Но когда на эстраду поднялся один из слушателей «Живого слова» и начал пространно и восхищенно перечислять все события, приведшие Россию к революции, Кони вдруг заерзал на месте и поднял руку.
– Знаю, знаю, верю! Кончайте, голубчик, скорей. Невтерпеж мне!
Оратор поперхнулся на полуфразе.
– Благодарная Россия! Вам! Вас!.. Благодарная Россия, – он покраснел, смутился и крикнул: – Поздравляет! – и, пятясь, спрятался за широкую спину Луначарского.
Кони быстро встал и трижды поклонился:
– Сердечно благодарю всех.
И, ни с кем не прощаясь, мелкой, старческой походкой заковыляв к выходу, покинул актовый зал под аплодисменты присутствующих.
Мы гурьбой бросились за ним. Каждому из нас – ведь мы все были его учениками – хотелось лично поздравить его и пожать ему руку. Он, держась за перила, уже спускался по широкой лестнице. Швейцар подал ему шубу и распахнул перед ним дверь. Кони нахлобучил котиковую шапку и ринулся в сад.
Все это было похоже на бегство.
В саду он, оглянувшись с испугом, почти с отчаянием на нас, уже успевших выбежать вслед за ним на крыльцо, махнул рукой, будто отгоняя нас, сошел с расчищенной, утоптанной аллеи, ведущей к выходу, и, утопая по колени в снегу, направился к группе черневших деревьев.
Мы остановились, сбитые с толку. Что же это такое? Почему он бежит от нас, словно мы свора гончих, преследующая оленя?
Мы смотрели на него, застыв на месте, не смея двинуться за ним.
А он остановился около деревьев, спиной к нам. Постояв так несколько минут, он снова заковылял по снегу, уже не к нам, а прямо к выходу.
Вот он выбрался на расчищенную аллею и медленно и устало, еще более сгорбившись, дошел до распахнутых ворот, ведущих на улицу.
Вот черная тень его мелькнула на снегу и пропала.
Я все еще стояла в полной растерянности, не понимая, что произошло.
Это был первый юбилей, на котором мне привелось присутствовать.
Но разве таким должен быть юбилей?
А я могла из-за него простудиться. Ведь я выбежала на мороз в одном платье, без шубки и ботиков.
Вернувшись в «Живое слово», я зажила прежней восхитительной, полной жизнью.
Я была почти счастлива.
«Почти» – ведь воспоминание о моем «позоре» все еще лежало, как тень, на моей душе.
На лекции Гумилева я, конечно, не ходила. Мои друзья поддерживали меня в моем решении навсегда «вычеркнуть» из памяти Гумилева.
– Очень он вам нужен, подумаешь! – Теперь они, будто сговорившись, осуждали его за тогдашнее.
– Кто же не знает, что сомбреро – шляпа, а не плащ?
– Но почему же вы хохотали? – спрашивала я.
– Оттого, что он так смешно ломался. Мы не над вашими стихами, а над ним смеялись. Честное слово! Ей-Богу! Неужели не верите?
Я качала головой. Нет, я не верила. И все-таки мне было приятно, что они так дружно осуждают Гумилева и по-прежнему восхищаются моими маркизами и гитанами.
Я перестала мечтать о славе, но снова начала писать стихи – в прежнем стиле, как бы назло Гумилеву.
Особенным успехом пользовалось мое стихотворение, кончавшееся строфой:
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я маленькая поэтесса
С огромным бантом.
Да, казалось, я примирилась с тем, что с поэзией все кончено, что я из поэта превратилась в «салонную поэтессу».
Я стала ревностно обучаться у Кони ораторскому искусству, слушала лекции Луначарского, Энгельгардта и самого Всеволодского, мне ставили голос. Но с наибольшим удовольствием, пожалуй, я занималась ритмической гимнастикой по Далькрозу. В ней, несмотря на полную немузыкальность, я чрезвычайно отличалась.
Всеволодский даже спросил меня и другую успешную далькрозистку, согласны ли мы отправиться на год в Швейцарию к Далькрозу – разумеется, на казенный счет.
Конечно, это был чисто риторический вопрос – никого из «Живого слова» не отправили к Далькрозу. Но это свидетельствовало о планетарном размахе Всеволодского.
Хотя я и не ходила на лекции Гумилева, но я не могла не интересоваться тем, что на них происходит.
– Нет, разбора стихов больше не было. Никто больше не пожелал подвергаться такому издевательству. Но практические занятия – обучение, как писать стихи, – очень забавны.
Я жадно слушала.
– К следующему четвергу мы должны написать стихотворение на заданные рифмы, – рассказывает мне живословка, непохожая на остальных. Она – дама. И даже немолодая дама, годящаяся мне в матери. Очень милая, всем интересующаяся.
Она берет меня под руку и спокойно и уверенно убеждает меня:
– Вам непременно надо ходить на его занятия. Это просто необходимо. Вы многому научитесь у него. Забудьте обиду.
– Никогда! – упрямо отвечаю я. – Никогда в жизни!
Но я все же беру листок с рифмами, переписанными ею для меня. И соглашаюсь дать ей написанные мною стихи с тем, чтобы она выдала их за свои.
Ведь это меня ни к чему не обязывает. Я только проверю себя – могу ли я или не могу исполнить задание. Действительно ли я уже так безнадежно бездарна?
В тот же вечер я заперлась у себя в комнате и написала стихотворение на данные Гумилевым рифмы:
Нет, я не верю, что любовь обман.
Из дальних стран китаец косоглазый
Привез измены и греха заразы.
Позорной страстью дух твой обуян.
Но неприступны городские стены.
Сны наших жен белее моря пены.