Деспот морейский от радости ходит около постели, как ученый кот на цепочке, и вдруг, по первому взгляду, брошенному на него из жалости, впивается в ручку, которую Гаида протягивает ему неохотно, едва не с презрением.
– Теперь вниз, к собеседникам, к друзьям моим, – говорит он, пощелкивая пальцами и увлекая за собою Антона, – мы отпразднуем здоровье нашей царицы. Если бы можно, я заставил бы весь мир веселиться с нами.
Врач невольно следует за ним, подаренный на прощание обольстительным взглядом, которым так умеют награждать женщины, уверенные в своей красоте. Но едва успели они переступить через порог комнаты, как сладкозвучный голос Гаиды отозвался слуху Палеолога. Он бросается к ней на хрупких ножках своих.
– Слышишь? ему, моему спасителю, – говорит она повелительным голосом, отдавая Палеологу золотую цепь дорогой цены.
– То-то умница, – отвечает он, – я хотел… да не знал, что подарить: раздумье брало. Ну, еще ручку на прощанье, хоть мизинчик.
– Некогда, тебя дожидаются; пошел! – сказала Гаида, и деспот, одним именем, спешил исполнить волю своей госпожи.
Антон вспомнил бедную мать свою – и принял царский подарок. Он еще имеет дорогое ожерелье от великой княгини Софии Фоминишны за лечение попугая, соболи и куницы от великого князя. Все ей, милой, бесценной матери. Как она пышно разрядится и покажется соседям! «Это все мой добрый Антон прислал мне», – скажет она с гордостью матери.
Как скоро Гаида уверилась, что Палеолог далеко, она велела всем женщинам выйти, потом позвала одну из них.
– Ты давеча подавала мне пить? – спросила она ее, покачав головой в виде упрека. – Что сделала я тебе?..
Женщина была бледна как смерть. Рыдая, она упала в ноги своей госпоже и призналась во всем. Селинова подкупила ее: был дан яд, но страх, совесть уменьшили долю его.
– Это останется между нами и богом, – сказала Гаида, подавая ей свою руку. – Моли отца всех нас, чтобы он тебя простил, а я тебя прощаю. Грешная раба его смеет ли осуждать другую грешницу?.. Но… идут. Встань, тебя могут застать в этом положении…
И преступление навсегда осталось тайною между этими двумя женщинами, лекарем и богом.
Явился Хабар. Преданность и любовь служителей обоего пола к их госпоже отворяли ему двери во все часы дня, отводили от него подкупленный взгляд сторожа; эти чувствования стояли на часах, когда он посещал ее тайком. Лицо его было пасмурно. Оно тотчас прояснилось при первом взгляде на него Гаиды.
– Ко мне, сюда, бесценный мой, сокровище мое, – сказала она и прижала чернокудрую голову молодца к своей груди. – Без тебя я умерла бы. Ведь ты прислал мне лекаря?
– Я, конечно, я. Пошел бы и в преисподнюю для тебя, прости господи! Ненаглядная моя, жемчужина моя!
– Теперь будешь ли называть лекаря поганым басурманом, колдуном?
– О, теперь готов побрататься с ним. Что ж? скажи, не утаи от меня, чем ты захворала, моя ластовица? Не зелье ли уж?..
– Да, зелье… только не от чужой руки… Сама, дурочка, всему виновата. Пожалела серебряную черпальницу, да взяла медную; в сумраке не видала, что в ней ярь запеклась, – и черпнула питья. Немного б еще, говорил лекарь, и глаза мои закрылись бы навеки. Видит бог, света мне не жаль, жаль тебя одного. Поплакал бы над моею могилкой и забыл бы скоро гречанку Гаиду.
– Нет, не томил бы очей своих слезами, а велел бы засыпать их желтыми песками. Сосватала бы меня гробова доска с другою, вековечною полюбовницей.
Нежная, страстная Гаида поцеловала его поцелуем юга. Так земля полуденная, в палящие дни, жадно пьет небесную росу.
– Чу! – сказал Хабар, подняв голову, будто конь, послышавший звук бранной трубы. – Шумят внизу. Иду.
– Пускай их пируют себе! Мой названый царек теперь без ума от хмеля; а ты, мой царь, мой господин, подари хоть два, три мгновения ока своей рабыне.
– Пируют!.. А меня нет?.. Не могу… Прощай, голубица моя; темны ночи наши.
– Твое веселье – мое. Ступай.
И ринулся Хабар из объятий ее, с одного пира на другой.
Между тем лекарь был представлен разнородному обществу, которое в большой продолговатой комнате с нетерпением ожидало Палеолога. Тут были русские, греки, итальянцы, стенные и палатные мастера, литейщики, делатели серебра и меди, бояре с вичем и без вича, боярские дети, дьяк Бородатый, переводчик Варфоломей; тут были и из прочих крупных и мелких чинов, которых Иван Васильевич наделал и поставил на свои места, по разрядам, а теперь уравнивала вакханалия. Нетерпение их происходило не от желания насладиться лицезрением и беседою великого деспота морейского и претендента на византийский престол, но от жажды иностранных вин, которыми любил он потчевать своих гостей. Без него оловянники, в зевающем положении, серебряные, писаные стопы и кубки, с грустною, сухою миною, и ковши, будто от стыда обратившиеся навзничь, стояли на дубовом столе, одиноком, покинутом, как разоренный хлебосол, который не может более угощать сытными обедами. По числу многоемной суды, поставленной в эффектном беспорядке, по изобильному окроплению стола, по отуманенным взорам и красным носам гостей можно было видеть, что Вакх не дремал и чашники служили ему усердно. Скамьи всего более пострадали: они стояли в таком положении, как будто над их линиями делали разные причудливые опыты военных маневров. Полавочники то спущены были, как водопад, неровно стекающий, или как вытянутое крыло, то, немилосердно скомканные, служили изголовьем гостю, уснувшему на полу. Теньер нашел бы здесь для своей кисти обильную жатву. Иной из гостей, несмотря на пары, обвивавшие его голову, чувствуя, что он находится у претендента на византийский престол, старался чинно восседать и придерживать губы, руки, ноги, все, что могло забыться в жилище такой высокой особы. Другой бродил около осиротевшего стола и жалостно заглядывал то в ту, то в другую опустевшую стопу. Третий всел на скамейку, как на коня своего. Были такие отчаянные, которые просто возлежали и трубили во славу деспота морейского. Но лишь только вошел Андрей Палеолог, все очнулось, кто сам, по какому-то магнетическому сочувствию, кто от толчка своего товарища, и вдруг составилась около хозяина живописная вопросительная группа. Каждый говорил, на каком языке умел и как умел, и всякий хотел предупредить другого своим усердным вопросом, отчего составилась такая кутерьма, хоть святых выноси вон. Наконец можно было разобрать:
– Можно ли поздравить с выздоровлением синьоры?
– Что, господине деспот, твоя голубица Гаида Андреевна?
И тут иностранец предупредил русского.
Зато русский был смышленее в выборе величания. Как звали отца Гаиды, кто его знает! Деспот ей отец, брат, друг, все, все… Чего ж лучше, Андреевна! Поди-ка кто другой, выдумай!.. «Сейчас видно, что тонкая штука», – сказала бы Гоголева городничиха.
– Спасена! Спасена! – кричал деспот морейский. – И вот спаситель! – прибавил он, указывая на Антона.
– Чем же поволила захворать сударушка?
– Покушала неловко (тут он показал на желудок, делая кислую ужимку)… Теперь все прошло, все ладно, ребята! Ну-ка, по-византийски за здоровье лекаря! Чашник, лучшего фряжского вина!
На этот возглас оловянники очнулись, стопы и ковши тронулись и заговорили в руках пировавших.
Русские гости возложили на себя крестное знамение.
– Во здравие немчина Онтона! – сказали несколько голосов по-русски.
– Благ ему от росы небесныя и от тука земного! – примолвил дьяк Бородатый.
– За здоровье нашего Антона! Он наш, он нам родной по воспитанию! – вскричали итальянцы.
– Наш грек привез его сюда, он сберег розу нашего царского сада, он и нам не чужой! – воскликнули греки.
– Грех творим, Матвей Сидорович, – сказал потихоньку один боярин, без вича, своему товарищу с вичем: – вино так и в горле остановилось, словно кол. Ведь поганый басурман – колдун… Добро бы фряз!
– А у меня, Сема, и рука не довела стопы до устен, словно невесть что подымаешь. Да вот что-то и соседушка задумался…
Сосед, дрожа, показал им свою стопу, до краев налитую.
– Посмотри-ка, не дразнит ли кто там языком?
И каждый, увидав в вине свою рожу, свои растрепанные волосы, думал видеть беса с рогами.
– Выпили? – спросил деспот.
– Все, все! – закричали гости, – и ноготку не досталось.
– Вот те порукой… великой… выпили… – повторили боярин с вичем и его товарищи, зажав стопу тучною ладонью.
Когда Антону надо было благодарить осушением огромной стопы, которая уложила бы его под стол, потому что он никогда еще не вкушал соку виноградного, он губами едва коснулся стопы. Извинением служили ему обязанности звания, призывающие его к делу во всякий час дня и ночи, и слабость здоровья.
– Врач все равно что священник: оба дают обет служить богу, обещая служить человечеству; каждый у алтаря своего должен предстать чистым и непорочным. Если же, – прибавил Антон, – могу своим присутствием расстроить ваши удовольствия, так я готов удалиться.
– Нет, нет, не хотим, ты у нас лучший гость! – кричал Палеолог. – Посмотри, как мы с друзьями пируем.