– Есть развратные женщины. – У отца вздрогнул и напрягся голос. – Но я говорю не о них. Эти просто не способны любить, поэтому их и бросает от одного к другому, у них вместо сердца – коробка от пудры! А я говорю об истинно любящих, добрых и страстных, которые не могут – ну, им не дано! – закрыть своё сердце на ключ и отдать этот ключ одному человеку! И тут начинается, конечно, безобразие. Несчастье и ложь. Об этом, в сущности, написал граф Толстой. Читала ты «Анну Каренину»?
И замолчал, словно испугавшись всего, что наговорил ей.
– Ты что, думаешь, что моя мама… – Таня испуганно оглянулась на дверь, за которой слышались приглушенные голоса матери, Дины и Алисы Юльевны.
– Думаю. – Отец поднял на нее красные, с лопнувшими сосудами глаза. – Я это понял, как только она сказала мне, что хочет развестись. На самом деле она совсем не хотела развестись, потому и вела себя так неуклюже. Ей было страшно расставаться со мной. И не только потому, что я не сделал ей ничего дурного и мы, в сущности, совсем неплохо, а иногда даже и очень хорошо жили, но еще и потому, что она не переставала любить меня. Искренно, нежно любить… Вот в чем дело…
– А как же тогда этот… Иван Андреич?
Отец обиженно засопел носом.
– При чем тут Иван Андреич! У Ивана Андреича – земля ему, бедному, пухом! – была своя история. Он любил доводить начатое до конца.
– Но я… нет, я – другое… – Таня невольно положила руки на свой округлившийся, приподнявшийся живот. – Я правда любила Владимира…
Отец исподлобья посмотрел на нее.
– Не вини себя, – сказал он, помолчав. – Ты нисколько ни в чем не виновата.
* * *
Работы в госпитале становилось всё больше и больше, раненые прибывали. Великая княгиня Елизавета Федоровна иногда и по целым суткам не ложилась спать.
В ходе летнего отступления 1915 года, после того как командование армией принял на себя сам государь и были оставлены все территории, занятые в ходе кампании 1914 года, потеряны все ключевые крепости и впервые в истории войны применены германским командованием удушливые газы, от которых прямо на поле сражения умерли более тридцати тысяч человек, после того, что не имело прямого отношения ни к сцене Московского Художественного театра, ни к мягким и быстрым движениям Таниного ребенка внутри живота, ни к свернувшемуся от внезапных ночных заморозков вишневого цвета листочку, упавшему на могилу Ивана Андреевича Зандера, ни к любопытному воробью, залетевшему в печную трубу и долго там бившемуся, ни к патриотическим утренникам, на которых ослепший брат Волчаниновой исполнил солдатскую песню «Он умер, бедняга, в забытой больнице…», после всего того, о чем писали газеты, хрипло бредили раненые, о чем догадались далекие равнодушные небесные облака – давно догадались в своем отдалении! – Таня вдруг поняла, что жизнь, бывшая с нею раньше, была не совсем настоящею жизнью. Теперь всё стремительно стало меняться.
– Какая ты стала другая, Танюра, – сказала ей Дина, взявшая за правило каждый вечер, перед тем как лечь спать, приходить в Танину комнату в длинной ночной рубашке, укладываться поверх Таниного одеяла и делиться тем, что случилось днем в гимназии Алферовой, где она теперь училась. – Слава богу, не похожа на эту гадюку, которая на нас с мамой такими глазами смотрела, что мне сразу убежать захотелось!
– Да как я смотрела? Тебе показалось!
– А ты что, не помнишь? – пожала плечами сестра. – Ты же нас тогда ненавидела.
– Неправда! Я вас тогда просто боялась.
– Знаешь? – И Дина обеими руками подняла над затылком свои тяжелые волосы. – Я иногда думаю теперь: конечно, это ужасно, что мама тебя бросила, что она ушла жить к моему папе и что тебе пришлось так много страдать от этого, но я понимаю, что не могло не быть этого. И это во всем так. Потому что, если бы мама не ушла, то и я бы ведь не родилась. Мы бы с тобой не узнали друг друга. А это ведь было бы хуже всего. Я вот теперь, когда думаю о чем-то важном, или обижаюсь на кого-то, или еще что-нибудь, я сразу вспоминаю, что вечером приду и всё тебе расскажу. Я даже маме не могу теперь всего рассказывать. Только тебе.
– Почему? – радуясь тому, что говорит сестра, и сильно смутившись от этого, спросила Таня.
– Не знаю. Нет, знаю! Ну, во-первых, потому что мама сейчас очень страдает. Она никогда такой не была. Ты ведь ее почти не знала раньше, а я помню, какой она была веселой, счастливой. Всё время смеялась. Когда мы жили в Германии и у них с папой всё было хорошо, она так много смеялась, что мне иногда даже стыдно за нее становилось. Встретим какую-нибудь даму на прогулке, мама начнет ей что-то рассказывать, а сама хохочет, хохочет…
Дина вдруг закусила губу и замолчала.
– Что? – спросила Таня, тут же догадавшись, почему она замолчала.
– Прости! – прошептала сестра. – Это должно быть очень больно тебе. Ну, то, что я сказала сейчас. Потому что получается, мама совсем не переживала, что ты… Что она тебя…
Таня обняла ее, притянула к себе и поцеловала. Дина испуганно улыбнулась в темноте.
– Я иногда простить себе не могу, что так мало расспрашивала маму о тебе! – возбужденно заговорила она. – Это было очень гадко с моей стороны. Но мама как будто и не хотела говорить обо всем… сама не хотела. – Она опять испуганно улыбнулась. – Ей, наверное, так было проще: молчит себе, и всё. Но я-то ведь знала уже, что у меня в Москве есть сестра!
– Ты маленькая совсем была. Что ты тогда понимала?
– Ну и что? Маленькие куда лучше больших понимают. Нет, это не оттого, что маленькая, а оттого, что мне не хотелось делиться.
– Кем? Мамой делиться?
– И мамой, конечно. И всем остальным.
– А теперь?
– Теперь по-другому. У меня как разорвалось. Вот знаешь? Там узел был, и я, кроме как о себе самой, совсем ни о ком не думала. Просто даже и не понимала, что кто-то еще бывает, кроме меня. И вдруг этот узел разорвался. Понимаешь? А как он разорвался, так стало всего сразу много. И много, и стыдно. Не знаю, как тебе объяснить…
Она опять обеими руками высоко подняла свои волосы, и черная тень на стене стала кудрявой, как дерево.
– Ты – очень хорошая, – шепнула Таня. – Ты намного лучше меня, ты добрее.
– Ах нет, я совсем не добрее! – горячо возразила Дина. – Когда мама сказала, что мы едем обратно в Россию и я скоро познакомлюсь там со своей сестрой, я стала каждый день перед сном представлять себе, как это будет, какая ты. И все время представляла тебя в большой белой шляпе.
– Почему в шляпе?
– Не знаю. Мне хотелось, чтобы ты была в большой белой шляпе. А ты оказалась сердитой, испуганной. Как я тогда разозлилась на тебя, если бы знала!
– Но что я такого…
– Ужасно! Ты всё мне испортила. Я мечтала о доброй и красивой сестре в белой шляпе, а ты выскочила из своей комнаты, как Баба-яга на метле. Чуть не укусила!
Обе засмеялись.
– Ты, верно, спать хочешь? – спохватилась Дина. – Тебе вставать завтра рано, а я тебе глупости рассказываю.
– Да я не хочу. Не уходи.
Дина с размаху улеглась обратно и натянула до подбородка одеяло.
– Няня всё время говорит, что этой зимой все помрут, – прошептала она. – Она говорит, что, когда царя на фронте убьют или в плен возьмут, тогда немцы придут сюда, в Москву, и мы помрем. Мы с Алисой ей говорим, что этого не будет, а она не верит.
– А мама что?
– Мама всё делает вид, что спит. Я в гимназию ухожу, она спит. Прихожу – тоже спит. Я иногда посмотрю на нее исподтишка и вижу, что у нее глаза открыты. Может быть, она заболела от тоски. Говорят, что это бывает, няня так говорит.
– От тоски по Ивану Андреевичу? – уточнила Таня и осеклась. – Прости! Я хотела сказать, по твоему папе.
– Тебе он – не папа, – вздохнула Дина. – За что ты прощения просишь?
Они помолчали.
– Скоро у нас твой ребеночек будет?
– В конце сентября.