– А вы по-прежнему хорошо знаете криминальный мир! – прищурился редактор, и Володя почему-то покраснел.
– Да, они грабят. Но сейчас время такое. А по пустой гостинице уже мародеры прошлись. Я двоих встретил – тащили сундук. Думали, ценности. А оказалось – старые газеты.
– «Новое слово», – кивнул редактор, – здесь Ходасевич жил. Они почти все из «Слова» съехали на «Константинополе».
– Говорят, это последние корабли, – сказал Володя.
– Последние. В город войдут большевики – и всё, море отрежут. Оно будет закрыто, как во время войны. Уже и не выберешься. Если и ехать, то только сейчас.
Закончив с ящиком, редактор перешел к чемодану, который по-простонародному, совсем по-мужицки, принялся перевязывать веревкой.
– Не боитесь, что по дороге в порт ограбят? – усмехнулся Володя. – С таким-то количеством сундуков?
– Не боюсь. Кстати, а где ваш багаж? – спохватился редактор. – Вы что, его внизу оставили? Так там ему точно сделают ноги! Немедленно несите сюда.
– Багажа нет, – сказал Володя.
– Как нет? – поразился редактор. – Что это значит? Как можно ехать без багажа?
– Я никуда не еду. Собственно, это я и пришел вам сказать. Но вас обязательно провожу.
– Как это – не едете? Вы что, с ума сошли? Вы в своем уме? Вы же князь Сосновский!
– Я уже принял решение, и оно неизменно. Я не хочу никуда ехать. Остаюсь.
– Да вас повесят на первом же столбе! – редактор всплеснул руками. – Вы потомок древнейшей аристократической фамилии! Вы наша гордость, наша память, наше славное прошлое! Ваша фамилия гремела по всей России! Сам государь император… И вы хотите сказать, что будете жить там же, где этот сброд? Вы, князь, будете жить среди кухарок и лакеев? Будете с ними на равных? Есть за одним столом?
– Я давно уже не чувствую себя князем, – счел нужным ответить Володя. – В моей жизни было многое. А здесь… Здесь сейчас происходят такие события. Жизнь повернулась невероятной стороной, творится будущее. Я хочу видеть, что будет, наблюдать – как писатель. Я ведь не только князь.
– Писать можно и в Париже! И без риска, что вас повесят!
– Кому в Париже нужны русские писатели и русские книги? Это самообольщение, иллюзия! В юности я бывал в Париже, и не раз. Французам нет никакого дела до всех остальных, кроме них самих. Это удивительно эгоистичная нация. Ко всем остальным они относятся с настоящим презрением, особенно к русским. Так что не обольщайтесь – ни наши газеты, ни русская литература в Париже никому не нужны. Более того: им нет никакого дела до того, князь я или чистильщик обуви. Так что мое место здесь. Я не могу уехать. И даже больше вам скажу: я не хочу.
– Что же вы будете делать? Служить большевикам?
– Ну почему же служить? Я писатель, довольно неплохой репортер. Я буду работать в газете. Ведь будут же газеты при большевиках.
– Я вас не понимаю! Я отказываюсь вас понимать! – Забыв про чемодан, редактор выпрямился во весь рост и стал полыхать праведным гневом. – Вы предаете все российское дворянство! В Париже до этого, может, и нет никакого дела, но большевикам есть. И, узнав о вашем прошлом, они повесят вас на первом же фонарном столбе!
– Пусть. Значит, так и будет, – Володя безразлично пожал плечами. – Мы ничего не знаем о своей смерти, она может быть где угодно. Глупо прятаться от судьбы, бегать за тридевять земель, чтобы попасться в ловушку смерти как раз там. Так что если большевики меня и повесят, я не буду сильно горевать по этому поводу. Какая разница, где и как умирать.
– Послушайте, вы невыносимы! – снова всплеснул руками редактор. – Я не позволю вам загубить свою жизнь! Я специально выписал на вас пропуск! Поезжайте просто так, без багажа! Я уверен, что у вас есть знатные родственники по всей Европе, которые с радостью окажут помощь вам и тем, кто вас спас!..
Нервничая, редактор изложил свой план, и Володя усмехнулся. Значит, он был прав: на князе Сосновском планировалось заработать денег.
– Нет, – в его голосе прозвучала твердость, – я не поеду. Спасибо за все. Мне жаль.
– Вы что, пойдете к этим бандитам? Вы останетесь жить с этим сбродом? – Похоже, редактор пошел по второму кругу.
– Я останусь жить в Одессе, – Володя был непреклонен. – Я уже полюбил ее, она стала моей второй родиной. Мне здесь нравится. Я хочу жить здесь. И поэтому отдайте мой пропуск тому, кто нуждается в нем.
– Не приходите меня провожать! – надулся редактор. – Знать вас больше не желаю! Князь, который продался большевикам! Какой позор! Я больше вам руки не подам!
– Как угодно, – Володя пожал плечами и, слегка поклонившись, быстро вышел из комнаты, в которой навсегда оставалось его прошлое, к которому больше не существовало возврата.
В порт он все-таки пошел. Но отплытие «Кавказа», огромного парохода под турецким флагом, задержалось на много часов. Он был набит битком: сундуки, люди, мешки, люди, снова люди, и опять тюки с вещами… Володе вдруг показалось, что корабль потонет под этим грузом, что этот ворох изломанных судеб и разбитых надежд погребет всю эту массу железа. Провожающих не было. Многие из тех, кто со всем багажом погрузился на судно, плакали. Здесь заканчивалась целая жизненная эпоха. И не начиналась новая жизнь.
И когда «Кавказ», пуская черный дым из мощных пароходных труб, подцепленный двумя буксирами, начал свой тяжелый путь к выходу из Одесского залива, Володя почувствовал, как что-то с болью оборвалось в его сердце, и ощутил предательскую влагу на глазах. Выбор был сделан, но верным ли он был? Сосновский не знал этого. Он даже сам не понимал до конца, почему остался здесь, на этой полоске земли, которая становилась все меньше и меньше для навсегда исчезающего в море «Кавказа» – корабля безнадежности, который никогда не вернется.
Володя встретил рассвет на причале. И когда «Кавказ» превратился в воспоминание, сизые лучи апрельского рассвета осветили следующую картину.
Порт был загроможден брошеными автомобилями, пустыми ящиками от боевых снарядов, частями машин. На земле валялись куски шелковой материи, бутылки шампанского, груды консервов и другого добра. Разбитые деревянные ящики и потерянные в спешке чемоданы, сундуки и коробки с дамскими шляпами были похожи на сюрреалистичные скульптуры, созданные жестоким, безумным скульптором. Потому что нет более страшного зрелища, чем место, откуда ушла жизнь…
Порт являл собой картину разорения и хаоса.
Володя медленно шел, осторожно переступая через забытые вещи из мертвого города, который закончил свое существование этой ночью и почти сразу же возродился другим. Он очень старался запомнить эту картину, понимая, что является живым свидетелем настоящей истории, и что это очень редкий подарок судьбы.
Ранним утром 6 апреля, когда все корабли, увозящие бегущих из Одессы, покинули порт, в город вступили части атамана Григорьева. Володя был среди тех, кто видел это нерадостное шествие.
Население высыпало из домов. Вся Одесса сгрудилась на Дерибасовской, по обеим сторонам от мостовой, по которой ехали конники Григорьева, а за ними пешими шли остальные войска, ощетинившись лесом штыков. Во главе конников находился сам атаман – в сдвинутой набок залихватски папахе, в шинели, с саблей в потертых ножнах. Воинство же его вид имело довольно помятый: солдаты все сплошь были в рванье или в вещах, содранных с чужого плеча. Многие были босы, шли, обернув голые ноги черными от грязи тряпками. А некоторые поразили воображение горожан тем, что сапоги у них были на одну ногу. И, переваливаясь, шкандыбая по одесским булыжникам, такой солдат шлепал в обоих правых или обоих левых сапогах. Рваное, потрепанное воинство представляло собой разительный контраст с ослепительно нарядными мундирами французов, еще недавно ходивших по одесским улицам. В глаза бросалось и отсутствие выправки, чем отличались элегантные, вышколенные, стройные французы, всегда выглядящие, как на параде.
– Босяки! Ну чисто босяки из Дюковского сада! – Щуплый одесский дедок, по всему видно, какой-то мастеровой, стоя рядом с Володей, высказал то, что думали жители города. – А вон тот – ваще за коня в пальте! Ну швицеры, халамидники, шлеперы вшивые – и как такие город взяли? Ой, поимеем мы за теперь шухер, как пить дать!
Рваные зипуны, потертые папахи, обноски с чужого плеча поражали одесситов, не готовых к такому внешнему виду воинов. Лошади конницы были низкорослые и такие истощенные, что еле тащили на себе седоков. Но больше всего поразила малочисленность этих вояк: в город вступило не больше трех тысяч человек.
– И шо, всё? – прищурился дедок. – Остальные копыта откинули по дороге? И шо мы будем иметь с этих доходяг?
Одесситы застыли в напряженном молчании, провожая тяжелыми взглядами оборвышей, дефилирующих по центральным улицам города.
Глава 6
– Ну вот, наше вам здрасьте! – Циля остановилась, картинно возвела очи горе и с драматической театральностью взмахнула руками: – Любуемся – не дышим! Картина маслом!
На дощатых ступеньках магазинчика, с изяществом возвышаясь над привозной грязью, развалился толстый детина не старше тридцати лет. Лежа на спине, раскинув по сторонам руки, он давал такого храпака в сизое весеннее небо, что даже случайные, привыкшие ко всему на свете коты с Привоза вздрагивали от ужаса и на всякий случай драпали со всех лап.
От детины разило перегаром, и было ясно, что так лежит он долго, с ночи. И, судя по храпу и массивности его пропитанного вином туловища, придет в себя еще не скоро.
Циля даже задрожала от ярости, глядя на непрошеного гостя. Таня же, упершись руками в бока, вдруг звонко расхохоталась. И Циля, с удивлением взглянув на нее, неожиданно для себя вдруг присоединилась к ней. Тане было весело, легко на душе – от сизого неба над городом, от весенней прохлады, даже от грязи, чавкающей под ногами, и от знакомых с детства картин, на которые раньше она совершенно не обращала внимания, а тут вдруг оказалась в самой сердцевине нового, еще не изученного мира.
– Хорош смеяться! – Строгий голос, раздавшийся за спиной, заставил их обернуться. – Магазин открыть не сможем, торговый день не начнем, а вы зубы скалите! Скалкой бы его, охламона! Да боюсь, такому скалка – как комариный укус.
За их спинами стояла Ида – суровая, худая, с тонко поджатыми губами и в повязанном по-бабски платке. На руках сопел младенец – ее дочка Маришка, которой едва исполнилось три месяца. Румяные, толстенькие щечки малышки резко контрастировали с худыми, запавшими щеками матери. Девочка была закутана в изящные кружевные пеленки, тогда как Ида была в старом вытертом платье с некрасивыми, нелепыми заплатками на локтях. Они как бы свидетельствовали о времени, в течение которого носили это платье – столько, что оно стерлось до дыр.
Никто не узнал бы в этой постаревшей, измученной жизнью женщине прежнюю Иду – веселую, жизнерадостную, такую, какой она была на Дерибасовской. Та Ида умела радоваться, жить, сопротивляться ударам судьбы.
У женщины, которая стояла, укачивая на руках спящего ребенка, давным-давно погас взгляд, безвольно обвисли губы, и, сломленная нищетой, болезнями, жизнью, она являла собой красноречивую картину того, как жестоко обошлась с ней судьба.
– Тебя забыли спросить, вот шо нам делать! – уперлась руками в бока и Циля. – Ты еще тут фордабычиться за ушами будешь! Шла себе – и иди, сделай себе ручкой! Нас и без тебя этот кобель достал!