«Я, – говорил он, – своими знаниями приобрел нескольких друзей, которые живут в разных частях света, близ моих владений, а как поместья мои отсюда очень не близки, то я утешаюсь тем, что, не видя их, получаю от них письма и сам отвечаю им на оные; но как мне уж тринадцать тысяч лет и, следственно, в таких пожилых годах иногда склонен я к лени, то ты должен будешь писать то, что я тебе буду сказывать, и читать мне их письма. Я позволяю тебе списывать и для себя те, которые более тебе понравятся; прочее ж время все в твоем распоряжении».
«Почтенный Маликульмульк! – говорил я ему, – когда вы позволяете мне списывать ваши письма, то позвольте их также издавать в свет и тем уверить моих соотчичей, что я имел честь быть вашим секретарем, которые без сего доказательства почтут сию историю сказкою, как обыкновенно привыкли называть невероятные дела; а может быть, меня посадят в дом сумасшедших».
Сверх того, говорил я ему, что, служа у него в секретарском чине, я ничем иным не буду пользоваться, кроме своего жалованья, для того, что у него ни подрядов, ни откупов, ни поставок никаких нет, и мне будет стыдно сказать, что я, быв секретарем у такого знатного человека, ничем не поживился, между тем как некоторые секретари самых последних мест, с помощию хорошей экономии, получая по 450 рублев в год жалованья, проживают ежегодно по 12 000 рублев и строят себе очень порядочные каменные домы. Господин ворожея говорил мне, что он здесь расположен жить инкогнито, однако ж я ему доказал, что лучше быть славным, нежели неведомым, – и говорил ему, что сам Цицерон радовался, когда некто из стихотворцев зачал описывать его дела; что Сенека говорил, что он не для чего другого учился философии, как только для того, чтоб люди это знали, и что сам господин Эмпедокл, управитель его увеселительного дома, изволил соскокнуть к нему для того, чтобы быть славным.
Маликульмульк смеялся сим мнениям и, наконец, для меня склонился, чтоб его и приятелей его письма были издаваемы в свет. Я было намерен был попросить у него на то и денег, но опасался, чтоб он мне не дал изрезанных обоев вместо червонцев; а я столько люблю всех своих земляков, особливо же типографщиков, что никогда не намерен обмануть их столь бесстыдным образом. Итак, решился лучше деньги на расход типографий для издания сих писем занять от читателей, нежели выпустить такие деньги, за которые бы я, как не имеющий никакого законного права, ни власти выдавать фальшивых денег и, как секретарь Маликульмульков, должен был отвечать, между тем как он спокойно бы по воздуху, по воде или по земле уехал в свои владения.
Часть первая
Письмо I
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку
Вот первое письмо, любезный в премудрый Маликульмульк, которое я к тебе пишу после нашей разлуки. Я было хотел тебя поздравить с новым годом, но не знаю, которому ты веришь календарю: Юлианскому ли, или древнему Римскому; а может быть, ты и того мнения, что год со всякого нового дня начинается. Я бы желал уверить тебя о моем к тебе дружестве, но мы с тобою столько знакомы, что можем оставить для других такие учтивости, которыми ныне почти все письма наполняются; итак, лучше скажу тебе новость, и какая ужасная перемена делается в аде!
Вчерась минул срок полугодовому отсутствию Прозерпинину. Плутон с нетерпеливостию ожидал ее возвращения; вдруг предстала перед него одна тень, одетая в скороходское платье, и докладывала, что Прозерпина прибыть изволила. Минуту спустя богиня сама входит в нынешнем французском платье, в шляпке с перьями и в прекрасных башмачках, которых тоненькие каблучки придавали ей вершка три росту. Бедный Плутон оледенел, увидя ее в сем наряде; мы сами несколько оторопели; некоторые из нас говорили очень тихо: «Конечно, она сошла с ума», а другие кричали во все горло: «Богиня еще прекраснее!» Но все с нетерпеливостию ожидали, чем все это кончится.
«Здравствуй, мой ангел! – сказала, подошед к своему мужу, Прозерпина, и присела перед ним два раза. – Признайся, – продолжала она, – что я не без пользы возвратилась к тебе с того света! каково тебе кажется это платье, эта чёска, эта шляпка, эти высокенькие башмачки? Знаешь ли, что все это последней моды и взято из французских лавок?»
«Друг мой! – говорил, почти всхлипывая, бедный Плутон, – что тебе сделалось?.. здорова ли ты?.. Ах! я ведь говорил, что частая перемена воздуха может повредить мозговую перепонку. Любезная Прозерпина! опомнись, что ты! Ах, зачем ты ездила на тот проклятый свет! Я предчувствовал…»
«Как зачем? – перехватила речь его Прозерпина, – знаешь ли ты, что я там в нынешнюю поездку выучилась петь и танцевать: посмотри, как чисто делаю я аглинские па в контрдансе».
В минуту подхватила она близ ее стоящего Сократа и принудила его пропрыгать с собою аглинские прогулки; Диоген хохотал во все горло и говорил, что это прекрасная пара, а Плутон бесился и не знал, что делать; он шепнул тихонько Цицерону, не может ли он уговорить жену его отстать от таких дурачеств. Цицерон подошел к ней со всею важностию, достойною римского оратора и сенатора.
«А! здравствуй, дедушка, – сказала она ему, – послушай, мне есть до тебя маленькая просьба, и мне ужасть хочется, чтоб ты ее исполнил: напиши, пожалуй, похвальную речь французским торговкам; ты не поверишь, как я и они будем тебя благодарить, твои филиппические речи стоили тебе головы, а за эту речь, о которой красоте я уверена, подарю я тебя последней моды фраком и аглинским гарнитуром пряжек. Признайся, что это очень щедрая плата».
«Богиня! – сказал Цицерон, – могу ли я верить своим глазам, чтоб ты, будучи бессмертна, пленилась дурачествами существ, которые едва живыми назваться могут?»
«О! ты скучишь своими нравоучениями, жизнь моя, – отвечала Прозерпина, – оставь их. Знаешь ли, что ты был бы нестерпим в нынешнем свете и разве одними твоими острыми словами мог бы сыскать благосклонность у женщин, которые ныне решат судьбу ученых людей».
«Богиня, – говорил Цицерон, – сия вредная язва не заразила ли и мое любезное отечество? Ах! я бы лучше желал еще шесть раз быть из него изгнан и двадцать раз быть удавлен, по приказанию новых Антониев, нежели видеть такую странную перемену».
«Ты не поверишь, – отвечала Прозерпина, – в каком совершенстве ныне Италия! Правда, ты не найдешь там ни одного Катона, ни Юлия, ни Брута, ни древнего Тарквиния; но если б ты знал, как там хорошо сочиняют оперы буффо, то бы ты сделался театральным буффоном. Жизнь моя! – продолжала она, оборотясь к Плутону, который смотрел на нее вытараща глаза, – сделай милость, заведи здесь оперный театр; я на себя беру выписать актеров, музыкантов и хороших капельмейстеров».
«Богиня! – вскричал с сердцем Плутон, – ты, наконец, досаждаешь мне своими вздорными предложениями и сама не знаешь, что хочешь делать».
«Выбрить тебе бороду, радость моя, – отвечала с нежностию Прозерпина, – и нарядить тебя во французский кафтан. Ах! ты не поверишь, как прекрасны нынешние мужчины с выбритыми бородами; я видела своими глазами целые города, наполненные Нарциссами и Адонисами; и уверена, что ты с выбритою бородою так же прекрасен будешь, как Ганимед; прибавь же к тому французский кафтан, тупей алакроше, модные пряжки и щегольскую французскую шпагу. О! мужчины так стали хитры, что умели сделать прелестными в глазах женщин и шпаги свои. Ты не увидишь более тех старинных саблищ, которые весом тянули столько же, сколько те, которые их носили, но увидишь маленькие прекрасные шпажки, которые, ничуть не ужасая, делают только украшение и включены в число галантерейных вещей. Да, в число галантерейных вещей! Лучшие шпаги и лучшие тросточки продаются в аглинских магазинах».
Представь, мудрый Маликульмульк, каково было для нас видеть такое сумасбродство! Радамант, Эак и Минос жались как можно более, желая сохранить судейскую важность и чтоб не треснуть от смеха; сам Плутон половину плакал и половину смеялся; однако ж ничем не мог уговорить Прозерпины, чтоб скинула она свое фуро, а особливо чтоб испортила прическу своей головы. «Как! – говорила она, – я буду ходить с растрепанными волосами в такое время, когда последняя театральная девка имеет у себя французского парикмахера! Нет, если ты хочешь, чтоб я осталась здесь, то неотменно выпиши мне парикмахера, портного и купца с галантерейными вещами, а без того я в сию же минуту еду в Париж».
Плутон морщился, сердился, смеялся, но, наконец, должен был согласиться на ее требование.
Кого же бы ты думал, выбрала доставить таких надобных людей?.. Меня, ученый Маликульмульк! Поздравь меня с должностию модного поверенного Прозерпины. Я скоро еду набирать лучших искусников. Весь ад теперь в смятении от этой перемены, и я скоро, может быть, уведомлю тебя, чем это кончится.
Письмо II
От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
Два дни тому назад, мудрый и ученый Маликульмульк, как поутру очень рано пролетал я чрез Париж, где, рано взлетев на самый верх одной колокольни, сел я там на несколько времени для отдохновения, ибо я тогда чрезвычайно устал, облетев, менее нежели в двенадцать часов, около пятисот миль, и притом еще должен был столько же пролететь до того места, куда предприял я свое путешествие. Сидя на верху сей колокольни, обозревал я обширное пространство всего города, и тогда пришла мне в голову та же мысль, которая заставила некогда Ксеркса проливать слезы. «Когда я помышляю, – говорил сей монарх, осматривая свои войска, – сколь кратка жизнь человеческая, тогда прихожу в крайнее смущение от соболезнования и не могу от слез воздержаться, что из сих многих миллионов людей, стоящих теперь пред моими глазами, чрез сто лет ни одного в живых не останется». – «Ежели бы все люди, – говорил я сам в себе, – обитающие в сем городе, помышляли о своей плачевной участи и о конце своей жизни, которого вскоре ожидать они долженствуют, то, без всякого сомнения, скоро вышли бы они из своего заблуждения и оставили бы все суетные свои попечения, которыми непрестанно себя занимают. К чему служат все труды, приемлемые сими несчастными? Вместо того чтоб наслаждаться немногими минутами их жизни, над коими они суть совершенные властители, они изнуряют себя великими трудами, потеют и мучатся для приобретения благополучия в такое время, которого никогда они не увидят и кое совсем не для них предоставлено. Они тогда престают существовать на сем свете, когда думают начинать только наслаждаться исполнением своих предприятий».
Алчные и корыстолюбивые купцы, которые день и ночь обременяют себя труднейшими заботами о своей торговле и которые здоровьем своим и покоем жертвуют ненасытному желанию собрать богатое имение, умрут прежде, нежели удовольствуют свое желание, а чрез то более будут чувствовать скорбь и сокрушение, что вовсю жизнь свою бесполезно трудились; если же и случатся между ими таковые, которые прежде своей смерти удовлетворят свою алчность, то и для тех то время, в которое будут они наслаждаться сими сокровищами, приобретенными с толикими трудами и беспокойством, покажется столь коротко, что ни к чему более не послужит, как к приумножению их мучений, возбуждая в них большее сожаление о лишении богатого своего имущества, коим столь маловременно они наслаждались.
Человек, который видит себя лежащего на одре смертном, тем более несчастлив, что с изнурением своего здоровья приобрел богатство и что не во всю жизнь свою находился в бедности; ибо, оставляя сей свет, чем менее в нем теряет, тем меньше о нем сокрушается. Лудовик XIV, умирая, лишался с жизнию государства. Герцог теряет менее, нежели государь; купец бедный теряет меньше, нежели богатый. Бедность есть такая вещь, которая всего способнее может произвести философов. Человек, обладающий богатым имением, редко захочет преподавать другим нравственные наставления. Сенека, быть может, один, а Эниктетов найдется две тысячи.
Ежели бы люди, мудрый и ученый Маликульмульк, устремляли некоторое внимание на бедность и на низкость своего состояния, то постарались бы отвратить полезнейшими своими размышлениями те бедствия, которым подвергла их судьбина. Вместо того, что поступками своими унижают они свое состояние, которое учинилося уже совсем презренным, подражали бы они столько, сколько было бы им возможно, мудрым сильфам, кои единственно стараются только о том, чтоб исполнять и любить добродетель, и ожидают без страха и суетного желания того, что небо для них определило. Слабые человеки, будучи весьма отдалены от того, чтоб во всем поступать с благоразумием, все равно трудятся о учинении себя несчастнейшими. Кажется, что они со утешением умножают свои бедствия, кои по собственному их злоупотреблению присоединены к человеческой природе и коих горесть единые токмо философы услаждать умеют. Без сомнения, ты, мудрый Маликульмульк, много раз рассматривал те несчастия, которым подвержен весь род человеческий, но не знаю, приметил ли ты когда, что все люди, в каком бы состоянии ни были (выключая из того числа немногих только любомудров), суть равно несчастны в глазах истинного философа. Начнем сие исследование с государя.
Таковой государь, который, будучи окружен блистательным двором своим, единственно предается без всякой умеренности различным забавам, оставляя своим министрам все попечение о своем государстве, может ли быть счастлив? Равным образом и тот, который, для удовольствования непомерного своего честолюбия, разоряет свое государство и приводит в крайнюю погибель своих подданных, не может назваться благополучным. Таковые государи, предающиеся страстям своим, сами чувствуют, сколько поступки их противны истинной чести, целомудрию и человеколюбию; ибо такова есть участь всех людей, порабощенных своим порокам: чтобы они ни делали, однако ж не могут толико быть ослеплены, чтоб иногда тлеющая искра их совести не представляла им от времени до времени страшной истины. Некто из ученых мужей справедливо сказал, что «совесть может быть закрыта завесою, потому что она не Бог, но что она никак не может совсем истребиться, потому что происходит от Самого Бога». Преступник, сколько бы ни старался и сколько бы ни прибегал ко всем способам, могущим совершенно успокоить его смущение, однако ж никогда до того не достигнет, ибо внутренние угрызения совести, подобно тем хищным птицам, которые по баснословию терзали грудь Промефееву, непрестанно сыскивают свою пищу, и сердце, терзаемое ими, во всякое время претерпевает несноснейшие мучения. Великие и малые люди равно бывают подвержены внутреннему угрызению своей совести, коль скоро сделаются преступниками.
В каком бы состоянии человек ни был и какое бы лицо ни представлял, но ничто не может его избавить от терзания возмущенной его совести: «Повсюду, где нет истинной добродетели, порок обитает, а с ним купно и внутренние угрызения, всегда за ним последующие». Тщетно порочный государь мыслит, под защитою своего самодержавства, успокоить страх свой, который посреди величества его, славы и беспечности повсюду за ним следует и непрестанно его мучит и терзает до самого того времени, когда лишится он жизни, а вместе с оною и пышных своих забав, смешанных со многими скорбьми и мучениями. Мудрый философ может ли почесть благополучною столь неспокойную и бедственную участь?
От государя обратимся к придворному. Какое его состояние? Он есть невольник, носящий на себе золотые оковы! Под пышною наружностию суетного величия он сокрывает тягостные попечения и несноснейшие скорби. Сколько таких придворных, которые в жизни своей не проводят почти ни одного дня, не будучи терзаемы честолюбием, желанием приумножить свое могущество и страхом лишиться милости своего государя? Можно ли таковую жизнь почесть счастливою, в которой надлежит быть непрестанно в мучительном беспокойстве и в недоверчивости ко всем тем, с коими имеешь обхождение, льстить своим неприятелям, не иметь ни одного истинного друга и во всем поступать по своенравию и по прихотям другого человека? Наконец, после столь мучительной и беспокойной жизни постигает смерть, которая стремительно разрушает все принятые меры, делает бесполезными все усильнейшие старания и оставляет единое токмо прискорбие, что в толиком злоупотреблении препровождаемы были краткие дни его жизни, которую прожил он, будучи всегда невольником, когда мог бы наслаждаться спокойною свободою. Нужно ли было родиться на свет единственно для того, чтоб играть столь мучительную ролю в своей жизни, которая кончится столь скоропостижно?
Здешние духовные особы не могут почесться ни благополучнее, ниже спокойнее светских! Они приносят к подножию жертвенника терзающее их честолюбие. Они непрестанно помышляют о приумножении своего богатства. Скупость есть порок, свойственный большей части французских духовных. Надменный прелат всегда бывает смутен, печален и задумчив, но что б такое могло возмущать его блаженство? Он хочет быть архиепископом! Когда поступает он в сие достоинство, то и тогда кажется столько же печален, ибо желает кардинальства; потом получает кардинальскую шапку, но беспокойства его не уменьшаются, потому что думает быть папою. Наконец, не избавившись от сердечного сокрушения, он умирает с сожалением, что не мог удовлетворить всех своих желаний. Сто тысяч ливров годового дохода и пышные титулы преимущество и высокомочия не могли учинить его благополучным, и со всем его богатством он был беднее крестьянина, живущего при умеренности спокойным и довольным в своей хижине.
Деревенский священник ропщет непрестанно на свою судьбину и жалуется, что ему жить нечем. Чрез несколько времени получает он богатый приход, оставляет деревню и переселяется в город. Ужели он сим удовольствован? Нет! он хочет быть настоятелем; потом получает и сие достоинство, однако ж желание его еще не удовольствовано, ибо чем более он возвышается и чем больше доход его возрастает, тем больше алчность его приемлет новые силы. Ежели бы он, подобно тому кардиналу, достиг до ближайшей степени к папскому достоинству, то и тогда не был бы доволен; если бы поступил он и еще далее, хотя бы сделали его папою, то и в то время доходы его казались бы ему умеренными.
Вот сколь велико человеческое ослепление, мудрый и ученый Маликульмульк! Они бросаются непрестанно от одного состояния к другому и во всех сих различных переменах не менее суть несчастны. Поелику ищут они своего удовольствия в вещах суетных, скоропреходящих и неосновательных, а потому вместо истинного блаженства ничего другого не находят, кроме непостоянства, скуки, зависти, преступления и внутреннего угрызения, которое повсюду за ними последует.
Истинное и ни с чем не сравненное блаженство состоит в любви к добродетели и в собственном спокойствии своего духа. Кто твердо уверен в сей истине, для соблюдения которой со всем поступает по мудрым и нужным правилам, тот совершенно благополучен и провождает жизнь без смущения и беспокойства; не страшится смерти и ее не желает; но ожидает спокойно всего того, что небо ему предопределит с его жизнию, ведая, что когда оная кончится на здешнем свете, тогда наступит другая, чистейшая и светлейшая, и что сия будущая, совершенно блаженная жизнь будет наградою за мудрое поведение на сем свете.
Люди должны бы были непрестанно помышлять о двух вещах: во-первых, о краткости здешней жизни, а во-вторых, о бесконечном продолжении будущей. Тогда не предалися бы они безумным помышлениям, причиняющим им несносные мучения, тогда сказали бы они сами себе: «Как! для приобретения вечного блаженства предоставлено нам трудиться несколько только минут, а мы расточаем сии счастливые минуты в суетных желаниях и в предприятиях, которые тогда же исчезают, когда исполняются! Будем лучше помышлять о доставлении себе вечного жилища и не будем напрасно терять сих минут, от употребления коих зависит наше бесконечное блаженство».
Письмо III
От гнома Буристона к волшебнику Маликульмульку
Пожалей о мне, любезный Маликульмульк, пожалей о своем бедном Буристоне, узная его несчастие; несчастие, которое едва ли с кем-нибудь из моей братьи когда случалось. Но почто удручать тебя моими пустыми жалобами? Они могут в мыслях легковерного увеличить мою беду; но в мыслях премудрого человека останутся одним пустым звоном. Итак, приступлю я к делу и буду требовать твоей помощи, ибо не утешение, но помощь нужна несчастным.
Наш общий знакомец Зор писал к тебе о сумасшествии Прозерпины, но он еще не о всем тебя уведомил. Богиня вскоре после того вздумала переменить вид своего двора. Между тем как Зор полетел в свет набирать разных модных искусников, она новоприбывшему в ад французскому портному велела на скорую руку обмундировать семь греческих мудрецов и славнейших в древности женщин, как-то: Семирамиду, Клеопатру, Лукрецию и прочих. Она еще более хотела, она неотменно желала, чтоб они завели между собою любовные интриги и чтоб, не выключая и важного Солона, все сделались волокитами. Тысячу раз она смеялась над стыдливою Лукрециею и над Виргиниею, что они дичились в новых нарядах и не давали рук своим обожателям; она отдала их под смотрение доброй Клеопатре, которая обещала сделать из них таких придворных вертопрашек, которым бы и лучшие европейские дворы завидовали.
Школа началась балом, богиня сама открыла его с Плутоном, и потом Лукреция с Сократом танцевали менует: говорят, будто он уже за нею и машет. Радамант, Минос и Эак, которые также приглашены были на сей праздник, потеряли всю свою важность, коль скоро увидели тут Александра Великого, Цесаря, Помпея, Брута, Катона и Фемистокла с римскими весталками, прыгающих галопада, который искусные музыканты играли аллегро престо. Бедные наши судьи, забыв придворную благопристойность, надрывались от смеха, и как им никогда не случалось так долго смеяться, то этот смех превеликою кончился бедою. Минос получил колику, толстый Радамант получил одышку, а у бедного Эака лопнул пузырь, и они, кое-как дошедши до своих постелей, сказались больными. И таким образом заседание адских судей перервалось, и некому было отправлять суд над ежечасно прибывающими сюда теньми.
На другой день послали Иппократа их освидетельствовать, который донес, что у двух из них лопнули мозговые перепонки, а у третьего разорвалась в ушах барабанная кожица; следственно, двое сошли с ума, а третий оглох и не может выслушивать оправданий. Плутон взбесился, услышав сию ведомость, и чрезвычайно бранил свою жену, обвиняя ее в сем несчастии. Прозерпина извинялась как могла и старалась доказывать, что сии судьи, несмотря на их повреждение, были еще годны для исправления своих должностей и что она, путешествуя по свету, никогда не видывала, чтобы отставляли судей, у которых повреждены мозговые перепонки или у которых лопнули в ушах тамбурные кожицы; но упрямый Плутон, не слушая сих оправданий, решился посадить на место старых новых судей. В сем намерении призвал он меня и велел мне как можно скорее лететь в свет и сыскать трех честных и беспристрастных судей, у которых бы мозг был в хорошем положении и которые притом не были бы глухи. Представь, любезный Маликульмульк, как я остолбенел, услыша такое препоручение! «Ваше адское величество, – сказал я Плутону, – дарования мои так слабы, а должность, налагаемая вами на меня, так трудна, что я не надеюсь отыскать вами желаемых редкостей; итак, осмеливаюсь просить у вас увольнения от толь тяжкого труда и поручения оного такому духу, который более меня имеет дарований». Но я только терял слова, и старик мой был неумолим; он доказывал, что ему неотменно нужно, чтобы продолжалось заседание, и для того надобны три честные человека, искусные в законах и без всякого корыстолюбия.
Вот какая поручена мне должность, любезный Маликульмульк, не несчастливый ли я бес? Где сыщу я три такие чуда? Я б лучше согласился быть Танталом или Иксионом, нежели искать такие редкости; однакож с богами шутить дурно; надобно повиноваться, и я намерился чрез три часа отправиться на землю; а между тем хотел посоветоваться с некоторыми теньми, которые у нас славны мудростию; но заприметь, любезный Маликульмульк, как пример начальников развращает подчиненных! Я уже не нашел здесь ни одной тени, которая бы не старалась подражать Прозерпине и не занималась бы модами и чёскою. Я подошел к Гераклиду, думая, что сей печальный философ может мне подать наставление, но и тот у нас не без дела. Прозерпина по частому его плаканью заключила, что он может быть очень хорошим трагическим актером, и потому я нашел его занятого учением какой-то плаксивой роли из новых трагедий. «Ах! – подумал я сам в себе, – сколько на земле в нынешние веки умирает таких людей, которым нужен бы был один слабый пример их владетеля, чтобы сделаться Цицеронами, Катонами и Демосфенами, и которые вместо того проводили всю жизнь свою в вымышлении новых нарядов и над чёскою своих волос!» Я перебирал в уме многих древних государей и видел, что Виргилии, Горации, Вароны, Расины, Боалы и Молиеры бывали по большей части только тогда, когда жили Титы и Лудовики XIV или когда они не боялись рассердить тем, что они умны, того, кто может у них отнять умы вместе с головами. Наконец рассуждения мои кончились тем, что мне надобно было отправиться в свет, не получа ни от кого никакого совета, о чем я очень печалился, как вдруг увидел пред собою Диогена и Демокрита, которые хохотали во все горло.
«Скоро ли ты отправляешься, – спросил меня Демокрит, – искать нам честных судей?»
«Ах! – отвечал я, – в сей же час, но не знаю, каким образом окончится моя поездка; только думаю, что мне вечно в ад не возвращаться».
«Не отчаивайся, – сказал Диоген, – ты очень уж худо думаешь о свете; я, напротив того, от всех новоприбывающих сюда судей слышу, что там ныне в судах все честные люди и что несколько уже тому назад веков, как бездельники и крючкотворцы выгнаны из приказов. Я советовал бы тебе лететь на север; там, может быть, найдешь ты надобное тебе число таких судей…»
«Я верю, – сказал Демокрит, – что ныне правосудие не с молотка продается», – и захохотал во все горло.
«Ах! – отвечал я печально, – и я верю тебе, Диоген, но скажи мне, отчего это, что с того света большая часть судей приходит к нам в богатых кафтанах, а тени челобитчиков являются сюда нагие; а часто и те самые из них, которые выиграли свой иск, приходят в одних рубашках!»
«Любезный друг, – отвечал Диоген, – ты уже знаешь от Прозерпины, что значит слово мода; итак, может быть, ныне на земле такая мода, чтоб челобитчики ходили полунагие, а судьи в богатых платьях: ведь надобно же чем-нибудь различать состояния…»