Такого рода подача материала необходима Бабелю для того, чтобы у читателя был своего рода Вергилий – представитель в незнакомом мире – будь то общество красноармейцев или одесских «героев». При этом повествовательная организация «Одесских рассказов» сложнее, чем может показаться на первый взгляд: между автором и героями оказывается не один посредник, а два. Первый – молодой человек, задающий вопросы второму – старому Арье-Лейбу, выступающему в роли сказителя. В первом – в повествователе-летописце – угадываются автобиографические черты: он молод и носит очки: «Вам двадцать пять лет»; «…на носу у вас по-прежнему очки, а в душе осень…» – говорит ему старый Арье-Лейб. Интерес к мифологии криминального мира выдает в молодом повествователе-летописце собирателя историй – можно предположить, писателя. Есть еще одна черта, роднящая его как с самим Бабелем, так и с героем рассказа, о котором писатель отзывался как об автобиографическом («Историей моей голубятни»), – он увлекается разведением голубей.
Разделение повествующей инстанции на уровни повествователя (летописца) и рассказчика (сказителя) напоминает и ту, с которой читатель знаком по первой новелле романа «Герой нашего времени» Лермонтова (история Бэлы поведана проезжему офицеру рассказчиком – Максимом Максимычем), и ту, с которой встречался в рассказе Горького «Старуха Изергиль». И такого рода совпадения, безусловно, не могут быть отнесены к разряду случайных. Подобно Горькому, своему литературному «наставнику», Бабель сплетает воедино историю и миф. Как и горьковский «проходящий» (так сам Горький называл своего автобиографического героя, изучающего жизнь), бабелевский повествователь принадлежит и одновременно не принадлежит изображаемому миру. Он раскрывается как человек новой эпохи, времени революции – и его идеалы, очевидно, не совпадают с системой ценностей героев и рассказчика, восхищающегося смелостью и бравадой «богатырей» Молдаванки.
И все же есть черта, которая объединяет повествователя с героями и рассказчиком: всех их отличает пристрастие к эффектной речи, к выразительному словесному жесту – все они, подобно Бене, «имеют сказать пару слов». Склонность к аффектации – характернейшая особенность представителей уголовного мира – придает всему происходящему черты театральности. Герои Бабеля всегда говорят «на публику», и сочетание высокой патетики, «ораторского слова» с неграмотными оборотами усиливает комический эффект. Однако речевой комизм достигается не столько благодаря введению в текст просторечий и диалектизмов или искажению отдельных слов и словосочетаний, сколько с помощью синтаксиса, передающего характерную интонацию, мелодику речи, предопределенную кальками с грамматических конструкций идиша – своего рода домашнего языка обитателей еврейского «местечка». Малороссийский говор также опознается в речи персонажей и рассказчика именно благодаря характерному построению фраз (герои «за себя такого не знают»). Безусловно, национальный колорит и общее для представителей преступного мира стремление «говорить красиво» не заслоняют и индивидуальное начало в речевых портретах персонажей, привлекая внимание как к корневым свойствам натуры, так и к «дипломатическим способностям» каждого – от угодливой манеры «подданных» до самодовольства и высокомерия «королей». «Не имей эту привычку быть нервным на работе», – поучает Беня одного из своих новых подельников в новелле «Как это делалось в Одессе». Беня, как и положено королю, придает каждому высказыванию статус «речения»: «Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал еще что-нибудь» – так отзывается о герое Фроим Грач. И нет сомнений, что эти слова в полной мере могут быть отнесены не только к повествователю, но и к самому Бабелю, рассчитывающему на читателя, ценящего сжатый и в то же время красочный язык, умеющего самостоятельно мыслить и потому не нуждающегося в подробных объяснениях.
Сложная повествовательная модель нужна писателю не только для погружения читателя в особую языковую среду, но и для соблюдения баланса между патетикой и иронией. Возвышенная интонация уравновешивается остроумным и хлестким высказыванием. «Умный Бабель умеет иронией, вовремя обозначенной, оправдать красивость своих вещей. Без этого было бы стыдно читать»[4 - Шкловский В. Б. Указ. соч. С. 81.], – пишет В. Шкловский.
Благодаря «двойной» повествовательной «рамке» (события подаются сквозь призму взгляда как Арье-Лейба, так и записывающего его истории автобиографического героя-повествователя) читатель получает возможность увидеть темные стороны праздничного на первый взгляд царства вечного карнавала – жестокость, дикость, мир инстинктов. Думается, героев Бабеля сложно назвать злодеями – чаще всего они «не ведают, что творят»: необразованные, лишенные возможности выйти за пределы своего «гетто», они заключены в узкие географические и, как следствие, социальные рамки, отведенные им государственным строем дореволюционной России. Безусловно, Бабель не готов всю ответственность возлагать на среду и обстоятельства, но то, что мир, в котором обитают герои, нуждается в обновлении, – очевидно.
В 1920-е годы еще живы были идеи революции, призванной упразднить любое неравенство – по социальному или национальному признаку, и книга Бабеля отвечала идеям современности. И если «Конармия» вызвала шквал критики, то «Одесские рассказы» были встречены гораздо более благосклонно. Так, известный в 1920-е годы одиозный критик Лелевич увидел в бабелевском цикле «самое значительное явление в попутнической литературе», передающее «впечатление огромной революционной мощи». Однако уже в 1930-е и 1940-е годы идеи 1920-х стали не просто непопулярны, но и враждебны оформляющемуся тоталитарному режиму – на смену идеалам интернационализма пришел лозунг борьбы с космополитизмом.
Сегодняшнего читателя, пожалуй, в «Одесских рассказах» прежде всего привлекает возможность совершить увлекательное путешествие в незнакомый мир, увидеть красочные картины и погрузиться в специфическую языковую стихию.
Н. Кольцова, кандидат филологических наук
Автобиография
Родился в 1894 году в Одессе, на Молдаванке, сын торговца-еврея. По настоянию отца изучал до шестнадцати лет еврейский язык, Библию, Талмуд[5 - Талм?д – свод религиозных трактатов, содержащий основные религиозно-этические и правовые положения иудаизма.]. Дома жилось трудно, потому что с утра до ночи заставляли заниматься множеством наук. Отдыхал я в школе. Школа моя называлась Одесское коммерческое имени императора Николая I училище. Там обучались сыновья иностранных купцов, дети еврейских маклеров, сановитые поляки, старообрядцы и много великовозрастных бильярдистов. На переменах мы уходили, бывало, в порт на эстакаду, или в греческие кофейни играть на бильярде, или на Молдаванку пить в погребах дешевое бессарабское вино. Школа эта незабываема для меня еще и потому, что учителем французского языка был там m-r Вадон. Он был бретонец и обладал литературным дарованием, как все французы. Он обучил меня своему языку, я затвердил с ним французских классиков, сошелся близко с французской колонией в Одессе и с пятнадцати лет начал писать рассказы на французском языке. Я писал их два года, но потом бросил: пейзане и всякие авторские размышления выходили у меня бесцветно, только диалог удавался мне. Потом, после окончания училища, я очутился в Киеве и в 1915 году в Петербурге. В Петербурге мне пришлось ужасно худо, у меня не было правожительства, я избегал полиции и квартировал в погребе на Пушкинской улице у одного растерзанного, пьяного официанта. Тогда в 1915 году я начал разносить мои сочинения по редакциям, но меня отовсюду гнали, все редакторы (покойный Измайлов, Поссе и др.) убеждали меня поступить куда-нибудь в лавку, но я не послушался их и в конце 1916 года попал к Горькому. И вот – я всем обязан этой встрече и до сих пор произношу имя Алексея Максимовича с любовью и благоговением. Он напечатал первые мои рассказы в ноябрьской книжке «Летописи» за 1916 год (я был привлечен за эти рассказы к уголовной ответственности по 1001 ст.), он научил меня необыкновенно важным вещам, и потом, когда выяснилось, что два-три сносных моих юношеских опыта были всего только случайной удачей, и что с литературой у меня ничего не выходит, и что я пишу удивительно плохо, – Алексей Максимович отправил меня в люди. И я на семь лет – с 1917 по 1924 – ушел в люди. За это время я был солдатом на румынском фронте, потом служил в Чека, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, в 1-й Конной армии, в Одесском губкоме, был выпускающим в 7-й советской типографии в Одессе, был репортером в Петербурге и в Тифлисе и проч. И только в 1923 году я научился выражать мои мысли ясно и не очень длинно. Тогда я вновь принялся сочинять. Начало литературной моей работы я отношу поэтому к началу 1924 года, когда в 4-й книге журнала «ЛЕФ» появились мои рассказы «Соль», «Письмо», «Смерть Долгушова», «Король» и др.
И. Бабель
Конармия
Переход через Збруч
Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, по неувядаемому шоссе[6 - Варшавское шоссе, построенное в Российской империи в XIX в. Участок между Варшавой и Брестом был запущен на самом деле в 1823 г. – еще при правлении Александра I. Встречный участок – между Москвой и Брестом – был закончен в 1849 г. – при Николае I.], идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.
Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отруб ленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч[7 - Збруч – река. Приток Днестра. В 1815–1918 гг. Збруч был пограничной рекой между Российской империей и Австрийской империей (с 1867 – Австро-Венгрией). В 1921–1939 гг. по реке проходила советско-польская граница.] шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.
Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит уже, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году – на Пасху[8 - Имеется в виду специальная кошерная посуда, которую используют на еврейский праздник Песах (Пасха). В остальное время она хранится в доме отдельно.].
– Уберите, – говорю я женщине. – Как вы грязно живете, хозяева…
Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут мне распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается тотчас над моим ложем.
Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.
Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» – кричит раненому Савицкий, начдив шесть, – и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.
– Пане, – говорит она мне, – вы кричите со сна, и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…
Она поднимает с полу худые ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежит в его бороде, как кусок свинца.
– Пане, – говорит еврейка и встряхивает перину, – поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было удобнее, – он кончался в этой комнате и думал обо мне. И теперь я хочу знать, – сказала вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…
Новоград-Волынск, июль 1920 г.
Костел в Новограде
Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза[9 - Ксёндз – польский католический священнослужитель.]. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита[10 - Иезуи?т – член мужского духовного ордена Римско-католической церкви. Орден иезуитов был основан в 1534 г. Игнатием Лойолой и утвержден папой Павлом III в 1540 г.]. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.
Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.
Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника – пана Ромуальда.
Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом – пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.
Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О, распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..
Я вижу тебя отсюда, неверный монах, в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего Бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.
Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.
Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пильсудскому[11 - Имеется в виду Пилсу?дский Ю?зеф – польский военный, государственный и политический деятель, первый глава возрожденного Польского государства, основатель польской армии. Польское государство было восстановлено в 1918 г. под названием Польская республика или Вторая Речь Посполитая. До того территории Польши были поделены между Российской империей, Пруссией и Австрией.].
Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе, Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..
Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.
Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.
Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.
Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайн. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.
О, глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.
А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.
«Прочь, – сказал я себе, – прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами»…
Письмо
Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.
«Любезная мама, Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь, от бела лица до сырой земли…» (Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу.)
«Любезная мама, Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты – Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту[12 - Шля?хта – польское дворянство; привилегированное сословие в ряде стран Центральной и Восточной Европы, входивших в состав Речи Посполитой или находившихся под ее культурным влиянием.], и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.
Любезная мама, Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову. Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас, досматривайте до него и напишите мне за него – засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет? Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам писать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало, и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.
Во вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, – то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас побрали в плен, и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря – шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы – материны дети, вы – ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания, как спаситель Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Павличенки. И наша бригада получила приказание итти в город Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки, наганы и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать, любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья. Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще, так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли, а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и опосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежду, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать – то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его упорный характер, так он что сделал – нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда – она себе окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст – я, брат Сенька и желающие ребята из станицы.
И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря – пришел приказ товарища Троцкого не рубать пленных, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, и также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:
– Хорошо вам, папаша, в моих руках?
– Нет, – сказал папаша, – худо мне.