Через неделю ей стукнет двадцать семь, и сегодня она предпочитает пялиться в опостылевшие платежки или упиваться бессмысленностью существования, а не думать о том, что час «икс» приближается. Когда-то в свои смутно-депрессивные пятнадцать, после очередной несчастной и невзаимной любви, она дала себе зарок, что если к двадцати семи годам не станет счастливой, то и жить тогда незачем, потому что после двадцати семи шансы на счастье стремительно испаряются. Будучи по натуре пессимистичной и рациональной, она скрывала от самой себя, что ждала этой заветной цифры точно так же, как маленькие дети ждут Деда Мороза: с замиранием сердца, непоколебимой верой в чудо и едва уловимым страхом того, что волшебный старик по несправедливой случайности может обойти их дом стороной.
Она была почти уверена, что какая-то счастливая встреча, неожиданный случай, удивительное событие как-нибудь войдут в ее жизнь и перевернут все, озарив ее бытие ярким и бесконечным счастьем. И случится это непременно до того, как ей исполнится двадцать семь.
Но пока ей не хотелось оглядываться на свою, как ей казалось, долгую жизнь, в которой было несколько странных мужчин, больше претендующих на роль сыновей, сомнительно-удивительных событий из серии поступления в столичный вуз и малоперспективных явлений из разряда обретения работы под началом самого нудного и бровастого бухгалтера Москвы и Московской области.
Как справлять сие знаменательное событие – двадцатисемилетний рубеж, – Анна не имела никакого понятия. Студенческие подруги, обзаведясь мужьями и детьми, выпали из общения сами собой. В обсуждении памперсов, ипотек и проблем грудного вскармливания она была никудышным собеседником, ей самой тоже было совершенно не о чем поведать подругам, вопросы постижения бессмысленности их, скорее всего, не увлекали.
Из друзей у нее оставались Достоевский, Кафка, Бродский, Шопенгауэр, Воннегут и Стейнбек. Почетная, но не совсем подходящая для празднования дня рождения компания. Хотя… как бы она поступила, если б они и вправду пришли? О… это было бы ужасно! Такие люди не ходят к таким, как она. Она, конечно, потеряла бы дар речи в присутствии любого из них, немедленно ощутила бы себя мыльным пузырем и лопнула, оставив после себя лишь маленькую мыльную капельку на столе.
От созерцания самоуничижительных картин в своем воображении ее оторвал телефон, утробно заурчавший в кармане пиджака.
– Привет, Нюсик. Не узнала?
– …
– Ну давай, вспоминай улицу Ленина, карусель, ну?
Это был он. Нюсиком ее звали только в школе, бархатный голос, по которому все существа женского пола сходили с ума, мог принадлежать только Димочке – красавцу и сердцееду, с которым она один раз целовалась на карусели, пока, к великому ее огорчению, их не выгнала оттуда взашей какая-то разгневанная мамаша.
– Димочка, ты спас мне жизнь.
– Ну ты обалдела совсем! Вроде бы не успел еще. Узнала, стало быть.
– Сейчас своим звонком ты спас мне жизнь.
– Ты что, собиралась повеситься, что ли?
– Нет, конечно, я просто очень рада тебя слышать. Как ты узнал мой телефон?
Все оказалось просто и волшебно, как в ее мечтах. Он приехал на стажировку или учебу какую-то на три месяца, через девчонок нашел ее телефон, позвонил, предлагает встретиться, говорит, что всегда хотел найти, скучал, ждал встречи.
Она и верила, и не верила в это. Все случилось так быстро, его голос в телефоне был такой нежный, такой замечательный. Не может быть, чтобы он скучал. Скучал по ней… Невозможно. У него всегда была туча девочек, девушек, женщин, поклонниц, покровительниц. После того поцелуя он забыл о ней, точно она была призраком, ни разу больше не подошел к ней, не танцевал с ней на выпускном, не обращал внимания. Ее сердце даже не было разбито, ей самой поцелуй на скрипучей карусели долгое время казался сном. Она, конечно, ждала, конечно, страдала, когда видела, как он излучает обаяние, растапливая любое женское сердце. Вряд ли он изменился… Но он помнит о поцелуе! Даже она давно вписала ту памятную встречу в список нечаянно приснившегося, в девичьи наваждения. А он помнит. Значит, она небезразлична ему. Значит, помнит, значит, скучал…
Ее сердце внезапно забыло, как поддерживать нужный ритм, легкие перестали дышать, а голова в момент распухла от количества одновременно решаемых задач: горьких воспоминаний, тревожных ожиданий, непростых решений (отпрашиваться пораньше и заезжать домой переодеться или так сойдет?). Она погрузилась в водоворот мыслей и еще три часа пялилась в экран, ничего не видя перед собой, не двигаясь и почти не дыша.
Почему он никогда не думал о своих родителях? Жильберта всегда звала его «сынок», добрая половина города называла его «нашим Гансом». Он никогда не чувствовал себя одиноко, всегда знал, что надо делать, каким будет его будущее. Жители города день за днем рождались, вырастали, старели и умирали на его глазах. Жизнь была понятна, стабильна и предсказуема. Он знал, кто он такой и кем будет, когда состарится. Город был его колыбелью. Это каменное чрево его вырастило, вынянчило и теперь пожинало плоды, гордясь хорошим мастеровым и примерным гражданином.
Но почему именно сегодня возникли все эти вопросы? Он вдруг остро почувствовал, насколько на самом деле растерян. Чувство острейшего одиночества черной волной окатило его, оставшись где-то в животе сосущей болью. Жгучая тоска, обдав кипятком, зашипела о том, что отныне покой потерян навсегда. Теперь он не сможет жить, как раньше.
Если бы только он был волком! Он завыл бы так, что лопнули бы сердца, не в силах перенести боль, выраженную в звуке. Быть может, тогда ему удалось бы хоть ненадолго освободиться от тоски и ужаса, взявших в плен его тело. Но вместо этого он лишь сидел неподвижно в темнеющей мастерской, боясь пошевелиться, желая только одного – вернуться в счастливое вчера, в ту пору, когда страшные вопросы еще не разрушили все те представления, на которые он привык опираться в своей прошлой простой жизни. Он не сразу вышел из оцепенения даже тогда, когда в его мастерскую ввалились друзья, наполнив ее бодрыми юношескими голосами, запахами молодых потных тел, прелой одежды и чуть прокисшего табака.
– Что хандришь, дружище? Давай вылезай из своей каморки. В «Тугом пузе» сегодня рыжий Эрик угощает всех пивом, Правление дало ему работу на новом строительстве, он теперь не кто-нибудь, а помощник главного плотника! – Вечно веселый Клаус стремительно сгреб его в охапку, замочив дождевиком, и поднял со скамьи, безвольного, точно мешок картошки. – Ну же, Ганс, поторопись, уже пора. Ты же знаешь, он всегда стремительно напивается, перестает быть щедрым и быстро переходит к драке. Глупо ввязываться в драку, когда ты еще даже не пьян.
Петер со Стефаном уже рыскали в полутьме, хватая дождевик, шляпу, напяливая все это на безучастное тело Ганса. Второпях потушенная Клаусом свеча зашипела от мокрых пальцев и безропотно сдалась под напором внезапно наступившей темноты.
Ганс любил своих друзей, любил всех вместе и по отдельности. Кудрявый красавчик Клаус был заводилой в их компании, его фантазии на предмет развлечений и забав были неистощимы, он никогда не впадал в уныние даже самой дождливой и серой осенью, умел выкрутиться из любой ситуации, поскольку мог обаять любое живое существо независимо от пола, возраста и социальной принадлежности. Ганс в тайне от самого себя завидовал этому стройному красавцу с безупречным телом: его энергии, веселому нраву и легкому успеху у девушек. При этом он был искренне убежден, что если и есть где-то другие города, в которых бывает настоящее солнце, то населены они, конечно, такими лучезарными людьми, как их любимый Клаус.
Петер и Стефан были братьями-близнецами, внешне похожими друг на друга, как две дождевые капли, и столь же разными внутри, как та вода, что падает с неба и плещется в море. Случай позаботился о том, чтобы окружающие не мучились вечным вопросом, кто из них кто. Когда Стефану было шесть лет, его укусил паук, щека покраснела, вздулась, грозя изуродовать лицо миловидного голубоглазого мальчика. Старенький врач, с трудом спустившийся на негнущихся ногах из Верхнего Города, разрезал щеку, чем спас Петеру брата, навсегда оставив миру знак, как отличать одного голубоглазого мальчика от другого. С тех самых пор все несчастья и недоразумения всегда случались именно со Стефаном, а Петер спасал его из всех передряг.
О бесстрашности Петера ходили легенды, и хотя Стефан появился на свет раньше брата, все были уверены, что старший, конечно, Петер, – ловкий, быстрый, всегда готовый к любым неожиданностям. Он не переносил несправедливости, и обидчику всегда доставалось, от его правосудия было не укрыться. Другое дело, что суд Петера всегда был скорым, и он выносил свой приговор, не пытаясь даже разобраться в обстоятельствах дела.
Стефан же жалел и понимал всех, всегда причитал над жертвами расправы брата, смазывал их раны, утешал и тащил домой вне зависимости от того, где их настиг кулак «борца за справедливость». Это был не единственный пункт, по которому мнения братьев расходились, но жили они дружно, и один ради другого готов был сразиться с целым миром, а другой был готов дотащить брата хоть до самого рая, как бы далеко он ни находился.
«Тугое пузо» было набито мужчинами разного возраста, точно спелый кабачок семенами. Друзья с трудом протиснулись к столу Эрика, который, уже изрядно разогретый, затевал очередной спор. Петер быстро смекнул, что до начала драки остаются, скорее всего, считаные минуты, и не просчитался. Тяжелый стол был вскоре опрокинут, обдав всех пивными брызгами и остатками кислой капусты. В момент все смешалось: разящие кулаки, красные лица, глухие удары, грохот падающей мебели и запах пива, слившегося с запахом пота разгоряченных тел. Гансу с трудом удалось вытащить из этой заварухи причитающего Стефана, которому уже крепко досталось: из разбитой губы сочилась кровь, левое ухо алело от удара кем-то брошенной кружки. Они забрались под навес, драка в «Пузе» обычно больше нескольких минут не длилась. Ганс заботливо приложил к разбитой губе друга платок, а к уху – медную бляху, которую всегда носил с собой.
– Не понимаю, почему он так любит драться? Как ты думаешь? Это ведь больно! К тому же ты делаешь больно другому… Ну зачем ему обязательно надо подраться? – Стефан с трудом произносил слова.
– Я не знаю, Стефан. Почему мужчины дерутся? Наверное, им нравится чувствовать свою силу. Приятно ощущать, что твое тело повинуется тебе и помогает добиваться того, чего хочешь.
– А что ты хочешь? Приносить другим людям боль?
– Да нет же. Наверное, просто приятно чувствовать, что кто-то другой тебе покоряется, подчиняется твоей воле.
– Тогда почему ты почти никогда не дерешься?
– Не знаю. Не люблю покорять. Если кто-то лезет, то я себя в обиду не дам, а так, почесать кулаками, как Эрик или твой брат, не люблю. Всегда же можно договориться, если захотеть. Просто Эрику нравится лезть на рожон, без этого не разгорится драка. А Петеру зачем-то все время надо бороться с несправедливостью. Ну а Клаус, тот дерется, только если девушки смотрят… Слушай, Стефан, а как ты понимаешь, что ты – это ты? У тебя никогда не бывало ощущения, будто ты совсем не знаешь, кто этот человек в зеркале?
– Ну, это просто. Если шрам через всю щеку, то это я, – Стефан криво улыбнулся. – А сегодня меня можно узнать еще и по разбитой губе и распухшему уху. Но ты уж, наверное, не об этом спрашиваешь?
– Да уж, не об этом, – Ганс усмехнулся скорее из солидарности. С какой-то неожиданной горечью он поймал себя на том, что завидует бедолаге Стефану. Действительно, если ты вечно бит, всегда в неприятностях и без конца утешаешь кого-то, кто тоже попал в переделку, то ты – Стефан. Потому что ты один такой. Тебя не спутаешь ни с кем. Твоя особенность очевидна. А вот что значит быть Гансом? Шить ботинки и сапоги? Узнавать соседей по шагам? Быть Гансом – знать бы, что это такое…
Они договорились встретиться на выходе из метро в половине седьмого, но она, сколько ни старалась слегка опоздать, как это положено для первого свидания, приехала раньше и нервно теребила сумочку, пытаясь изо всех сил надеть на лицо маску усталого безразличия. К тому времени, как его белокурая шевелюра мелькнула в потоке людей, ее одолевали уже совсем другие чувства. Он опоздал на полчаса, и ее захлестывала волна гнева, тревоги, возмущения. Впрочем, его широкая улыбка, по-прежнему убивающая наповал, и убежденность в собственной неотразимости в момент растопили ее ожесточившееся сердце, и она не смогла не улыбнуться ему в ответ.
В шумном прокуренном кафе, где они просидели часа три, вспоминая одноклассников и учителей, она поняла, что такое счастье: сидеть с ним рядом, слышать его голос, при этом совершенно не важно, о чем он говорит, видеть его сияющие глаза, ощущать его едва уловимый запах. О да, не прошло и пары часов, как она ощутила себя однозначно и неизлечимо влюбленной… дурой. Если бы в тот момент ей удалось разделиться внутри себя, то какая-то другая ее часть изрекла бы три тонны самого едкого скепсиса, по тонне на каждый час. «Ты выглядишь полной идиоткой, неотрывно глядя в его глаза, глупо улыбаешься его совершенно дурацким шуткам, и вообще, ты даже не слышишь, какую околесицу он несет! Твое сердце замирает, когда в пылу разговора он прикасается к твоей руке. Безнадежно влюбленная идиотка – вот кем ты всегда мечтала стать?!», – и так далее. Уж ей бы нашлось что сказать самой себе. Но к счастью, она была занята не этим. Ей просто было хорошо впервые за долгое время, и она чувствовала себя счастливой, оттого что он есть и что он рядом…
Вскоре его пиво и ее вино позволили без тени смущения перейти к идее посетить ее однокомнатный «очаг», чтобы показать те школьные фотографии, которые он еще не видел. Тот вечер и ночь она хотела бы запомнить поминутно, но, к сожалению, в голове задержались лишь небольшие смутные отрывки: вскоре уже не верилось – было или не было? А вот утро, как назло, врезалось ей в память очень отчетливо, хотя именно его она предпочла бы и не помнить вовсе.
Будильник, звеневший всегда некстати, в то утро показался ей убийственно неуместным. Это время суток всегда было для нее настоящим испытанием: звонок будильника дает начало утренней спринтерской гонке, в которой все рассчитано до минуты. Поднимая тяжелую голову от изрядно помятой подушки, в тот день она поняла, что жизнь ее переменилась. Потому что он лежит рядом, всклокоченный, теплый, с легким запахом перегара, но пока ей этот запах роднее любого другого. Она пользуется тем, что он еще не открыл глаза, и выскальзывает в ванную, где тщательно приводит себя в порядок и зачем-то томно оборачивается полотенцем, вместо того чтобы просто надеть халат. Попутно она приняла вполне дерзкое решение – опоздать сегодня на работу. Когда она вышла из ванной, он был уже на кухне. Лицо мрачное.
– Я поставил чайник… Уже опаздываю. Сколько от тебя ехать до «Фрунзенской»?
– Час двадцать или полтора, как повезет с автобусом. Что ты будешь на завтрак?
– Крепкий чай и бутерброд какой-нибудь давай. Его приказное «давай», мрачный вид и деловитость вмиг смывают ее надежды на утреннее романтичное продолжение. Они едят в полной тишине, и она так по-дурацки чувствует себя в этом розовом полотенце, но ей кажется, что идти и надевать халат – затея еще более глупая. «Что же дальше? – Мысли начинают нелепо толкаться в голове. – Как быть? Может, дать ему ключ, чтобы он смог в любой момент прийти после своих курсов вечером? Ну почему он такой мрачный? Может, ему не понравилось? Что ж сказать-то? Почему он молчит? А почему я молчу?» И потому, когда он, склонившись в ее темной и узкой прихожей, завязывая непослушные шнурки, вдруг тепло обращается к ней, до сих пор стоящей в дурацком розовом полотенце: «У меня к тебе большая просьба, Ань», – у нее вдруг что-то расслабляется внутри, и она чуть не бросается ему на шею.
– Конечно, Дим, все, что хочешь.
– Ты когда приходишь вечером после работы?
– После семи. – Ее сердце от радости уже пускается вскачь: «Он хочет прийти!!!» – Но мы можем опять встретиться в метро, если ты не помнишь, как ехать.
– Да нет, я не для себя. Понимаешь, тут есть девушка – коллега моя, она тоже на курсы приехала, но ей место в общежитии не выделили. Ей, вообщето, ночевать негде. Ты ее не пристроишь хотя бы на пару недель? А потом мы какой-нибудь другой вариант найдем, чтобы тебя не стеснять долго. Лады? У тебя же есть диван на кухне. Она тебе и мешать-то не будет особо. Идет?
– Ну конечно… – Она совсем теряется, и, пока успевает хоть что-то сообразить, он уже справляется с замком и, сверкнув напоследок улыбкой, исчезает, аккуратно прикрыв дверь.
Ее вмиг начинает тошнить, ноги подкашиваются, и она с трудом добирается до своей кровати, скорее напоминающей развалины этого серого утра, чем романтику вчерашней ночи. В какой-то момент она принимает решение просто не думать, иначе тошнота и галдеж тревожных мыслей могут приковать ее к постели, смотреть на которую у нее нет никаких сил.
Она собирается на автопилоте и решает отдаться этому дню в надежде, что хоть что-то отвлечет ее от мыслей, из-за которых она ощущает себя как в недетской сказке: царевной, внезапно превратившейся в лягушку – склизкую, болотную и вонючую, на которую не позарится ни один Иван-царевич.