Чтобы спастись от тоскливых мыслей, товарищ Блюмкин вскакивал иногда из кровати, недавно конфискованной им в особняке Рябушинского, а прежде принадлежавшей самому Савве Морозову, и мчался под снегом к собратьям-поэтам. Те тоже ночами не спят, куролесят. Сергунька напьется – такого городит, святых выноси! А Володя? Володя стишки ему дарит, боится. В стихах-то он громкий, а так – вроде зайца. И Блюмкин не хуже поэт, чем Володя. К тому же герой революции. То-то. Он чувствовал, что они не считают его своим, и ненавидел их за это лукавство, за то, что они хлопают его по плечу, чокаются с ним неразбавленным спиртом, который он сам приносил им на сборища, и нюхают с ним порошок из его же ладони. Половину этих ребят давно нужно было бы пустить в расход, если бы они не были такими мастерами! Блюмкин – хороший поэт, никто с этим и не спорит, но так сочинить вот, как Мариенгоф, пока что не может. Одно радует, что и эти прекрасные стихи Мариенгоф не Сережке посвятил, не дураку Ивневу, пьянице и подхалиму, которого Луначарский себе в секретари взял, а все же ему, Яшке Блюмкину!
Стихи-то отменные:
Кровью плюнем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном – черным:
Массовый террор!
Блюмкину бы самому до смерти хотелось рассчитаться с этим Стариканом, который засел в небесах и за всеми следит. Как он Его в детстве боялся! Кто знает: там Он или нет? Страх человека долго не отпускает, его порошком не занюхаешь! Вот разве что кровью зальешь…
Хорошо это у Мариенгофа про кровь получилось, крупное вышло стихотворение, его никогда не забудут:
Что же, что же, прощай нам, грешным,
Спасай, как на Голгофе разбойника, —
Кровь твою, кровь бешено
Выплескиваем, как воду из рукомойника!
Лубянку бы тоже хотелось почистить. Романка Пилляр, например. Какой он Пилляр? Барон Ромуальдес Пилляр фон Пильхау! Товарищ Дзержинский сказал, что Пилляр происходит из обедневшего и захудалого дворянского рода. Вранье! Блюмкин не поленился, выяснил, из какого он рода. Богач и вельможа, и замок фамильный. Его расстрелять или, к черту, повесить! А мы доверяем. А как же? Матушка барона Ромуальдеса, Софья Игнатьевна баронесса фон Пильхау, была при дворе императора фрейлиной, но матушку тоже не тронут: родная по матери тетка Дзержинского. В Германии полгода назад объявился еще один родственник: двоюродный брат фон Пильхау. Сказал, что он начальник «Русского объединенного народного движения». Набрал себе целый отряд идиотов и всех нарядил, как на дачном спектакле: белые рубашки, на рубашках алые нарукавники, на каждом – белая свастика в синем квадрате. Себя величает: Иван Светозаров. И эти, в рубашках, с проборами в масле, ему козыряют: «товарищ Дер Фюрер!». Der Fuehrer! Пришлось – на паром и обратно в Россию. А тут церемониться долго не стали.
На некоторых своих соратников комиссар Блюмкин не мог смотреть без хохота. Кого, например, взяли Политбюро охранять? Начальник-то кто над охраной? Как кто? Парикмахер! Рудольф Вильгельм Паукер. Из Будапешта. А Венька Герсон, секретарь у Железного? Бухгалтером в Риге сидел, серой мышкой.
Все время хотелось сбежать. Он сбега€л: то в Персию, то в Бухару, то на Север. Самое, однако, прекрасное случилось полгода назад летом. Кто знал город Решт до недавнего времени? Никто его толком не знал. Глухой городишко, седые потоки и горы вокруг. И тут-то, на самом отшибе Ирана, вдруг как повезло! Провозгласили большевики в городе Реште Гилянскую советскую республику. Революционное правительство тут же объединилось вокруг одного очень крепкого хана, поджарого, словно олень, но с изъяном: везде за собою таскал свой гарем. Война, революция, дела по горло, а тут эти бабы! Сидят, вышивают. За них-то, за баб своих, и поплатился: правительство свергли, а хана убили. Приходит приказ из Москвы: поставить на место казненного хана другого, живого. И строить Советы. Откуда-то сразу возникла компартия, и Блюмкин в ней стал коммунистом. Не шутка. Что тут началось! Оборона Энзели (еще городишко один, неказистый), потом Первый съезд угнетенных народов. Собрались в Баку, поорали, поели. И все разошлись кто куда. Он думал: опять в Бухару – ан не вышло! В Москве вас заждались, товарищ Дзержинский немедленно требует, вот телеграмма.
Блюмкин был нужен действительно срочно. Тысячи белых офицеров, уцелевших после разгрома генерала Врангеля силами победоносной Красной Армии, «прошли регистрацию», то есть живыми сдались в красный плен. Поехали их регистрировать трое: товарищ Землячка, товарищ Бела Кун и товарищ Блюмкин. Но Блюмкин решил поскорее удрать: при той быстроте, с которой Розалия черное море превращала в красное, ему почти нечего было и делать. Прекрасно там Бела с Розалией справились. Товарищ Троцкий сказал, что Крым – это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит. Никто и не выскочил. Демон (партийная кличка Розалии) придумал простую уловку: всем бывшим военнослужащим царской армии прийти по указанному адресу и сообщить свою фамилию, звание и адрес. За уклонение – расстрел. Конечно, пришли, сообщили. Тут же начали брать людей прямо по адресам. К солдатам и офицерам прибавились сразу и сотни, и тысячи. Работы было столько, что Роза с ее изворотливым быстрым умом придумала всем им, троим, облегчение: топить эту контру, не тратить патронов. Воды в море хватит. По камню на брата – и быстро на баржу! Потом сквозь морскую соленую воду, когда ее солнце насквозь прожигало, виднелись рядами стоящие трупы. Враждебная, но безопасная армия.
Блюмкин, кстати, и не уехал бы так поспешно из Севастополя, если бы не Розино на него нападение. Тут уж он ничего не мог с собой поделать. Одно дело – борьба за дело революции, а другое дело – любовь; и поэтому, когда пропотевшая от утомительного, полного событий дня, растрепанная, с ее уже седеющими мелкими кудряшками, Розалия однажды ночью просто-напросто влетела к нему в комнату, как ведьма на помеле, и тут же стала срывать с него, спящего, одеяло, впиваться губами в живот и подмышки, товарищ Блюмкин быстро ее успокоил и с некоторым даже гневом выпроводил из своей комнаты. Наутро Роза собственноручно расстреляла из пулемета наполненную контрреволюцией баржу, не ела весь день, а вечером, накручивая на желтый от махорки палец свою поседевшую прядь, сказала, что тут они с Белой управятся сами и Блюмкин им больше не нужен.
Он любил женщин как поэт, любил не хуже Володи, и красота в женщине привлекала его неудержимо: он мог и рискнуть, мог сделать любой безрассудный поступок. Уродливая женщина или просто, скажем, невзрачная отталкивала сразу: никакой порошок не помогал. И когда товарищи по партии уверяли его, что любая сойдет, лишь бы было за что ухватить да задвинуть поглубже, он только брезгливо кривился.
Вчера товарищ Терентьев, на которого Блюмкин давно, кстати сказать, собирал материал, но поскольку Терентьев принадлежал к масонскому ордену и был там своим человеком, его приходилось терпеть, – вчера этот жирный и скользкий Терентьев принес фотографии женщины Барченко. Она стояла на перроне в ожидании мурманского поезда. День был морозным, и низкое солнце, случайно попавшее в объектив, казалось дрожащим от холода прямо на снимке. А женщина, которую Терентьев сумел ухватить только в профиль, была такой тонкой и юной, что Блюмкин покрылся испариной: он тут же представил себе ее тело. При этом и вспомнил, как выглядит Барченко: большой, под глазами мешки. Да кто же поверит, что эта вот киска, прижавшая розы к губам, в черной шубке, с огромным клубком очень светлых волос, так сохнет по старому Барченко? Дудки!
Ведь он ее заколдовал! Терентьев собрал все бумаги, касающиеся Дины Ивановны Форгерер, в девичестве Зандер. Актриса в театре, замужем за белым эмигрантом и тоже актером Николаем Михайловичем Форгерером, в настоящее время находящимся в Берлине. Несколько писем от Форгерера к жене удалось перехватить. Обычные сопли. «Люблю, умираю! Позволь мне приехать…»
Езжай, а уж мы тебя, козлика, встретим. Товарищ Блюмкин мысленно усмехнулся в лицо подлецу-эмигранту. Такая красавица не про тебя. Он близко поднес к своим близоруким глазам фотографию, где Дина Ивановна Форгерер была снята в тот момент, когда она бросила розы прямо на перрон и обернулась к Шаляпину. И мука такая на этой мордашке, и губки закушены… Ах, моя пери! Сейчас вот Терентьев придет и расскажет. То, что она подписала бумажку, ни о чем не говорит: многие подписывают, а потом исчезают. А другим никакой и бумажки не нужно: и так, без бумажки, расскажут. Особенно бабы. Женщины, как справедливо считал товарищ Блюмкин, с юности питавший страсть к эзотерическим наукам и лично одолевший таинства каббалы, по природе своей чистейшие ведьмы, в них много змеиного, нечеловечьего. Им только залезть бы повыше. И лезут! По мужьим хребтам, по беспомощным шеям. Опутает телом, вопьется всем жалом – и лезет, и лезет со свистом и шипом. Вон Ларочка Рейснер, огонь-комиссарша, вон Лиличка Брик. Эти не за колечки безумствуют, не за собольи палантины. Им надобно власти; они, как в сказке «Золотой петушок», всех перестреляют и всех перессорят, а сами наверх! Только зубы скрипят. Не зря же Володька повеситься хочет.
С Барченко у товарища Блюмкина были свои отношения. По правде сказать, не было бы уже никакого Барченко, давно бы истлели в земле его кости, если бы не защита товарища Блюмкина. У Барченко были ученики – пытались пробиться в слои ноосферы, – и сам он царил среди них, как павлин. Конечно, донос. Тут Блюмкин его и отбил. А было непросто: у нас не посмотрят, что ты оккультист. Китайцы всем кожу в подвале снимают. Им что оккультист, что профессор, не важно. Но Барченко трогать нельзя. Блюмкин хотел с помощью Барченко всему этому научиться. От слова «магия» у него самого волосы на голове шевелились. Несколько раз он присутствовал при опытах: Барченко передавал мысли на расстоянии, потом усыплял своим взглядом, потом приводил в состояние страха. И всё – только взглядом! Блюмкин после этих опытов неделю спать не мог. И никакой экспедиции не было бы, если бы не его вмешательство. Железный не очень-то верил в затею, ему лишь бы крови напиться да кашлять. Товарищ Блюмкин все поставил на карту, даже собственную карьеру. И добился: экспедиция состоялась. Он и сам хотел поехать, но ему запретили, отправили в Германию секретным агентом. Опять подымать революцию, учить глупых немцев взрывать да шпионить. А ведь благодаря этому лохматому, с мешками под глазами, Барченко новый мир начал разворачиваться перед товарищем Блюмкиным!
Поначалу он погорячился: припугнул колдуна, дал ему понять, что только полной откровенностью с ним, то есть с Блюмкиным, есть шанс задержаться на этом свете. Нельзя сказать, чтобы оккультист так уж сильно испугался. Похоже, что он и сам присматривался к Блюмкину, даже не скрывал этого. Хотел и его приручить. Два года назад взял его с собой на празднование Рождества в масонском «Ордене духа». Жизнь товарища Блюмкина была столь кипуча и разнообразна, что все в ней смешалось, как карты в колоде, но этот поход он запомнил в деталях. Пошли в Первый Ржевский. Снежок. Какое, к чертям, Рождество? Не до праздников! Однако Москва – такой город: ее хоть ты в землю зарой, так из-под земли будут петь, из могилы! За столом, накрытым белой скатертью, стояла чаша с вином. Еды сначала не было никакой. Рядом с чашей лежало Евангелие, заложенное голубой шелковой лентой. Барченко хмурился, а у Блюмкина живот сводило от любопытства. Кроме них, за столом сидели три женщины и четверо мужчин. Все сосредоточенные, с опущенными глазами. Один из мужчин, черноглазый, с сухим орлиным профилем и белыми от голода губами, спросил у всех присутствующих, существует ли на этом свете совершенная красота. Начали отвечать по кругу. Ответили все, кроме Барченко с Блюмкиным. Потом одна из женщин, не подымая глаз, удалилась и минут через десять принесла угощение. Блюмкин запомнил только пирог с вареньем из яблок. Его ели долго и пили вино. Особенно есть было нечего. На стене висели изображения разноцветных рыб, а в руках председателя с сухим профилем и белыми губами мелькала все время какая-то веточка. Потом поднялись, опустили глаза и начали петь. Пели гимны Архангелу Михаилу и кланялись низко рыбешкам на стенах.
Когда возвращались обратно, Барченко сказал, что все это – чушь, ерунда. Самозванцы.
– А что тогда не ерунда? – спросил Блюмкин.
Ах, какое лицо было у этого человека, когда он остановился, задрал к небу голову – а там, в вышине, сколько звезд, сколько тайн! – и, полузакрыв свои глаза, сказал, что не ерунда только поиск Гипербореи. И знание смерти. Блюмкин и сам это чувствовал. Именно так: знание смерти. Что там? Кто нас ждет? А если – никто? Каббала, конечно, многое толковала, но времени не было на каббалу. А Барченко – рядом, живой. И он – знает.
Месяц назад чахоточный дьявол Дзержинский приказал завершить поиски Гипербореи и вернуться в Москву. У большевиков, мол, нет лишних денег на подобные экспедиции. Блюмкин знал, что деньги есть. Денег у них было немерено-несчитано, успели наэкспроприировать. Но спорить не стал, слишком было опасно. Барченко вернули, но из поезда не выпустили. Нужно было подстраховаться, понять, с чем он едет в Москву. Терентьев сообщил, что у Барченко есть только одна слабинка: актрисочка Форгерер, Дина Иванна. Вернулась в Москву из Берлина. Живет в одном доме с сестрой, отчимом и племянником. Сестра – любовница доктора Веденяпина, психиатра из бывшей Алексеевской клиники, в которую пришлось однажды, прямо из «Кафе поэтов», доставить Сережку Есенина в белой горячке. А сын Веденяпина, белогвардеец, сидел на Лубянке, и Барченко этого парня затребовал. Сказал: уникальные данные, парапсихолог. Короче: клубок. Хорошо бы распутать. Сейчас Барченко перевезли в Москву, а парень этого доктора, Веденяпина, остался в Мурманске. За ним Мясоедов присмотрит.
Терентьев даже и не постучался. Скребнул ногтем дверь и вошел. Блюмкин прикрыл фотографии Дины Ивановны вторым толстым томом товарища Маркса.
– Садитесь, Терентьев.
Терентьев тяжело развалился, сел по-барски. Знает, что сам на крючке, а поведение наглое.
– Что скажете? – И спичкой ковырнул в зубах. – Вы время-то не тяните, Терентьев.
– Вы должны, товарищ Блюмкин, лично посмотреть на эту женщину. Характер весьма любопытный.
– Работать согласна? – быстро спросил Блюмкин.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: