно вода с потолка.
Опомнившись наконец, я подхватил её почти у пола и отнёс на кровать, дабы неловко похлопотать подле, а лишь только она пришла в себя, пристроился сбоку, – мы вдвоём спали на односпальной, – и принялся за расспросы.
То, что я узнал, повергло в смятение. Вскочив с кровати, я забегал по комнате: