«Так, так, – перехватил Демокрит, – видно, что это самая полезная мода для того, что она уже давно в употреблении».
«Оставьте ваши шутки, – сказал я им, – и скажите мне лучше, каким образом могу я отыскать такие редкости; вы были на земле и можете меня просветить в сем случае».
«С охотою, – сказал Диоген, – во-первых, старайся сыскать такие приказные места, которые слывут нажиточными, и в них ищи судей, которые бы были бедны и имели бы богатых челобитчиков: это первый знак, что судья некорыстолюбив. Потом, как скоро ты увидишь, что его подьячие не пьяны, то это значит, что он умеет ими управлять. И наконец, ежели ты увидишь, что у него случится дело знатного богача с невинным бедняком и простолюдимом, если богач проиграет свое дело, то я даю тебе совет, не мешкая ни минуты, звать его сюда».
Демокрит ни в одном слове не спорил с словами Диогена, но только говорил, что это найти очень трудно, однакож желал мне всякого счастия и, смеясь дурачествам Прозерпины и чудному предприятию Плутона, удалился от меня с Диогеном к Прозерпинину уборному столику.
Вот, любезный Маликульмульк, мои обстоятельства. Признайся, не в жалком ли я положении; право, я боюсь, чтоб не расстаться навсегда с адом; итак, прошу твоего совета и, надеясь на твой разум, ожидаю от тебя сей помощи.
Письмо IV
От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
Когда я размышляю, мудрый и ученый Маликульмульк, о поведении большей части людей нынешнего света, то признаюсь, что не только извиняю, но даже хвалю поступки и образ мыслей тех людей, которым дают название мизантропов[1 - Мизантроп – нелюдим, или человеконенавидец. (Прим. И. А. Крылова.)]. Все то, чем их упрекают, есть некоторым образом хвала их добродетели. Какой смертный, следующий путем истины, не возгнушается тех гнусных страстей и пороков, коими свет сей преисполнен? Возможно ли, чтобы сие не учинило его суровым, унылым и задумчивым? Напрасно думают, будто люди всегда и во всякое время были одинаковы. Я утверждаю, что слабые смертные никогда не были столь глупы, безумны, порочны и столь достойны сожаления, как ныне. Весьма нужно, чтобы в каждом государстве поболее было сих мизантропов, дабы люди могли пользоваться наставлениями, упреками и колкими насмешками сих угрюмых философов.
Так, мудрый и ученый Маликульмульк, я весьма в том уверен, что ничто не может быть столь полезно для благосостояния общества, как великое число сих мизантропов; я почитаю их за наставников и учителей рода человеческого. Одна половина света, занимаясь безделками, повержена ныне в совершенное ребячество, а другая одержима бешенством! Итак, должно поступать с людьми или как с младенцами, или как с бешеными. Обыкновенные философы, мудрецы и ученые не могут более быть их путеводителями; все их премудрые поучения не сделают никакого впечатления над развращенными их умами, надлежит употребить на сие гораздо строжайших наставников – одним словом, таких, каковы мизантропы.
Возмогут ли все наставления Сенеки и Эпиктета произвесть какое действие над глупою головою петиметра? Сделают ли они его разумнейшим? Заставят ли быть полезным обществу и не принимать более на себя тех смешных телодвижений и ужимок, чрез кои уподобляется он обезьяне? Без сомнения, все речи сих великих философов останутся безуспешны. Тщетно будут они прославлять пред ним добродетель и описывать всю гнусность пороков: он, насмехаясь как им самим, так и их словам, вместо ответа сделает, может быть, несколько странных прыжков или пропоет какую песенку из новой оперы. Но мизантроп, привыкнувший не обинуясь говорить истину, есть человек, могущий заставить сего шалуна войти в самого себя. «Поступки твои, – скажет он ему, – забавляют меня несколько минут, но наконец становятся несносны. Признаюсь, что ты очень забавен, и я не могу смотреть на тебя без смеха, однакож напоследок ты чрезмерно наскучишь. Хочешь ли, – скажет он ему, продолжая свою речь, – чтоб я говорил с тобою чистосердечно? Мне весьма удивительно, что по сих пор ты и тебе подобные не предложили еще правительству, дабы учреждено было особое собрание, где вознаграждались бы все модные ваши дурачества. Я уверен, что тогда был бы ты из числа первейших, могущих льститься восчувствовать на себе опыт сего столь благоустроенного заведения; потому наиболее, что нет никого даже и из твоих сотоварищей, кто бы мог с таким искусством, как ты, делать страннейшие телодвижения, шаркать ногами, кривлять рот, обращать по-модному глаза, болтать то, чего сам не понимаешь, смеяться без намерения, печалиться без причины и лгать с таким уверительным видом и смелостию, как другой говорит правду».
Сии язвительные шутки, мудрый и ученый Маликульмульк, произнесенные с насмешливым видом такого человека, каков мизантроп, делают больше впечатления и более поражают сердца, нежели наилучшие философические речи. Все сочинители нравоучений и все проповедники не возмогли еще отвлечь ни одного петиметра от его глупостей; напротив того – Мизантроп Молиеров более сделал добра Франции, нежели проповеди Бурдаловы и прочих ему подобных проповедников. Итак, когда простой список произвел столь много пользы, то что должно ожидать от подлинника?
Врожденное людям самолюбие управляет с самого почти младенчества всеми их деяниями. Нельзя сыскать лучшего средства к исправлению их погрешностей, как изобрази гнусность тех пороков, коим они порабощены, обращать их в насмешку, а чрез то уязвлять сродное каждому человеку тщеславие. Никто не может исполнить сие с лучшим успехом, как мизантроп; следовательно, нет человека, который столько бы полезен был обществу, как он.
Когда я взираю на сих людей, кои, не беспокоясь нимало о том, что будут об них говорить, не опасаясь злобы и ненависти своих сограждан, с презрением и смело осуждают все то, что видят в них худого, – тогда кажется мне, будто вижу врачей, окруженных множеством больных, кои, видя, что не хотят они пользоваться обыкновенными способами, принуждены бывают для спасения их жизни дать им против воли лекарства, хотя поистине не весьма вкусные, но способные восстановить их здоровье.
Пусть осуждают, сколько хотят, грубость и странные, по мнению некоторых людей, поступки мизантропов, я буду всегда утверждать, что почти невозможно быть совершенно честным человеком, не быв несколько им подобным. Неужели должен я почитать за добродетель подлое ласкательство придворного, готового всегда ублажать не только слабости своего государя, но даже и тех людей, от кого он надеется получить какое благодеяние? Достоин ли моей похвалы тот французский аббат, который, желая снискать благосклонность своего епископа, превозносит до небес его глупости, который хвалит в нем добродетели, коих он никогда не имел, и который расточительность его называет нелюбостяжанием, невежество – простосердечием, а злость и суеверие – священною ревностию? Нет, премудрый Маликульмульк, я чувствую, что неприличность сих гнусных нравов возмущает мою душу, и потому стократно более предпочитаю сим подлым льстецам мизантропа, человека угрюмого, нетерпеливого и бешеного, буде хотят, чтоб я его так назвал, но коего сердце наполнено притом справедливостию, чистосердечием, добродетелию и который неспособен ни лгать, ни притворяться.
Если бы при дворах государей находилось некоторое число мизантропов, то какое счастие последовало бы тогда для всего народа! Каждый государь, внимая гласу их, познавал бы тотчас истину. Один мизантроп истребил бы в минуту все те злодеяния, кои пятьдесят льстецов в продолжение целого месяца причинили.
Министры, судьи, вельможи – одним словом, все те, коим вверено благосостояние народное, трепетали бы при едином названии мизантропа. «Надлежит исполнить, – сказали бы они, – со всевозможною ревностию возложенные на нас должности. Ничто не может остановить сего ужасного предвозвестника истины. Скоро глас его раздастся повсюду и, достигнув престола, известит государя о всех тайных наших делах. Если не ужасаемся мы оскорблять истину и добродетель, то да страшимся по крайней мере необузданного языка мизантропова, и когда пристрастия и пороки усыпили уже нашу совесть, то надлежит по крайней мере стараться, чтоб не подозревал он ни в чем нашей честности».
Мизантроп не только может споспешествовать пользе народной, но и благосостоянию самого государя: он научал бы своим примером как придворных, так и подданных, что усердие и ревностные услуги должны быть оказываемы единственно государю, а не его вельможам. Я помню, что читал некогда прекрасное описание мизантропа, находившегося в службе Лудовика XIII. Сей человек, имея при дворе немалый чин, не оказывал никогда ни малейшего почтения кардиналу Ришелье. «Я его не боюсь и не почитаю, – сказал он некогда, разговаривая о сем министре. – Я служу королю; ревность и усердие мое оказываю только одному ему; а впрочем, мало беспокоюсь, любит ли меня кто или ненавидит». Сии слова привели в великое удивление кардинала: он велел сказать сему мизантропу, что если он один только раз скажет ему: «Господин кардинал, я ваш покорнейший слуга и прошу вашего покровительства», – то постарается он снискать ему счастие и навсегда останется его другом. На сие предложение мизантроп ответствовал, что он служит королю, а не господину кардиналу, и что не имеет нужды ни в чьем покровительстве, кроме своего государя; что ж касается до дружбы сего министра, то он столько его не уважает, что если б король приказал ему убить господина кардинала, то не преминул бы он в четверть часа исполнить сие повеление. Один только мизантроп может иметь столь бескорыстные и столь преданные к своему государю чувствования. Я повторяю еще, мудрый и ученый Маликульмульк, чтоб быть совершенно честным человеком, надлежит быть несколько подобным мизантропу.
Наконец чрез название мизантропа не разумею я здесь того бешеного и несноснейшего врага самому себе и всему роду человеческому, который ненавидит людей за то, что они люди. Я желаю, чтоб тот суровый и задумчивый мудрец, о коем я говорю, ненавидел только пороки, сожалел о порочных и чтоб, упрекая людей, зараженных оными, поставлял главнейшим своим предметом их исправление. Между мизантропом, коего писал Молиер, и тем бешеным афинянином, о котором Плутарх нас уведомляет, находится величайшее различие. Весьма несвойственно приписали Тимону название мизантропа, надлежало бы лучше назвать его лютым зверем или разъяренным медведем. Должно ли почитать человеком того, который был свирепее льва и кровожаднее тигра? Сей изверг человечества, о котором я говорил, жил один в загородном своем доме близ города Афин, где не имел ни с кем больше знакомства, кроме одного только Алкивиада. Когда вопрошали его, почему, ненавидя вообще всех людей, предпочел он сего молодого грека прочим людям, то ответствовал он на сие следующее: «Я люблю и имею знакомство с Алкивиадом для того, что предвижу заранее те бедствия, которые причинит он некогда всей республике. Не думайте, чтобы дружество меня с ним соединило: нет! меня прельщает только тот огонь, которым от него вся Греция воспылает».
Ненависть Тимонова к своим соотчичам простиралась до такой крайности, что всякое зло, им причиненное, приводило его в восхищение. Рассказывают, что в саду загородного его дома было несколько деревьев, на которых отчаянные люди оканчивали обыкновенно дни свои удавкою. Он, имея намерение вырубить сии деревья, дабы на том месте построить некоторое здание, пошел прежде в Афины, где созвал весь народ на большую площадь. Греки, пораженные необычайным сим созывом, бежали туда толпами; однакож весьма худо награждены были за свое любопытство. Тимон уведомил их, что он заблагорассудил через несколько дней срубить деревья, находящиеся у него в саду, и для того заблаговременно дает знать, буде кто иметь желание удавиться, то чтоб не теряли времени. После сей прекрасной и трогающей речи распустил он своих слушателей. По моему мнению, весьма бы хорошо сделали, если б сего красноречивого оратора убили они в ту ж минуту каменьями.
Сих извергов человечества надлежит истреблять со всевозможною поспешностию, опасаясь, дабы яд пагубных их предрассудков не повредил людей, наклонных и без того более ко злу, нежели к добродетели. Каких следствий долженствовала ожидать Греция от учрежденной там цинической секты? Итак, когда нашлись столь глупые и столь безумные люди, кои при глазах целого народа не стыдились отправлять бесчиннейшие деяния, то легко может также случиться, что соберется когда-нибудь скопище подобных Тимону бешеных людей, кои, объявя себя явно смертельными врагами человеческого рода, увещевать будут всякого с ними встречающегося, дабы он без дальнего размышления как возможно скорее удавился.
Я думаю, ты согласишься со мною, мудрый и ученый Маликульмульк, что афиняне весьма бы благоразумно поступили, если бы они наказали смертию Тимона за дерзновенную его речь. Кажется мне, что довольно уже я изъяснил, какое великое различие находится между сим беснующимся и мизантропом: один ненавидел людей, а другой ненавидел только их пороки. Наконец остается нам желать, премудрый Маликульмульк, чтоб небо ниспослало людям друга, такого мудрого мизантропа, который, уличая их в погрешностях, побуждал бы чрез то к исправлению оных.
Письмо V
От Астарота к волшебнику Маликульмульку
Отсутствие мое из ада, мудрый и ученый Маликульмульк, есть главнейшая причина моего молчания. Я принужден был более двух месяцев пробыть в Париже. Тебе известно, что со времен великого Агриппы, открывшего людям тайну вызывать нас против воли на тот свет, нередко мы принуждены бываем, оставя мрачное наше жилище, исполнять их повеления.
Некоторый стихотворец, коего обстоятельства были в великой расстройке, принужденным себя нашел страшнейшими заклинаниями призывать нас к себе на помощь. Веелзевул, услыша томный голос его питомца муз, приказал мне осведомиться немедленно, чего он желает. Исполняя сие повеление, предстал я пред него в виде таможенного сборщика.
«Что тебе надобно? – сказал я ему, – я тот бес, коего ты призывал; говори, желания твои будут исполнены».
«Я вижу, – ответствовал стихотворец, запинаясь от робости, – что ты наивеличайший плут и обманщик из всего бесовского вашего рода, ибо наряд твой показывает мне, что ты и в аде отправляешь такую должность, которая на здешнем свете ничего доброго не предвещает. Итак, возвратись опять в прежнее свое жилище: я не столь глуп, чтоб положился на обещание беса, отправляющего столь скаредную должность».
«Ты несправедливо рассуждаешь, – ответствовал я стихотворцу, – о моих качествах; знай, что в аде все дела делаются не так, как на вашем свете: у нас наичестнейшие бесы, коих верность нимало не подозрительна, употребляются обыкновенно для сбору доходов; и когда ученый человек, а особливо стихотворец, потребует нашей помощи, то всегда посылается к нему бес откупщик или таможенный сборщик; ибо нам известно, что голод и жажда суть главнейшие нужды, в коих должно им помогать».
«Когда так, – сказал стихотворец, – то сделай милость, употреби как можно скорее известные тебе средства для утоления моего голода. Целые два дни наблюдаю я поневоле наистрожайший пост; если б ты не подоспел ко мне на помощь, то принужден бы я был продать на рынке последнее мое имущество, то есть чернильницу, и думаю, что в тогдашнем моем положении охотно бы уступил ее за двухкопеечный калач».
«Ты будешь удовольствован, – ответствовал я голодному питомцу муз. В самое то время увидел он в своей комнате стол со множеством кушанья. – Ешь, – сказал я ему, – а после поговорим о твоих делах».
Он с великою охотою повиновался моему приказанию и кушал с такой умеренностию, что я опасался, дабы не лопнул у него желудок.
Когда перестал он есть, потому что более уже в него не шло, то спросил я его, чего еще он от меня желает?
«Я желал бы, – ответствовал он, – чтоб снабдил ты меня знатною суммою денег, дабы не имел я более нужды беспокоить тебя моими просьбами и чтоб в последующее время не умереть с голоду».
«Сие нетрудно сделать», – сказал я ему, отдавая большой кошелек с полновесными червонцами.
«Не привидение ли это? – вскричал он с восхищением. – В самом ли деле существует сие золото, которое я вижу; не сонное ли мечтание льстит мне благополучием, которое вскоре, может быть, исчезнет?»
«Не опасайся, – ответствовал я, – все то, что ты видишь, есть истина, и нет тут ни малейшего обмана. Но скажи мне, что это за бумаги, которые в комнате твоей повсюду разбросаны?»
«Это, – ответствовал стихотворец, – оды, сонеты, мадригалы и баллады, которые сочинил я в похвалу многих знатных особ».
«Так неужели, – сказал я, – с помощию красноречия и толиких лжей не умел ты сыскать себе пропитания? Повидимому, все те, коих осыпал ты похвалами, не весьма были тороваты».
«Я подносил свои сочинения, – ответствовал стихотворец, – тем, коих щедрость и великодушие как в городе, так и при дворе до небес превозносили; однакож получаемые мною награждения не соответствовали гремящей о них славе. Один только недавно разбогатевший господин, которого отец был конюхом, подарил мне шесть луидоров за то, что вывел я его родословную от великого Могола. По несчастию, проговорился я о сем подарке некоторому моему приятелю, такому ж нищенствующему стихотворцу, как и я был до сего времени, который столь неотступно ко мне приставал, что я принужден был дать ему взаймы два луидора. Получа оные, выкупил он тотчас свою трагедию, бывшую в закладе у служителя некоторого комедианта, отдал ее на театр, надеясь, что принесет она ему очень много барыша; но при первом представлении ее освистали. После чего приятель мой чрез несколько дней умер с печали, а мои деньги также за ним во гроб последовали».
«Для чего же, – спросил я у стихотворца, – будучи так несчастлив в ученых своих делах, не принялся ты за другой какой промысел? Мне кажется, что состояние сытого извозчика гораздо предпочтительнее состоянию голодного стихотворца. Прилепляясь к музам, чаще делают себе вред, нежели пользу».
«Возможно ли, – ответствовал мне ученик Аполлонов, – чтоб человек, привыкнувший взирать на себя, как на некоторый род божества, мог упражняться в постыдном каком промысле? Тщеславие и пристрастие к стихотворству управляли всеми моими деяниями. Сии слабости свойственны не только мне, но и всей моей собратий; нет ни одного из нас, который бы не поставлял себя выше всего на свете. Когда сравниваем мы Гомера с Ахиллесом или Августа с Виргилием, то делаем сие нарочно для того, чтоб усугубить собственную нашу славу. Если б найден был такой способ, чтоб человек мог пробыть без пищи, то я уверен, что большая часть писателей предпочла бы свои дарования престолам величайших государей. Скалигер говорил, что он охотнее бы согласился быть Горацием, нежели Неаполитанским и Сицилийским королем. Однакож, думаю, если б случилось ему быть в такой крайности, в какой находился я до твоего ко мне прибытия, то переменил бы, конечно, свои мысли».
«Утешься, – сказал я стихотворцу, – впредь не будешь ты иметь ни в чем недостатка».
Сказав сии слова, хотел было я от него удалиться, но он усильно меня просил, дабы позволил я ему представить к себе некоторого его приятеля, желающего вступить в приказную службу. Я не премину уведомить тебя после, мудрый и ученый Маликульмульк, о разговоре, который был у нас с сим человеком.
Письмо VI
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку
Вчерашнего дня, любезный Маликульмульк, вылетел я из своего жилища на свет для набрания надобных людей и для закупки уборов, о которых, при самом моем отправлении из ада, препоручено мне было. Имея множество денег, при которых, как сказывают, нет ничего в свете невозможного, ты подумаешь, что я в одну минуту мог исполнить желание Прозерпины, но как ты удивишься, когда узнаешь, что ничего нет труднее таких препоручений.
Вылетев на поверхность земли, устремился я прямо к средоточию роскоши, то есть к большому великолепному и многолюдному городу Европы. Жители оного могут по справедливости почитаться ныне поравнявшимися с самими теми, которые в сей части света издавна почитаются образцами новых изобретений и кои стараются весьма искусно выводить истинную добродетель. Их-то философии обязан ныне свет многими так называющимися людьми без предрассуждения, которые за кусок золота в состоянии продать своих друзей, родню или и все свое отечество для того только, чтоб посредством оного показаться в хороших нарядах и великолепных колесницах. По таковым подлинникам можно судить и о списках, не уступающих образцам своим в свойственной им доброте, и, наверное, угадать, что я, сыскав столь честные селения, не почел за нужное лететь далее, а избрал сей город лавкою своих покупок.
Чтоб знать вкус в нарядах, надобно непременно хорошее знакомство, а чтоб иметь оное, нужны деньги, почитающиеся всеобщим ключом, которым ныне заводятся большие часы света. Следуя сему правилу, я принял вид молодого и пригожего человека, потому что цветущая молодость, приятности и красота в нынешнее время также в весьма немалом уважении и при некоторых случаях, как сказывают, производят великие чудеса, а при столь выгодной наружности не позабыл я представить себя в богатом кафтане, в котором, может быть, почли бы меня за какого-нибудь ученого, если б не был он весь в золоте. Не успел я показаться в сем виде в одном из тех трактиров, в которых приезжие находят себе пристанище, как премножество молодых людей кричали мне свои приветствия и каждый из них предлагал мне тысячу услуг. Петиметр обещал меня познакомить с своим портным и парикмахером, пьяница хотел вести в такой трактир, в котором продаются лучшие вина, а картежник шептал мне на ухо, чтоб идти с ним обыгрывать его знакомого наверную, но я проницанием своим узнал, что он такими услугами разорил уже не одну дюжину безумцев.
Все вообще спрашивали меня, кто я таков? откуда приехал? и какая моя надобность? «Милостивый государь! – сказал мне один из них, находившийся с растрепанными волосами, который был уже вполпьяна и допивал шестую порцию пуншу, – не тяжба ли какая причиною вашего сюда приезда? Если так, то я охотно предлагаю вам свои услуги: дядя мой знатный человек, и он за удовольствие себе почтет склонить судей на вашу сторону, были б только худы обстоятельства вашего дела! Вам стоит токмо уступить дядюшке половину иска, и я вас уверяю, что спорная земля ваша. Вы можете узнать от других, что в пятнадцать лет по вступлении его в свою должность он тысячу дел поворотил на такую сторону, на какую ему захотелось; впрочем, если вам нужда, то я уверяю вас своим и дядюшкиным честным словом, что он за весьма сходную цену согласится уморить в тюрьме ваших соперников». Я благодарил сего доброго человека и признавался ему, что мне нет нужды в его услугах; это его несколько рассердило, и он в молчании принялся допивать шестую свою порцию пуншу.
Я не успел еще отблагодарить сего услужливого человека, как вошел в комнату с опухлыми глазами, с расстегнутым камзолом и с обкусанными губами молодой человек, спросил чашку шоколаду; я бы почел его за какого-нибудь питомца муз, если бы поданная ему в долг чашка шоколаду не опровергла сего мнения, ибо мне известно от теней, переселяющихся в ад, что в свете все ученые весьма малую имеют доверенность. Я сел подле его в намерении свести с ним знакомство, и, подлинно, мы 35 недолго были с ним в молчании; он первый начал разговор следующим образом: «По моему мнению, государь мой, нет никакой науки труднее той, которая учит, как жить в свете! Черт меня возьми! – вскричал он, – если не сущее дурачество делают те, которые предписывают тому правила».