– Надо бы еще один стожок подметать, Феодосий, ить число-то у нас бесовское, тринадцать, – боязливо заговорил Ефим.
– Пустое, небо синь синью, дождя не жди, а чего еще нам бояться?
– Всякое могет быть.
– Не каркай! Пошли полдничать. Будя себя стращать.
Пермяки – народ суеверный: кошка ли дорогу перебежит, собака ли завоет, курица ли петухом запоет – жди беды. А уж числа тринадцать боялись – чертова дюжина.
Вон и Андрей пересчитал стога, подошел к отцу и сказал:
– Тятя, а ить стогов-то тринадцать. Может, еще один распочать? Не надо беса дразнить.
– Ничего, сынок, тринадцать ли, двенадцать ли, какое дело. Пошли есть.
Андрей замолчал, спорить с отцом – тоже грех немалый. Дометать бы к ночи стога и убежать к Варьке. Отец упреждал сына: мол, орешек не по зубам. Зубин не отдаст Варьку за тя.
Зубин наметил в зятья Лариона Мякинина. Однолетки они с Андреем. Но таких, как он, девки не любят: руки почти до колен, рыжий, сутулый, челюсть тяжелая, лоб покатый, глаза маленькие, как у кабана, нос по-утиному плоский. Но Зубин подбадривал Лариона: мол, мужику красота не надобна, были бы сила и деньги. Бабы таких любят. А деньги у Мякининых водились, кубышки с золотом далеко были спрятаны. На дворе три десятка коней, столько же коров, сотня десятин пахотной земли да покосов: Всего не пересчитаешь в чужом кармане, однако можно было прикинуть, как туго набита мошна у Фомы Мякинина.
Ларион чуждался Варьки. Возиться с девкой? На кой ляд? Бегал к приветливым лихоимицам Параське и Любке. Обе любили Лариона – сильного и жадного в любви. Но больше нравилось ему ходить к Любке, когда дома не было урядника. Любка – красавица, первая красавица на деревне. Она говорила Лариону: «Чем страшней мужик, тем больше в нем силы, потому как не с кем ему ее истратить…»
Ларион чувствовал правоту Любкиных слов. Сам страшен – избегал чужой красоты. Андрея люто ненавидел. Но ненависть свою глубоко прятал. Понимал мужик, что женись он на Варьке, да при их достатке, не удержать Варьку в узде, заблудит, как Любка. И нашел в себе силы, чтобы сказать Варе: «Ты, девка, меня не боись. Не женюсь я на тебе, шибко красивущая. Не полюбишь, как жить будем?» Варя ответила: «Ежли поженят силой нас, то утоплюсь, а с таким страхолюдом жить не буду. На улице с тобой не покажусь» – «Спасибо за правду, живи, милуйся с этим лапотником. Мне есть кого любить, и есть кто любит меня. Прощевай!»
Так и благословил Ларион Варьку на добрую, тихую любовь. Верить или не верить Лариону?
Об этом думали Варя и Андрей. Ведь согласись он жениться на Варьке – женится. Зубин прикажет Варе быть женой Лариона, и никто его не отговорит.
Стоит Андрей посредине покоса, а перед глазами Варя. Вот берет он ее на руки и несет в сгепь. Там он под вскрики ночи и шепот трав будет с ней до зари миловаться. От этого под сердцем тепло, на душе радостно.
Варя рослая, гибкая, как лозинка прибрежная, а глазищи будто у дикой оленухи, голубее неба, чище уральских озер. Молчаливый смех в тех глазах затаился. А засмеется, будто золото сыпанет по избе. Собирай, не ленись, всем хватит. Песню запоет – вся деревня слушает. А когда начнет миловаться и целовать – голова кругом, будто жбан медовухи выпил. Упадет на руки, пойманным стрепетом забьется. Губы – пьявки. Руки – змеи. Вся на виду, вся в горении. Но не смеет Андрей впасть в грех. Только после венца…
Бывает, что и поддастся порыву Вари – забыв бога, все на свете, зароется в ее душистые волосы, поцелуями защекочет шею. Трогает руками сильное тело, трепетное, податливое. Бесовское томление и духота степная. Но стоит ему вспомнить Софкину любовь, как он тут же приходит в себя. Опустит Варю в травы, притихнет, замкнется. Обидно Варе, что недоласкал, недомиловал. Бросит злое слово:
– Все знают, как ты соблазнил Софку. Меня тоже хочешь соблазнить.
– Не права, Варя, сама чуть до греха не довела.
– Иди к Софке, она ждет тебя, глазищами рыскает, как голодная волчица. Или сбегай к девкам Мякининым, тоже с тебя глаз не спускают.
Девки у Мякинина – перестарки. Не берут их парни, на Лариона похожи. Кто такую возьмет? Находились женихи, ради приданого готовы были взять, но Фома начал нос воротить, мол, рвань, лапотники, а потому не пара. Гнал в три шеи. Теперь бы рад выдать своих блудниц за любого, но уже никто не берет.
Пойдут, бывало, в церковь Мякинины, впереди Фома Сергеич кривоного семенит, за ним дородная Василиса, следом девки; Ларион не ходил с семьей. Девки нарядные, нахально крутят ягодицами, совращают мужиков. Похохатывают мужики, крякают, судят, какая из них норовиста в любви, которая – холодна. Эти девки не натружают работой свои руки, вяжут кружева, шьют, бездельничают, как сказали бы в деревне. А между делом одного за другим приносят в подолах младенцев. Все от прохожих молодцов. Рычит и смертным боем бьет Фома своих дочерей, но унять блуд не может.
Андрей пристыженно сожмется в травах, уставит большие глаза в даль ночи и надолго замолчит. Неправда его больно ранит. Варя протянет руку и начнет тихо наматывать его кудряшки на палец. Извиняется за сказанное. Примиренные, задремлют под скрип цикад, крик ночных птиц, с росой проснутся…
У пермяков такое допустимо, когда девка может вернуться на рассвете, лишь бы работала во всю силу, не дремала бы на покосе. А если приспит мальца от безвестного молодца, то все это богово, все от бога. Поэтому Варя могла свободно встречаться с Андреем, пока об этом Зубин не узнал.
Согласился с отцом Андрей, пусть будет по его слову, лишь бы не нудиться еще одну ночь без Вари. Готов работать и без обеда.
Все сошлись к табору. Встали на молитву, повернув лица на восход солнца.
– Богородица дева, радуйся, благодатная Мария… – запричитал Ефим, остальные ему вторили.
Молились с усердием. Иван Воров назло Ефиму крестился лениво. После молитвы Ефим заворчал: – Завтра же скажу попу, пусть снова наложит на тебя епитимью.
– Десятый раз пужаешь меня попом. Так знай, что сегодня поп пребывает в болести, ему Ларька хребет колом перебил. Параську не поделили. Кровями мочится, ноги отнялись. Отходил старый кобель по бабам. Видел я, как он блюдет тайну исповеди, сам шепчет молитву, рука же под подол лезет.
Хмурится Феодосий, грозился он выгнать Параську из деревни; хоть он не староста и не поп, но по его слову выгнали бы! Но куда? Ей тоже, вдовушке, хлеб есть надо, жить надо. Вот и принимает, кто побогаче. Любке и мякининским девкам обещал завязать подолы на головах и голяком пустить по деревне, но все недосуг. А жизнь шла своим чередом.
– Мы и без попа можем сделать тебе судилище, каленым железом грехи изгоним, очистим твою душу от скверны.
– Слушай, Ефим, ты грамотей средь нас, многажды читал скитское покаяние, там написано: «Отпусти мне, боже, беззакония моя: зависть, сребролюбие, славолюбие, гордость и непокорение…» Скажи, что у меня есть: серебро, славолюбие? Неужли ты не поймешь, что это ладно для того, кто правит нами. Не быть гордым, быть покорным. А я мужик, я рожден быть гордым и непокорным. Ты хочешь исделать меня другим? Не выйдет, Ефим, потому нишкни и не пужай меня. Могу осерчать и выдрать бороденку.
– Тяжко спорить с тобой, зловредный ты мужик.
– Не зли, Иване, раба Ефима, – притворно запричитала Харитинья, повела глазами, а в них задор, смешинка. – Пропадем мы тогда, ить спать вместях не дадут, у попадьи в подполье будут держать, – дрогнули брови-дуги, потянулась гибким телом.
Крякнул Ефим от греховных мыслей, хохотнул Иван, усмехнулся Феодосий. Харитинья, когда надо, любого в соблазн введет, и потянется за ней мужик, как бычок на поводке. Зубин большие деньги предлагает за короткую любовь. На то же подбивает и Мякинин. Но Харитинья горазда подразнить мужиков, а дальше не подпустит.
– Придется бегать к Зубину аль, на худой конец, к Фоме – рыжему. Не люблю рыжих, а что делать?
– Будя молоть языком, – оборвал Феодосий. – Нашли время чесать языки, нужда в дугу гнет, а они про блуд. Кормите.
Ели шумно, ели долго, набивали животы травой. Запили квасом. Жить можно. Не грех и подремать чуток, кто горазд, а кто хочет говорить о деле – пусть говорит.
– Есть у меня думка шальная, бродяга ту думку заронил, душу сволновал. Бежать нам надо в Сибирь и еще за Сибирь. Там где-то есть Беловодское царство, вольные земли, вольные люди. Земли пустошные, ничейные, знать, наши, мужицкие. Ни царя там, ни разных живоглотов.
– Хэ, спятил, старик, – хохотнула Меланья, – в Сибирь за долги гонят, а он сам готов бежать по сказу бродяги.
– А че, пошли, Меланья, может, хошь раз наемся досыта, – подмигнула Харитинья.
– Я хошь завтра готов чапать, – потянулся Митяй.
– Сиди уж, по дороге свои мосталыги растеряешь, – цыкнула Марфа.
– И все ж подумать надо, мужики и бабы, здесь дожили уже до ручки.
Феодосий долго рассказывал о неведомом царстве, своего добавил, и выходило так, что хоть сейчас снимайся и убегай в ту страну.
– Антиресно, – крутнул лохматой головой Иван.
– Может, и антиресно, но рази можно оторваться от родной земли? Не было бы солоно? Как здесь ни тяжко, но свой дом, свои дороги. Не подходит! – взвился Ефим. Было с чего.
– А может быть, подходит? Подумать надо, – подала свой голос Марфа. – Рази здесь мы живем? Не живем, а сырой головешкой шаем.
– Пошли, Ефиме, доделаем мы тебя нашим святым, – захохотала Харитинья.
– Можно и здесь стать святым, молись и бога не гневи.