– Откуда это?
– А, это? Их Книги Исаии. Мы все хороши. – Он быстро взъерошил остатки поседевших волос. – Они меня выгонят, денег не будет. Прасковья уедет, а Петра пойдет мыть полы. Я с горя подохну.
– Но вы говорите, что Сазонофф видела меня. При чем же здесь вы...
– Да, – с веселой готовностью закивал Трубецкой. – Я здесь ни при чем. Но ей показалось. Они психопаты. Они с Янкелевичем. Им безразлично. У них везде черти, чертихи, чертенки...
– Зачем я вернулась! – с сердцем прошептала Даша.
Трубецкой быстро и недоверчиво посмотрел на нее:
– А вы что, могли бы так жить?
– Как жить?
– Жить так, как живут остальные.
– Зато без обмана.
Он вдруг улыбнулся ей хитрой улыбкой.
– Ужасный обман! – громко и восторженно сказал Трубецкой. – Боюсь за детей. Страх мой вечный. Боюсь заслужить наказание детями. – Он громко, с особенным удовольствием произнес: «Детями». – А Петра моя абсолютно безгрешна.
Легкая брезгливость появилась в нижней части его большого лица.
– Но я не желаю такой чистоты! Вот так вот и так! Не желаю! – Крест– накрест Трубецкой обхватил себя за плечи, и шея в больших, влажных складках раздулась. – Да! Так! Не желаю! С нее... как сказать? Гладки взятки! А я? Прасковья вон давеча не ночевала. Домой не пришла! Обыскались. В полицию, в школу... Явилась под утро. Мне что, ее бить? Так меня арестуют! Кричу: «Где была? Ты где была, сука?» Она, слава богу, не знает, что «сука»... Что это ругательство, в общем. Была у бой-френда. Четыре утра. Ну, принял снотворное. Лег и лежу. А лучше сказать – помираю. И здесь вот, – он ткнул себе в грудь толстым пальцем, – как будто иголкой, острейшей иголкой...
3 ноября
Вера Ольшанская – Даше Симоновой
Гриша улетает в четверг. Я начала складывать чемодан, положила много рубашек: не побежит же он там в прачечную! Смотрю: он все вынул, оставил четыре рубашки и две пары брюк.
– Зачем мне так много?
Прошлый раз, когда он вернулся из Москвы, все вещи были чистыми и выглаженными. Значит, у него кто-то есть.
Чувствую себя как собака, про которую вчера прочитала в Интернете. На железнодорожных путях где-то на севере заметили собаку. Сидит и сидит, не уходит. Полчаса сидит, сорок минут. Наконец удивились, посмотрели: собака, оказывается, примерзла. Она потому и не двигалась. А через семь минут должен был пройти поезд. Вот так же и я.
Любовь фрау Клейст
Вернувшись домой из больницы, фрау Клейст передала Альберту коротенькую записочку, в которой просила не приходить к ней «на уроки» еще три недели. У Альберта брызнули слезы от ярости. Стыд, который он испытал, прочитав записку, был таким сильным, что он опустился на корточки и, втянув голову в плечи, обхватил себя обеими руками. И тут же возникло решение.
В два часа ночи сосед фрау Клейст, выехавший на инвалидной коляске в свой маленький, душный от роз палисадник, заметил мужскую высокую тень, припавшую к двери соседки с желанием взломать ее с помощью силы. Страдающий бессонницей любознательный инвалид, радуясь приключению и чувствуя себя настоящим мужчиной, немедленно вызвал полицию. Альберта увезли в наручниках.
Фрау Клейст спала и ни о чем не подозревала. Две детские головы, свежие, как только что сорванные яблоки, сияли внутри быстрой лодки. Река стала лесом. И дальше пошла чепуха и нелепость. Какая-то женщина, вроде слепая. Которая ела детей. Ловила в реке их, как рыб, и съедала.
По утрам слепая входила в сарай и говорила детям, которые сидели в клетке:
– А ну-ка давайте сюда ваши ручки!
И щупала их тонкокостные руки. Сердилась, что руки такие несочные.
– Еще бы немножко! – мечтала слепая. – Вы ешьте побольше! Вам разве не вкусно?
Бросала им кур с вертела, сыр, конфеты.
– Да ешьте вы, ешьте!
Но Ганс – умный мальчик! Обгладывал кости от курицы, просовывал их через прутья, как пальцы.
– Да что ж вы такие худющие! – скрежетала ведьма. – Еще потерплю, а в субботу изжарю!
Фрау Клейст привстала на подушках. Она была дома, одна, в своей спальне. Луна смотрела на нее не так, как сияющее небесное создание смотрит на бледное земное существо, а так одна злая баба глядит на другую. С тоской, с омерзением, без всякой пощады. Пушистая верхняя губа на отечном лице ее была по-кроличьи приподнята.
Утром позвонили из полиции. Альберт Арата, ученик той школы, в которой фрау Клейст преподавала рисование, пытался проникнуть к ней в дом с целью ограбления.
Фрау Клейст сразу же поняла, что произошло. Его нужно было спасать. Слегка запинаясь, но голосом бархатным, нежным, спокойным, она объяснила, что мальчик был ею – подумайте только! – слегка увлечен. По-детски, конечно. Она и решила прервать их занятия. А он рассердился. Чего не бывает?
Альберта отпустили на третий день. Родителям пришлось изрядно понервничать. Фрау Клейст, белая, как марля, потерявшая много крови во время аборта, сидела на диване в гостиной своего маленького любовника, а мать и отец стояли перед ней и смотрели на нее брезгливо – точь-в-точь как недавно смотрела луна, с ее этой кроличьей верхней губою.
Историю замяли, но фрау Клейст пришлось немедленно покинуть Мюнхен. С Альбертом она так и не увиделась. Перед самым отъездом он выскользнул из-под родительского присмотра и позвонил ей.
– Скажи, где ты будешь? – хриплым детским басом спросил он. – И я найду тебя через два года. Мы сразу поженимся. Совсем не могу без тебя.
Прошло много лет. Городок Гютерслоу, в котором она поселилась безвыездно, был чем-то похож на Бальтрум, такой же тенистый. На деньги, вырученные от продажи материнского имения в Швейцарии, дома покойного Франца в Мюнхене, а также всего, что осталось от деда, дяди Томаса и кузена Фридриха, фрау Клейст, всегда очень разумно обращавшаяся со своими средствами, жила совершенно безбедно. Забот было мало, друзей почти не было.
Ей больше совсем ничего не хотелось. Ни ласк, ни любви, ни тем более страсти. Как дерево, опутанное плющом, постепенно уступает этому навязчивому, подкравшемуся к нему существу сначала струящиеся по земле корни, потом золотое начало ствола, потом середину, и так, уступая, сдаваясь, становится просто опорой чужой жадной силе и жертвует ей, и сдается, и бредит среди ее листьев, в огне ее соков, так память о прошлом впилась внутрь жизни, и жизнь, подчинившись ей, оцепенела.
Иахим вложил в ее перчатку бумажный катышек. Она развернула его за воротами кладбища. «Я жду, чтоб ты позвонила». Она позвонила.
Синематограф, приютивший их, был похож на мерцающую раковину. В нем было темно и все время шумело. Не то это дождь шел на улице, не то им крутили кино с таким звуком. Их губы болели, а ноги дрожали. Так было нельзя продолжать бесконечно.
Иахим погиб, и пришел Гнейзенау. Магазин, в котором Грета выбирала пряжу, был полон сияния в тот день. Встало сильное солнце, хотя только-только закончился снег. Много выпало снега.
Но жарче всего, драгоценней, запретней был мальчик. Насколько запретней! Ни близость с Иахимом, пойманным мамой, ни связь с Гнейзенау, женатым на бедной чахоточной крошке, почти не грозили ничем, кроме сплетен. Но здесь! Здесь была бы скамья подсудимых, потеря всего и позор и несчастье.
Поверить в то, что фрау Клейст, услышав голос незнакомого человека в телефонной трубке, опять запылает, как уголь в жаровне, когда ей без месяца семьдесят восемь, – поверить в такое почти невозможно.
9 ноября
Даша Симонова – Вере Ольшанской
У нас беда. Нина попала в больницу с наркотическим отравлением. Я была на лекции, позвонили на мобильный и сказали, что она в реанимации. Как доехала – не помню. Дождь шел такой, что машины ползли.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: