Офис жил своей серой жизнью, и ее опоздание заметил лишь бровастый бухгалтер, который, как всегда не в тему, изрек очередную банальность, не обращаясь ни к кому: «Точность – вежливость королей!». Да девицы в своем углу захихикали. Плевать: опоздание – позволительное хамство для лягушек, еще недавно бывших царевнами.
До шести вечера ей так и не удалось начать существовать. Голова отказывалась думать о чем-либо, кроме бесполезных попыток найти ответы на вопросы: «Кто ему эта девушка? Удастся ли еще его увидеть? Почему он решил поселить ее, а не поселился сам? Что мне делать с тем, что, когда его нет рядом, я перестаю думать и чувствовать хоть что-нибудь, кроме надежды увидеть его снова?».
В семь вечера она была уже дома, быстро убралась в квартире, в духовку отправила томиться курицу, купленную в ближайшем магазине. Заботливо приправленная чесноком и травами, птица постепенно наполняла кухню интригующими ароматами. Телефон и домофон тем временем предательски молчали, растягивая время до пределов, совершенно невыносимых для того, кто ждет.
Анна сидела, подперев щеки кулаками и уставившись в окно, безучастно наблюдая жизнь соседского дома. И потому, когда уже около десяти вечера на ее столе вдруг запрыгал от виброзвонка телефон, она подскочила от неожиданности, вырвавшей ее из комы ожидания, в которую она погрузилась, дабы перестать чувствовать тошноту и тревогу.
– Ань, у тебя какой номер квартиры? А то мы войти не можем.
«Он! – Сердце подскочило от счастья. – С ней!» – ухнуло в желудок.
Они явно уже где-то хорошо выпили, он обнимает ее за плечи. Она, не смущаясь, смотрит прямо на Анну испытующим взглядом, который, впрочем, быстро сменяется снисходительным и даже слегка издевающимся.
– Леночка, это Аня – моя школьная подруга. Ань, – это Леночка, прошу любить и жаловать. Уверен, что вы подружитесь. А чем это у тебя пахнет?
– Пахнет? – Ее глаза сканируют Леночку, с досадой отмечая явное превосходство, Димкина рука на ее талии тоже не добавляет оптимизма. – Пахнет курицей, если она там еще жива…
– Отлично! Мы страшно голодны. Спасай друзей, подруга!
Пока они глодают изрядно иссушенную в бесконечном «духовном» томлении курицу, она смотрит на этих двоих и пытается понять, как получилось, что эти малознакомые люди оказались в ее квартире. Ее переполняло чувство жуткого стыда и своей невыразимой неуместности. Как она вновь оказалась в том положении, которого так стремилась избежать?
Эти двое, расправляясь с ужином, постоянно смеются, вспоминая о чем-то, что недавно пережили вместе. Его руки, тепло которых она еще так хорошо помнит, гладят чужие белокурые волосы, обнимают за плечи эту странную незнакомку, которая, похоже, в отличие от нее, Анны, как раз прекрасно и уместно чувствует себя везде, даже в чужой квартире. Очень скоро все это становится совершенно невыносимым.
– Слушай, Ань, нам завтра вставать рано, ты где нам постелешь? Я боюсь, что на этом диванчике мы с Леночкой никак не уместимся. Давай ты здесь, а мы в комнате. Идет?
– Идет, – тупо повторяет она, понимая, что ей отказывают все органы чувств, включая мозг. И ни едкий сарказм, ни логические построения, рациональные убеждения, чувство юмора и даже чувство самосохранения, никто из них, прежде таких верных друзей, не приходит ей на помощь.
Всю ночь она лежит без сна, под вздохи, доносящиеся из комнаты, и запахи курицы, которые ее организм уже не может выносить. Она не плачет, хотя чувствует, что если бы ей это удалось, то стало бы легче. Она не может плакать. Просто лежит, изучает в темноте потолок, пытаясь найти внутри себя хоть какую-то мысль, за которую можно было бы удержаться и выплыть. Перед ее глазами разворачиваются апокалиптические картины. Ее жизнь идет ко дну, как «Титаник», который медленно, но верно продвигался сквозь океанскую мощь к новым землям и потом по нелепой случайности натолкнулся на айсберг и пошел ко дну, унося с собой тысячи ни в чем не повинных жизней. Вот и ее жизнь тонет, унося с собой надежды на счастливое будущее, любовь, нежность, тепло и веру в людей.
Зима в тот год выдалась особенно холодной и мрачной. Туман превращался в изморозь и разве что не хрустел прямо в воздухе. Жизнь в городе замирала, как будто каждый боялся отойти от очага, дающего свет и тепло, дальше чем на пару шагов. На улицах было сумрачно, пустынно и тихо. Спуститься в Нижний Город было почти невозможно: мостовая покрывалась тонкой коркой льда, и даже песок, щедро рассыпаемый мальчишками, часто не спасал – крутые склоны в некоторых местах могли одолеть только молодые и ловкие. Для детворы, конечно, не было ничего невозможного, а вот пожилые горожане в ту зиму были надежно привязаны к своим домам коварным гололедом. И если у женщин всегда находилась работа по дому, то старики откровенно страдали, не зная, куда приложить свои силы.
Гансу тяжело давалась та зима. Его перестали увлекать прежние занятия, хотя обувь он делал попрежнему отличную, заказов было полно и работа спорилась – руки делали свое дело, им почти не мешали тяжелые мысли, засевшие у него в голове. Думы делали Ганса мрачным и каким-то заторможенным, будто кто-то погрузил его глубоко под воду, а там, под водой, и мысли текут вязко, и двигаться тяжело. Как-то раз он удивился, вдруг осознав, что совсем не помнит, о чем же раньше он думал за работой, потому что теперь его мысли были заняты только одним: как понять, кто ты такой, как узнать, что было до тебя, для чего ты появился на свет и куда делись те, кто был причастен к твоему появлению на свет?.. Что-то мешало ему продолжать активно расспрашивать всех вокруг, как он делал месяц назад, когда ужасное осознание обрушилось на него.
Теперь он будто боялся сделать лишнее движение, почти перестал выходить из дома, общаться с друзьями и соседями. В какой-то момент он отчетливо понял, что ему просто страшно узнать правду. За всей этой историей о его рождении стояла какая-то тайна, и к ее разгадке даже приблизиться было как будто невыносимо. Сможет ли он справиться с тем, что откроется ему? Быть может, надо просто выбросить всю эту глупость из головы и жить как прежде, просто работая и живя день за днем, как все добропорядочные граждане в этом городе? Вот только как начать жить как прежде? Как забыть то, что тебе так некстати открылось?
Временами он замерзал так, что сводило руки, и он совершенно не мог работать. Он набрасывал на себя все самое теплое, ложился поближе к огню, но и тогда не мог согреться: его трясло изнутри, скручивало, сводило будто судорогой. В какой-то момент он засыпал совершенно измученный. А пару часов спустя он уже снова мог работать, в голове прояснялось, хотя всегда после этих снов у него оставалось смутное чувство: он должен что-то вспомнить то ли из того, что ему снилось в эти пару часов, то ли из того, что он пережил когда-то, но почему-то забыл.
Сначала он пытался придерживаться традиционного распорядка дня – работать днем хоть и при скудном, но все же естественном свете, а спать ночью, когда город совсем затихает и слышны лишь зимние шторма, возмущенно отступающие год за годом перед скалами и стенами города, да голодные крики чаек. Но вскоре все спуталось, и он стал засыпать каждый раз, когда не мог справиться с холодом, а работать – когда согревался и к телу возвращалось былое умение.
– Что-то творится с нашим Гансом.
– Хандрит. Зимой, конечно, всем тяжело. Но с ним, похоже, и вправду что-то неладное. – Соседи перешептывались, судачили, пытаясь решить, как им поступить с юношей, которого они привыкли видеть общительным, работящим, довольным, помогающим всем и каждому, кто ни попросит. А теперь он совсем перестал показываться в квартале, лишь у двери его мастерской люди регулярно оставляли свои истрепанные сапоги и ботинки, которые через какое-то время вновь появлялись у порога – залатанные, починенные, хорошо проклеенные и пропитанные специальным противодождевым составом. Ганс перестал выходить к людям, даже к тем, для кого чинил обувь. Они оставляли деньги в миске, стоящей там же у порога, и сами забирали свою обновленную обувь. Но для того, чтобы сшить новые сапоги, требовалась мерка, и тогда Гансу приходилось впускать кого-то в свою мастерскую. В мрачном молчании он снимал мерку с ноги и всегда пожимал плечами в ответ на вопрос «Когда будет готово?».
Если бы не его умение шить лучшую обувь в городе, то он своим молчанием и унынием распугал бы всех клиентов. К тому же его любили, наверное, поэтому терпели до весны: с ее теплыми дождями обычно смывались все зимние тревоги и печали. И в этот раз все уповали на весну, способную вернуть радость и надежду в любой замерзший дом. Ганс тоже ждал. Весны ли, новых ли надежд, ответов, озарений… Не мог сказать. Знал только, что надо ждать. Просто как-то жить, работать…
Однажды он очнулся со странным ощущением, что почти помнит сон, который ему только что приснился. Он был уверен, что этот сон он видел уже много раз, именно это снилось ему снова и снова, и, просыпаясь, он пытался ухватить хоть что-то: звук, запах, образ. Но сон каждый раз в момент растворялся, как только он пытался его вспомнить.
С какой-то растерянностью он, глубоко вздохнув, взялся было за порванный сапог старого мельника, как вдруг что-то заставило его натянуть дождевик, нацепить специальные подошвы с крюками, чтобы можно было спускаться по крутым скользким улочкам, и выскочить в уже сгущающуюся вечернюю темноту. Под порывами ледяного ветра он бежал вниз, и впервые ему было почти жарко от возбуждения, которое торопило и гнало его туда, где ревело и рвалось одичавшее за зиму море.
Когда он спустился к скале, месту, которое он знал с самого детства, уже почти стемнело, и ему пришлось почти на ощупь продвигаться вдоль нее, цепляясь за влажные холодные камни. Пальцы хорошо помнили поверхность скалы, и, когда на уровне груди он нащупал выступ, осталось только подтянуться. Небольшой грот, куда он еще ребенком научился забираться и сидел там в гулкой тишине, отражал звуки моря и давал ни с чем не сравнимое ощущение защиты – за спиной громоздились скалы и возвышался город, с крепостными стенами, надежными водостоками и трудолюбивыми горожанами. Ему так нравилось ощущать это скалистое объятие и видеть, как внизу, совсем рядом бушует море – холодное и суровое, но неспособное его здесь достать.
Он долго смотрел на море, едва видимое в сгущающейся темноте, и ему казалось, что рядом с ним гигантское животное – шумно дышащее и солено пахнущее, укрощенное неприступностью скал, но не покоренное. Море было живым, это знал каждый житель города, и, как все живое, оно имело свой непредсказуемый характер. В какой-то момент оно как будто начало успокаиваться, стихать, и Ганс то ли задремал, то ли замечтался.
Дерево под ногами… Лодка? Плот? Рот, полный соленой воды… Лесная чащоба, ветки раздирают плечи, он бежит, и кто-то бежит за ним. Темно. Очень страшно. Даже не страшно. Жутко… Кто-то в опасности. Его нужно спасти. Это может сделать только он. Он готов отдать жизнь, чтобы только спасти! И не может. Кто-то умер! Он не смог ничего сделать. Ктото умер! Темнота. Холод. Боль… Нет смысла жить. Но он живет. Земля, везде земля, даже во рту. Ему не выбраться… Листья. Зеленые, яркие, светящиеся. Он не видел раньше таких листьев. И все, потому что… чуть выше – солнце! Яркое, ослепляющее, проникающее, такое острое, что на него больно смотреть! Солнце! Он видел солнце!
Ганс просыпается и в первый момент не понимает, где он. Вокруг темнота, шершавые камни, затекшие ноги и руки болят. Он в гроте. Моря почти не слышно. Ему трудно начать двигаться, пока он не вспоминает, что только что он видел солнце. Ему приснилось солнце! Именно этот сон снился ему каждый раз, когда он, замерзший и изможденный от внутреннего напряжения, засыпал перед очагом. Он видел солнце! Он знает, какое оно! Ему нужно снова увидеть солнце и всем рассказать об этом. Все непременно должны узнать. Это очень важно, потому что солнце делает все таким ясным, ярким и живым. Мир становится прозрачным и огромным, когда в нем нет тумана, видно каждую мелочь, каждую деталь, и при этом можно рассмотреть то, что вдалеке!!! Ганс был потрясен. Он не мог придумать солнце, он его точно видел и во что бы то ни стало намерен увидеть снова.
Сначала он хотел рассказать о солнце, которое он видел во сне, всему городу… или друзьям, или Клаусу хотя бы. Уж Клаус-то понял бы, что это значит – видеть настоящее солнце. Но чем ближе он подходил к своему дому, взбираясь по крутым склонам, тем большие сомнения охватывали его. Что-то внутри сжималось то ли от страха, то ли из смутного желания сохранить все в тайне.
Она, конечно, не выдержала долго и через день уже послала их всех к черту. Вышла из комы, в которую ее вогнал этот странный поворот сюжета, нахлебалась стыда и ненависти к самой себе за идиотизм и овечью жертвенность, разозлилась и послала их к чертям собачьим. Ну да, сцена вышла некрасивая, она выглядела как последняя идиотка, которая сначала на все согласилась, а потом разоралась и сказала, что «здесь им нечего торчать вдвоем!.. Тут не гостиница и не общежитие»… И вообще, у нее «скоро мама приезжает». Это было совсем малоубедительной ложью, что все трое моментально поняли. В квартире повисла неловкая тишина.
Леночка все сразу поняла и с почему-то торжествующим видом начала собирать нехитрые пожитки, Димочка недоумевал, похоже, по-честному не соображая, почему же Нюсик так внезапно, без особых причин переменилась. Когда за сладкой парочкой закрылась дверь, она почувствовала себя отважным маленьким воином, изгнавшим коварных врагов, хитростью проникших в город. Она с бешено бьющимся сердцем, с трудом удерживаясь на ватных ногах, заварила себе чаю, заливая треугольный «Липтон» кипятком так, будто готовила триумфальный напиток.
Через полчаса на нее навалилась страшная усталость, ее перестало трясти, подкатили слезы, а за ними – пустота.
Такая, от которой не хочется жить.
Утро заставило ее двигаться, одеваться, ехать в метро, сидеть на работе, ехать обратно. До самой субботы ее спасала эта прежде так ненавидимая ею работа, в которой можно было быть просто роботом, выполняющим очень простые задачи: доехать, отсидеть, вернуться, заснуть. Последнее у нее получалось хуже всего: вот уже три ночи она совсем не могла спать. В голове непрестанно крутились вопросы: самоосуждающие, риторические, лишенные всякого смысла. Вопросы, ответы на которые ей были хорошо известны. Но принять их означало бы подписать безоговорочную капитуляцию. Вот только противник – кто? С кем война? И кому праздновать победу? Той, которая когда-то в пятнадцать дала себе зарок, что если к двадцати семи не станет счастливой, то и жить нет смысла? И перед кем ей так стыдно за проигрыш? Кто наблюдал за сражением и теперь готов презреть проигравшего? И как быть перед лицом того, кто слышал, как она дала себе этот страшный зарок?
Жизнь очевидно не удалась. У нее не получилось, совсем не получилось сделать не то чтобы великое, но хоть сколько-нибудь стоящее в своей бессмысленной серой жизни: ни работы, которой она могла бы гордиться, ни верных друзей, ни своего дома, ни любимого, ни вечно толкущихся под ногами детишек. НИЧЕГО. Она – полный ноль: круглый, очевидный и бессмысленный.
По ночам, под звуки никогда не выключаемого за стеной телевизора, когда постоянно ссорящиеся соседи пытались перекричать боль от разочарования друг в друге, ей становилось особенно тоскливо и одиноко, и тогда она плакала. Слезы смывали из головы вопросы, оставляя после себя гулкую пустоту, а опухшие глаза делали Анну похожей на водолаза. Все равно, как она выглядит. Теперь уже точно все равно.
Суббота окончательно выбила ее из колеи. Утро, как всегда в выходной, растянулось до полудня, минуты стремительно утекали и оставляли после себя лишь тяжелые ощущения. Непроглядное грязно-серое небо, которое бывает только в Москве и только зимой, не давало никаких надежд хоть на какой-нибудь намек на солнце. От этого в комнате было сумеречно, включенный свет не приносил уюта, а лишь тускло выделял всю бессмысленность дня, убогую бедность интерьера и бледность хозяйки в растянутой пижаме.
Она пробовала брать в руки книги. Надежные друзья, они прежде так часто спасали ее от скуки, печалей, неудовлетворенности. С их помощью так просто было отвернуться от жизни, полной разочарований, несправедливости, несовершенства, и очутиться в ином мире. В мире, где все происходит по законам умного и ироничного гения, его создавшего. Создатель же этого мира – зимней Москвы начала двадцать первого века, мира, – в котором ей, Анне, не самой уродливой и глупой женщине на Земле, не достается ничего, кроме тоски, слез, пустоты и серости, – совершенно был дисквалифицирован ею, снят с дистанции. Он, очевидно, никуда не годился. Жить там, где щедро одариваются жизненными благами всякие «Димочки» и «Леночки», она отказывалась. Такая жизнь была наиглупейшим дамским романом, читать который она не стала бы ни за какие коврижки.
Но и прежние друзья – миры одобряемых ею гениев – сейчас, после полудня в субботу, не способны были ей помочь. Открывая книгу, она видела только буквы, которые никак не могли сложиться в слова, черные закорючки не желали создавать для нее другие миры. Ей пришлось закрыть книгу и остаться наедине с самой собой в угнетающей тишине квартиры с осознанием того, что жизнь ее окончательно разрушена.
Она была в тупике. Самоубийство, при очевидной легкости такого выхода, казалось ей малопригодным для финала. Оно пугало своей банальностью, делало ее смерть обычной, поэтому как выход совершенно не годилось. Похоже, что потеря уникальности была для нее страшнее смерти. Если уж умирать, то каким-то необыкновенным способом, делающим ее исключительной, не похожей ни на кого. Такого способа она не знала, и это загоняло ее в какой-то совершенно непреодолимый тупик.
Теперь ей трудно поверить, что в этом состоянии нескончаемых внутренних сумерек она провела почти три месяца. Три ужасных месяца, которые совершенно стерлись из ее памяти, за исключением одного стойкого ощущения: собственного небытия. Ты не можешь ни жить, ни умереть. Живой труп. Вне времени… Вне пространства… Вне себя… Невыносимо сложно даже просто поднять тело с кровати. Хотя ничегонеделание все равно не несет избавления. Потому что ты смертельно устала. Устала так, что невозможно отдохнуть, или ты забыла, как это делается…
Потом, много позже, ей рассказали, что это называется «депрессия», но тогда казалось, что ее просто поглотили сумерки, неспособные перейти в ночь, приносящую покой и сон. У нее даже не было сил ужасаться тому, что этот ад будет длиться вечно.
Все изменила неожиданная встреча. Она уже ничего ждала, вынеся за скобки тот небольшой мир, который ее окружал. Примирилась с презрением офисных девиц, которые обычно насмешливо рассматривали ее облезлый вид: волосы, понуро спадающие на унылые плечи и выглядящие грязными вне зависимости от частоты мытья, одежду, теперь всегда почему-то мешковато висящую, и взгляд зверя, смирившегося со своим капканом. Привыкла быть тенью, которой даже Феоктист Петрович, отчаявшись, перестал делать замечания. Она прекратила отзываться на свое имя, поэтому никак не отреагировала, когда Вера в первый раз обратилась прямо к ней:
– Анна! Можно вас спросить?.. Вы же Анна?
– Я? Вы мне? – Ее изумлению не было предела. Симпатичная девушка с короткими белыми волосами и яркими рыжими прядями, отчего ее голова похожа на небольшой факел, держит ее за локоть и смотрит прямо в глаза с большим сочувствием.
– Ну конечно, вам. Вы же Анна? – Протянутая прямо к ней узкая ладошка ждет ответного жеста. – Меня зовут Вера. Я бы хотела у вас кое-что спросить, если вы не торопитесь.
– Я не тороплюсь… – отвечает она заторможенно. Голова работает плохо, и она не понимает, куда ей можно было бы торопиться. Она так давно уже никуда не торопится.
Девушки подходят к подоконнику, Вера легко запрыгивает на него, небрежно бросив большую цветастую сумку прямо на пол. Анна медленно, далеко не так изящно и бодро, забирается туда же.
– Я тут недавно. Вообще-то, у меня командировка, и я здесь всего на две недели. У вас тут невыносимо скучно – вы не находите?