В ту же минуту чуткое ухо монастырского сторожа уловило шум, едва заметное волнение слева, оттуда, где каменистая тропа выполаживалась из предгорья и терялась в зарослях дикой акации. Сердце старика оборвалось – неужто выследили, ироды несусветные? Он, крадучись, бесшумно ступая бутылами на полную ступню, не хрустнув ни единого разу сушняком под ногами, вышел лесом к тропе и там, притаившись, прилёг за смородиновым облетевшим кустом.
Вот из зарослей акации показался коренастый и скуластый мужик с ружьём, в поводу он вёл низкорослую лошадь, изрядно навьюченную кожаными торбами. «Стёпка Раскатов», – с облегчением признал Северьян Акинфыч. Следом из кустов вытянулся разношёрстный крестьянский караван, в серёдке которого бабы с ребятишками подгоняли прутьями коров и овец, домашняя птица и молоденькие поросята находились в закрытых пузатых плетёных корзинах, привьюченных к сёдлам лошадей, а замыкали обоз вооружённые берданками бородатые кержаки. Многих из них Северьян Акинфыч знал не только в лицо, но и по имени-отчеству. Уже не таясь, он встал им навстречу.
– Доброго здравия вам, православные! – крикнул сторож, приветливо помахивая правой, поднятой над головой, рукой. – Далёко ль путь-дорогу дёржите?
– И тебе хлеб с сахаром, Северьян Акинфыч! – ответствовал Стёпка. – А я уж пальнуть по кусту намеревался, да по малахаю признал – свой хоронится за смородиной. Такой вот пёстрый да лохматый убор лишь у тебя одного на всю тайгу имеется, дядя Северьян.
– Ох, однако ж, глазаст ты, Стёпушка! Ведь укрылся я так, что и сам бы себя не отыскал, а ты, вишь, рассекретил меня, как мальчонку. – Северьян Акинфыч добродушно развёл руками перед обступившими его и услышавшими конец разговора кержаками. – Добрая смена наросла нам, мужики. Нас-то как отыскали?
– Рады видеть тебя, Акинфыч! – подошел и обнял старика Меркул Калистратыч. – Искать вас мы и в мыслях не держали. Сами теперь бежим от новой власти куда глаза глядят. Поселья наши пожжёны и разорёны. На хвосте чоновцы у нас висели, дней пять как отбились. Два ирода из наших – Федулка Троеглазов да Андрюха Смирнов вели их, покуль Осподь не призвал к ответу христопродавцев.
Чадя в октябрьские разноцветные утренние сопки холодным сизым дымком, дотлевали головёшки на месте сгоревших домов селенья Тегерецкого. Лишь две избы да приземистая банька на фоне этого зловещего пепелища сиротливо ютились ближе к опушке предгорного пихтача. Их пока оставили под ночлег. Накануне вечером в деревеньку ворвались сошедшиеся вновь вместе в ближних окрестностях отряды красных карателей, возглавляемые Кишкой-Курощупом и Фенькой-Стрелком.
Перед этим сама Фенька с отъявленными коммунарами из числа бывших бергалов знатно потешилась в оставленной кержаками Гусляковке, с ходу постреляв оставшихся здесь, не пожелавших ни в какую покидать родные гнёзда, пятерых древних стариков и старух. Сколько ни упрашивали этих лесных патриархов их дети и внуки, сколько ни молили уходить с обозом от нехристей, старики были непреклонны в своём решении, шепча молитвы и твёрдо повторяя: «Христос терпел и нам велел. На всё Божья воля. Вам же, милые вы наши, мы наказываем – ступайте, спасайте деток и себя. Мы вам не обуза». С тяжёлыми сердцами уходили в тайгу мужики, а ить останься, да даже и замешкайся на день-другой – несдобровать тогда уж никому, каратели и малых детей могут не пощадить в своей оголтелости. Кержаки томительно вздыхали и в слабой надежде молвили: не звери же иродовы эти красноармейцы, стариков-то ветхих, поди, не тронут, Бога забоятся. Однако вышло всё хуже некуда. Побив старцев, полупьяные чоновцы – бергалы запалили не только избы и хлева, а и высокие сытные зароды с сеном и скирды с пшеничной соломой. Сожгли и добротную мельницу на ключе Банном, что в тайге, в двух верстах от Гусляковки. Хмельной кураж у бывших шахтёров порой перехлёстывал в приступы непонятного бешенства. Виной тому были то ли незадавшийся утомительный поход, то ли не добродившая кисло-приторная медовуха, отысканная одним из самых пронырливых коммунаров Игнатом. Где-то от кого-то, в пивной ли, в базарной ли толчее, услышал он, что кержаки старорежимные, заводя брагу, якобы закапывают прочно закупоренные лагушки в окрестные муравейники и там, в тепле, будто бы пиво выбраживает до необходимой крепости, несказанной прозрачности и необыкновенного вкуса. Особливо когда оно излажено, к примеру, из сцеженного из берёз сока и приправлено медовым забрусом и хлебиной. Ближе к вечеру, разворотив за поскотиной в пихтаче с десяток муравьиных огромных конусных куч, в одиннадцатой отыскали-таки бергалы двухведёрный, аккуратно прикопанный в гигантском, шевелящемся от неисчислимого сонма насекомых, муравейнике. Здесь же торопливо выломали забитую черёмуховую пробку и разлили по предусмотрительно прихваченным с собой деревянным бадейкам желтоватоё мутное пойло. И хотя было понятно, что медовухе еще бродить да бродить, но жажда на дармовое она посильнее любого здравого смысла. С остальными, не местными, набранными по призыву из разных уголков страны, чоновцами сразу же было постановлено – не делиться. Самим бы хватило! Вот и задурели мужики и ну давай вытворять непотребное да непрощаемое.
Аки волки в гоньбе за убегающей косулей, рыскали без устали впереди карателей Федулка и Андрюха, указуя тем тропки и намётки к скрытым в чащобах тайным заимкам и пчельникам. Кои здесь же крушились и разорялись и нещадно жглись. Насельников, не ушедших с обозом, коль те не успевали схорониться в таёжных укроминах, побивали без разбору. Мало, мало было чоновцам пламени хладного, осеннего, что щедро и величаво растекалось по березовым гривам на гребнях отрогов и осиновым лощинам, черемуховым долинам да рябиновым взгорьям. Так нет же, надо было еще этим раздосадованным неуспехами в поимке и захмелевшим от безнаказанности и отысканной медовухи идейным головорезам добавлять в несказанную палитру горно-алтайской осени свои, пусть и необычайно яркие, но мёртвые, коверкающие и напоследок превращающие всё в пепел, вырывающие живое из жизни, мазки и краски.
Фенька сладко потянулась и ловко перебралась через лежащего с краю полка, застеленного притащенной сюда с вечера периной, храпящего Никифора. Тот сонно провёл немытой лапищей по голой атласной талии своей походной пассии, поймал в ладонь упругую женскую ягодицу, сжал было её, да Фенька смахнула в толчок кисть ухажёра и спрыгнула на тесовый пол. «Будет уж тебе кобелевать! Спи, давай! А я покуль распоряжусь коняг обиходить и насчёт чего-нибудь пожрать. Да и Федулка с Андрюхой вот-вот возвернутся из разведки, доложат, куда нам дале двигать».
Выйдя из нетопленной, сухой бани, Фенька по травянистой дорожке лёгким шагом направилась к уцелевшим избам. Бойцы уже встали, двое хлопотали возле летней печки во дворе. Там в огромном ведёрном чугунке булькал бульон из подстреленной вчера зазевавшейся домашней птицы. Рядом черноусый чоновец уже почти освежевал жирного барашка. Остальные бойцы на песчаном берегу реки чистили и мыли лошадей. Фенька довольно хмыкнула и по ступенькам взбежала на широкое крыльцо одной из изб, где, выставив яловый сапог на приступок, приготовился начищать его ваксой отрядный комиссар Осип Гомельский.
– Доброе утро, Осип Михалыч! Дисциплина, я вижу, у нас на самом сознательном пролетарском уровне! С такими бойцами мы враз выжгем всю старорежимную контру!
– Без сомнения, Аграфена Павловна, так оно и будет, – моложавый еврей подавил недовольство от того, что его, сына местечкового гомельского сапожника, отрывают от столь любезного ему занятия – чистки обуви, убрал ногу с приступка и продолжил, придав своему тонкому голоску тень беспокойства: – Разведчики-то наши, товарищ командир, еще не вернулись. Этот факт меня весьма настораживает. Солнце уже высоко, а от них никаких известий.
– Да не переживай ты, товарищ комиссар! Троеглазов и Смирнов местные, всяка тропка и улаз им ведомы, опять же навыки у их таёжные. Часок-другой ишо обождём. А там уж и поиски организуем, – Фенька озорно погладила узкой ладонью ладно подогнанные, проложенные мхом, бревенчатые стены и неожиданно заключила: – А избы с баней мы счас и пожгём – штоб и духу самодуровского не осталось! Кто выживет, пущай в Таловское выбираются – пристроим куда надо!
Комиссар окинул своими выразительными чёрными глазами Феньку с головы до ног, но ничего не сказал.
Федулку и Андрюху прождали-прогадали до обеда. Несколько групп бойцов объездили и облазили окрестные сопки и ущелья, дальше малыми силами сунуться не решились. А между тем останки незадачливых разведчиков в это время вовсю догладывали раззадоренные муравьи и доедал прожорливый гнус, висевший чёрной тучей над зелёными, в проседи мха, пихтами.
Накануне вечером на глухой тропе, в том месте, где она изломом огибает вековую лиственницу, шагах в семи перед Андрюхой растворился в сумерках Федулка. Только и успел Смирнов разглядеть сутуловатую широкую спину напарника, перед тем как тот исчез за поворотом. Выйдя следом к лиственнице и не увидев никого впереди, Андрюха невольно крепче сдавил цевьё карабина, но тут же откуда-то сбоку получил страшный удар по низкому, изрезанному глубокими преждевременными морщинами лбу и потерял сознание.
Пришёл он в себя от жалящих укусов по всему голому телу. Пробовал пошевелить руками, брыкнуть горящими, будто стоял он на раскалённой сковороде, ногами, однако верёвки, которыми его туго привязали к шершавому стволу, были крепки. И не крикнуть – рот забит тряпичным кляпом из разодранного его же нижнего белья. От нестерпимой боли Андрюха вытаращил слезящиеся, в кровавой поволоке, глаза свои. «Вот она и смертушка моя варначья. Мамонька, прости ты меня окаянного! Ух, вы, суки недобитые! Да чтоб вам сгореть со всем своими выродками в аду, как и мне, порешённому вами! Будьте же вы прокляты-ы-ы!» – последнее, что вытолкнул угасающий разум Андрюхи, пока не захлебнулся в огненно-зудящем месиве собственного, искромсанного тела, сгрызаемого муравьями и подоспевшей на кровь мошкой.
За утёсом, ближе к болотному кочкарнику, также воткнутый в широкий муравейник и привязанный к такой же дремучей пихте, мучительно умирал, тоже, как и Андрюха, сам себя когда-то раскержачивший, Федулка. А неподалёку, вверх по каменистой тропе, опустив поводья, карабкались в ночи на зорких мохнатых монгольских лошадках уставшие за двое бессонных суток выслеживания и поимки изменников Ивашка Егоров и Стёпка Раскатов. Карабины надзирателей были ловко приторочены сзади седел, два с наборными ручками охотничьих ножа в кожаных ножнах прибраны в торбы. Туда же уложены скатанные подрезанные кавалерийские шинели из доброго сукна и кирзовые ботинки. Изорванные гимнастёрки и галифе вместе с лоскутьями кальсон и байковых рубах кержаки, придавив их крупчатыми валунами, оставили на месте казни.
Тёмно-лиловая туча, с белыми, дымящимися понизу, в подбрюшье, косматыми полосками облачков вывалила себя из-за высокого гребня Ивановского белка на таёжные увалы и распадки, пригретые не по-осеннему щедрым солнцем. Да получилось, что так неосторожно и неуклюже проделала это, что распорола о зазубрины скал своё тяжелое брюхо, и из него хлопьями повалил мокрый снег. Через пять минут на будёновках и фуражках, башлыках и спинах чоновцев, на широких крупах и шерстистых лопатках усталых лошадей наросли липучие снежные шапки.
Объединённый летучий отряд после пропажи проводников словно лишился зрения. Вот уже неделю рыскали чекисты вслепую по горной тайге. В сердцах пожгли еще пару-тройку кержацких заимок, на которые случайно вышли. Кончался провиант. Бойцы, а это были в основном солдаты срочной службы, призванные в армию из разных равнинных уголков Советского Союза и не видевшие никогда прежде гор и тайги, не знали, как промышлять здешних зверя и птицу. Кое-что могли бы им объяснить местные бергалы, их в отряде насчитывалось до десятка человек, да они и сами-то в таком переплёте оказались едва ли не впервые. Выезжали спешно, почти что налегке, командиры думали изловить беглецов в три-четыре дня и с победой возвратиться к повседневной службе. Однако ж вон как всё обернулось.
Теперь надо бы отыскать в лесу надёжное убежище от залеплявшей всё живое бури, переждать её у костров в шалашах, а потом уж думать, как унести подобру-поздорову из этой проклятущей тайги свои ноги. А снег, он всё валит и валит. Лагерь разбили в пихтаче на восточном склоне белка, где, как показалось, меньше задувало. Кто-то из бойцов предусмотрительно взял в поход пилу – ножовку, да у одного из бергалов отыскался топорик, им подрубили нижние пихтовые лапы; между стволами, на метр выше человеческого роста, приладили напиленные березовые жёрдочки; поверх настелили обрешётку, на которую плотно набросали лапника. Соорудили и нечто вроде боковых мохнатых стенок. До сумерек изготовили шесть таких вот укрытий. Лошадей держали рядом; привязанные, они дотягивались до мягкой пихтовой иглы и грызли её, некоторые хрумкали ветки тальниковых побегов. Запас овса в отряде тоже иссякал. Костры в шалашах разводить опасались, подсохшие лапы вспыхнут, как пух, и тогда уж точно – поминай, как звали! Огонь приспособили здесь же, на опушках, между могучих, уходящих в смурное, снежное небо, старых кедров, кроны которых там, вверху, переплетались в шатёр. Это выяснилось, когда живые оранжевые языки пламени осветили не только тесно жавшихся вокруг костров бойцов, но и вырвали из молочной темноты контуры разлапистых исполинов.
Когда к вечеру второго дня буря унялась и студёный ветер расчистил изломанный овал синего неба высоко над заснеженной впадиной, со дна которой, из хвойного леса столбиками поднимался вверх дым от костров, стоявший на скалистом плоском козырьке метрах в двухстах выше лагеря Кишка-Курощуп, тяжело вздохнув, сказал:
– Вот и огляделись. Вишь ты, развёдрилось. Теперя жди мороза. Так-то вот, товарищ комиссар.
– И что нам делать в этих обстоятельствах, товарищ Грушаков? – обеспокоенно откликнулся Осип Гомельский. Сюда, на гребень они взобрались по щетинке сосняка, в нём и снега меньше, и жухлая трава ниже, и не так путаются в ней ноги. Картина, открывшаяся их взорам, была и величественна, и угрюма. На все стороны, куда хватало глаз, расходились, будто распаханные неведомым гигантским плугом, хребты и увалы, застывшие верха и гривы которых были усыпаны, словно развалившимися комьями, скалами и утёсами. Далёкий горизонт подковой обрамляли Тургусунские белки. И ни дымка вдали, ни селеньица, куда бы можно приткнуться отдохнуть по-людски в тёплых, жарко натопленных кержацких избах.
– Выходит, здря пожгли мы округу, хучь бы те двое избёнок сберегли на край. – Кишка снял островерхую будёновку с вышитой красной звездой и сокрушённо прошёлся пятернёй по слипшимся от пота волосам. – Выкарабкиваться надоть нам немедля из энтих дремучих дебрев, не то все здеся пропадём – помёрзнем. До городу вёрст семьдесят будет, да ишо дорогу в снегах не отыскать. Опять же харчи подъели, лося бы завалить, дак выследит кто? Народишко-то у нас к лесу неспособный.
– Спустимся в лагерь, пересчитаем и распределим все продукты. Введём режим экономии, – правильными словами, как на политзанятиях, начал было Гомельский.
– Да энто известное дело, – перебил комиссара Кишка. – Заночуем и сосчитаем. Тока ведь, хучь ты и засчитайся, а харча-то энто не прибавит. Я кумекаю так: кто для революции и для нашего социалистического государства более ценен? А я отвечу – ты, товарищ Гомельский, товарищ Аграфена, наш объединённый командир и я, посколь, де, тоже командир. Так что не боись, комиссар: я загодя прибрал кое-какой харч. Ты тоже припрячь. А опосля и шумнём бойцам: вали продукт в общу кучу – разделять надоть, мол, на всех. Да ты не кривись, Осип, – своя рубаха, кхе-хе, к телу-то ближе!
– Никифор, я в общем-то полагаюсь на твой практический ум и житейский опыт, – тонким голосом поддакнул Гомельский. – Поскольку ты уроженец этих мест и, без всякого сомнения, можешь лучше других разобраться в подобных обстоятельствах.
– Вернее верного слово твоё, товарищ комиссар, – успокоенно завершил разговор Кишка. – А счас айда вниз, не ровен час – стемнеет.
Горы – это тебе не равнина, где ежели туча перекроет горизонт, то пока вся небесная вода не выльется из неё на поля, овраги и луга, и не станет тучка, как пустое коровье вымя, лёгкой, такой, что её даже слабый порыв ветерка запросто снесёт на обочину неба, до того времени и погода не выровняется. В горах всё по-иному. Здесь в каждом водоразделе, во всякой живописной долине, в любом умопомрачительном ущелье, спрятанных за высоченными перегородками двух- и трёхтысячеметровых, устланных вечными льдами, белков, своя погода, да и растительность, даже в соседних, смежных ущельях, бывает настолько отменна, что невольно подумаешь – вот и попал ты в другой мир.
Понятно, что и здесь случаются стихии, которые накрывают разом всю эту горную страну, выворачивают с корнем кряжистые кедры и ломают, как спички, мачтовые сосны, да подталкивают сокрушительные камнепады, расщепляя отвесные заоблачные пики. Но это явление редкое.
Подобную мощь природа собирает и накапливает не один год. Обыкновенно же тучи набиваются в ближнюю к ним долину и там могут кружиться до трёх суток, пока не истают вовсе.
Так и в этот раз снежная буря, кромешно буйствуя в распадках Тургусунской долины, до Теремков сумела перебросить через плоскогорные плато и скалистые гребни лишь несколько пригоршней ледяной слякоти. И даже ничуть не испугала мужиков, занятых на заготовке и раскряжёвке в сосняке хлыстов для строительства под сенью могучих прямоствольных кедров просторного дома – барака, который смог бы вместить почти всех бежавших от расправы кержаков и освобождённых от узилища бергалов. Почему же не всех? Да просто некоторые наиболее истовые старообрядцы категорически отказались от какого-либо общежития – да еще с какими-то никонианами! – и в первый же день по прибытию, испросив благословения у матушки Варвары – настоятельницы монастыря, принялись рыть себе землянушки, наособицу, в суглинке, близ косогоров, под кронами жёлтых, осыпающих мягкую иглу, лиственниц.
Лагерь беглецов расположился в полутора верстах от монастырских, притаённых строений. Матушка сама указала место, истребовав, чтобы жильё новосёлы творили себе не на виду, но в скрытых и от птичьего ока укроминах. Подростки, нарубив тала и заострив короткие черенки, перегородили наискосок мелким частоколом протоки со студёной прозрачной водой задорогами, а горловины закрыли продолговатыми плетёными мордушками. И каждое утро выпрастывали эти мордушки, высыпая трепещущих серебристых хариусов и мелких пятнистых тайменей в ведёрные берестяные туеса. Матери тут же потрошили и солили впрок свежую рыбу. Бабы, позвав с собой девочек и мальчиков, сбирали в корзинки не склёванную птицей, подсохшую ягоду черёмухи и ссыпали её в приготовленные под это закрома и сусеки. Чтобы потом, на самодельной крупорушке-мельничке перемолоть сухую ягоду в черёмуховую муку. Ржи, пшеницы и овса верхом на лошадях много с собой не увезёшь, вот и запасались пока черемухой; с морозами весь народ отправится ломать стылые грозди красной калины да розетки жёлтой рябины. Урожай на кедровые орехи уродился и в этой благодатной долине, потому ежедневно к вечеру и нарастали на поселье новые бурты шишек. Не привлечённые к строительству мужики спешно окашивали луговины и опушки, перестоявшее сено сохло уже к вечеру того же дня. Понятно, что сенцо это было пустое, но, однако, обмануть им зиму и скот сохранить до первой апрельской зелени кержаки всё же надеялись.
Тихим ясным и холодным утром уходили на перевал пешими, снаряжённые по-зимнему, с короткими широкими охотничьими лыжами на правом плече, с котомками и карабинами за спиной, Степан Раскатов, Федот Грузинов, Ивашка Егоров, Прокоп Загайнов и Никита Лямкин. Рядом с каждым бежала опытная умная лайка, поскольку без собаки зимний промысел теряет всякий смысл: она и зверя отыщет, и о нём же предупредит, сбережёт. Накануне общинно было оговорено, что коль скоро с провиантом скудно, зверя здесь, в долине, добыть есть кому – мужики и старики покуль зорки: белке в глаз с полсотни метров одной дробинкой всякий угодит, то и пущай молодёжь идёт на промысел соболя. Дело доброе, прибыльное, отлаженное еще дедами наших дедов, заимки схоронены в таких местах, куда и конный не всегда доскачет, и пеший не дойдёт, припасы – сухари, крупа, соль в сухих ларях хранятся. Однако торопиться надобно – не ноне, так завтрева снега падут, и тогда уж всё, никудышеньки отсель до лета!
Еще до зорьки матушка Варвара с монахинями отслужили молебен во здравие идущих на промысел. От харча, что тайком сунули в их котомки сердобольные матери, охотники наотрез отказались: покорнейше благодарим, мы, мол, разживёмся не дичью, так рыбой, а вам на зимовку сгодится. Взяли лишь по горстке соли, в пояс миру поклонились, осенили себя крестным знамением и цепочкой ушли по тропке вверх. Благополучно миновав узкий скалистый коридор на перевале, посуху спустились к реке, перебредя её, крепко обнялись и разошлись, каждый в своё родовое охотничье угодьё. Кому-то до места ходу было два дня, а кому и неделю.
Трёхдневный переход у Стёпки с Ивашкой был в одном направлении – в урочище Берёзовой Гривы, а там уж Раскатову на восток, к скалистым отрогам Голухи, Егорову вниз по речке Журавлихе к гольцам Синюхи. На вторые сутки пути ночью выпал обильный снег, под утро прояснело, воздух выстудило; охотники встали на подбитые камусом лыжи: прихваченные морозцем сумёты были глубокими, по колено. Оно и к лучшему – по насту да на ходких лыжах куда быстрее и проворнее, нежели раз за разом высвобождать из сугробов утеплённые войлочными чулками-пайпаками кожаные бутылы.
Выбравшись на заснеженное седёлко очередного безымянного отрога, промысловики огляделись.
– Вишь ты, сколь снежища-то навалило! – Степан указал рукой в мохнатой рукавице в ту сторону, куда им предстояло спускаться по лесистому логу. – Поспешать будем, до Каменушки обудёнкой добежать надоть – там в зимовухе обночуем, а к обеду на Гриву выйдем.
– Скажешь тож – зимовуха! – откликнулся отдышавшийся от подъёма Ивашка. – Мы с тятькой хаживали по лету вкруг твоёй Каменушки – ничё там не приметили окромя горофельника да дурбея непролазного.
– Худо искали! – добродушно хмыкнул в заиндевелую бородку Степан. – Кедруху разлапистую на утёсе за речным своротом видали? Она там одна, отдельная от лесу стоит на скалах.
– Как такую-то не увидать? И слепой, поди, на эту красоту прозреет, – утвердительно кивнул Ивашка. – Тятя ишо сказывал, они там, за ей, на солончаке доброго сохатого лет пятнадцать тому взяли с дядькой Меркулом. Но мы туда не полезли.
– А можно бы! Там бы и отдохнули в свежем моём духовитом срубчике. Я его весной изладил в сторонке, в подлеске, у ключа. И трубу вывел на крышу – ни угару, ни печали.
– Коль так, то и обсушимся у печи, да и подхарчимся из твоих припасов, – весело заключил Ивашка.
До избушки оставалось перевалить три угора и пересечь пару распадков, изогнуто уходящих к заснеженным скалам хребта Каменушки, когда чуткими ноздрями промысловики поймали запах дыма и горелого мяса. Лёгкий ветерок тянул из-за угора, с редкими соснами по гребню. Парни молча переглянулись, кивнули друг другу и сдёрнули с плеч карабины. Стараясь не скрипеть лыжами о наст, охотники разошлись по сторонам и направились, не теряя один другого из виду, в сосняк. Через некоторое время они сошлись на макушке горки, на плоском отвесном козырьке, с него открывался великолепный обзор распадка внизу. На пологом донышке которого, возле заиндевелой березовой рощицы копошились вокруг чадящего костра двенадцать человеческих фигурок. Чуть поодаль на вытоптанном, местами кровавом снегу, лежали останки какого-то животного.
– Лошадь, однако, доедают, бедолаги, – вполголоса обронил Степан Раскатов. – Видно, совсем худо мужикам, затерялись. Ни лыж, вон тока ружья торчат из сугробов. Пропадут ить, как пить дать, пропадут.
– А я так разумею – не мужики это, а те, из карателей, они по наши души сюда припёрлись. – Ивашка был настроен непримиримо. – Пущай теперь выкарабкиваются сами аль погибают. Это уж чё у их на роду написано.
– Прокрадёмся поближе, надоть разузнать: чё за народ, поди ж, подневольные, забритые с Рассеи, солдатики из мужиков. А там и поглядим – чё с имя делать.
Нахохлившиеся вороны, что слетелись сюда и деловито расселись на березовых ветках, терпеливо ждали, когда эти слабые и вялые существа внизу либо окоченеют за долгую ноябрьскую ночь, либо уберутся из распадка восвояси, оставив на испачканном снегу недоглоданные кости, лохмотья конской шерсти с не подчищенными кусочками мяса, подстывшие лиловые потроха. Казалось, что вороны дремали, однако их полуприкрытые внимательные глаза четко фиксировали любое шевеление и передвижение как вокруг сыро тлеющего костра, так и окрест.