С посохом великого князя и его горлатною шапкой второго наряда дворецкий ожидал его у дверей средней избы, отделявшей повалушу от брусяной, в которой находился Русалка. Голые стены этой избы красовались только с четырех сторон иконами огромного размера, в кивотах, с подвесками из камки, унизанной или золотыми дробницами, или угорскими (венгерскими) пенязями (Pfennig)[14 - Пфенниг (нем.).]. В обширной комнате не было никакой мебели, кроме дубового стола, украшенного искусною резьбой, и двух скамеек с суконными полавочниками; под каждой стояла колодка (скамеечка для ног) и подостлан был кизылбахский (персидский) ковер, или подножье, как называли наши предки. Все было тихо, как в склепе. Неподвижно стоял Русалка, прикованный слухом и всеми помыслами к двери, через которую должен был выйти великий князь. Вдруг в средней избе прокричал кто-то смутно, словно больной, сердитый старик, странным, охриплым голосом:
– Царь Иван Васильевич! Царь Иван!
Тут Русалка лукаво улыбнулся, съежил плеча и покачал головою, будто хотел сказать: то-то потеха! Потом приложил ухо к двери. Вот что там говорили. «Хе-хе-хе! Фоминишна, это твое дельце, – сказал мужской голос. – Ты навела меня на татар, а теперь вижу, куда гнешь… Спасибо, спасибо!» Скрипнула дверь, и послышался голос женщины: «Пора! Тебе уж вся Русь кланяется этим именем, да и римский цесарь называет тебя своим братом». «Царь Иван, царь Иван!» – закричал опять старик. «Довольно, – прервал владычный голос мужчины, – у меня и без того много царя сидит в голове: не угомонишь ничем. На сердце пора, да на деле не то; давно глаз видит, да зуб неймет… Вся Русь?.. Где она? Где это царство, сильное, владычное, дружное, словно одно тело, у которого руки и ноги делают, что похочет голова?» «Ты угомонил татар, покорил Новгород и раскинул свою державу так широко, что можешь назваться царем русским», – прервала Софья Фоминишна. «Да, раскинул широко, и что захватил, то держу крепко; а тут на сердце налегли свои и вяжут меня. Подлинно, кровные! Кругом затынили меня Ярослав, Ростов, Углич, Рязань; не крепка и калитка моего царства на чужой Верее… едучи в свой Новгород, запинаюсь всегда о Тверь… Выгляни-ка в окно, люба моя; не увидишь ли из него чужого княжества, чужой трети! Подивись на каменные палаты, на чудные домы Божии моего стольного града, на хоромины наши… Чай, во фряжской земле таких не видано?.. Ох-ох-ох! инда зазорно было мне после немецкого». – «Храм Пречистой на диво построит нам Аристотель; скоро будут к нам новые палатные мастера… построят и тебе дворец, и твоим боярам палаты. Лет через пяток Москву не узнаешь». – «Прежде свалим тыны, срубим заставы, а там, если Господь продлит живота, построим себе и царские палаты. Тогда буду царем всея Руси не одним прозвищем; тогда скажу: видно, Бог избрал на то своего раба Ивана! Да, буду царем!» – С этим словом распахнулась дверь, и великий князь быстро вошел в брусяную избу, где стоял Русалка, успевший приготовить свою личину по надобности.
Иван Васильевич собирался принимать епископа Тверского и одного из именитых людей тамошних, присланных шурином его и великим князем тверским Михаилом Борисовичем. Послы приехали от меньшего брата, разжалованного уже из равного[30 - …от меньшего брата, разжалованного уже из равного… – Имеется в виду Михаил Борисович – князь тверской (1461–1485), помогавший Москве в борьбе против татар. С падением значения Твери Иван III в сношениях с тверским князем стал называть его «меньшим братом». После покорения Москвой Твери бежал в Литву.], для переговоров и извинений по случаю перехваченной переписки его с Казимиром, королем польским. Для этого приема великий князь московский оделся, поверх нескольких платьев разного наименования, в богатый становой кафтан, с выводами на нем людей: чем пышнее стояла одежда, тем краше и великолепнее считалась. Черные волосы его резко выпадали из-под тафьи (татарского колпака), жемчугом шитой. На груди висела золотая цепь с большим крестом из кипарисова дерева, в котором хранились частицы мощей. Перстень на среднем пальце правой руки сиял своею золотою, филиграновой оправой, а не камнем в ней, который не отличался ничем от голыша. Но этого камня не отдал бы Иван Васильевич за дорогие самоцветы: это был талисман – подарок от союзника и друга, крымского хана Менгли-Гирея, в свою очередь получившего его из Индии. Вот что, по словам летописца, писал к русскому великому князю Менгли-Гирей, посылая этот дар: «Тебе ведомо, что в эндустанской земле кердеченом зовут однорог зверь, а рог его о том деле надобен: у кого на руке, как едячи, то лизати, и в той ястве, что лихое зелие будет, и человеку лиха не будет». Из этого-то будто рога частичка была вставлена в перстень, и потому Иван Васильевич никогда не скидал его, свято храня завет своего союзника, а может быть, с намерением предупредить всякое покушение на отраву.
С одной стороны, быстрый, огненный взор из-под черных, густых бровей на дворецкого – взор, который редкий мог выдержать и от которого женщины слабого сложения падали в обморок. Казалось, им окинул он своего слугу с ног до головы и обозрел душу его. С другой стороны – глубокий, едва не земной поклон, которым Русалка хотел, казалось, скрыться от испытующего взора, вручение посоха и целование властительной руки. Шапку не принял Иван Васильевич и дал знать, чтобы он положил на одну из скамеек.
– Слышал ли, дворецкий, чем величала меня заморская птица? – спросил великий князь, прояснив свое нахмуренное чело.
В самом деле, странный голос, слышанный дворецким, был крик попугая, поднесенного великой княгине Софье Фоминишне немецким послом. Дочь Палеологов, награжденная от природы силою ума и воли, в которой отказано было ее братьям[31 - Дочь Палеологов, награжденная… силою ума и воли, в которой было отказано ее братьям… – Софья Палеолог с помощью хитрости и подкупа завладела Ордынским подворьем, домом в Кремле, в котором жили во времена татарского ига представители Золотой Орды. Другого помещения в Кремле, вопреки обещанию, татарскому наместнику не было предоставлено. Братья Софьи – Андрей и Мануил – правители Морей (Южной Греции), после захвата страны турками были приняты из милости при чужих дворах.], знала очень хорошо, какая безделица нужна была, чтобы решить супруга на исполнение великого дела, созревшего в могучей душе его. Она первая гласно не захотела быть рабыней татар. Выпросив для себя Ордынское подворье и, таким образом, выгнав их из Кремля, Софья навела великого князя на мысль, что они сделались недаром уступчивы и что так же легко будет выгнать их из Русской земли. Теперь же, когда Иоанн, унизив Казань, покорив Новгород и разведавшись с Ордою, замышлял об освобождении своего государства от уделизма, стеснявшего его внутри и находившего ему врагов извне, хитрая и честолюбивая Софья искала разных средств усладить для него подвиг несправедливый, но необходимый. И потому втайне выучила заморскую птицу величать Иоанна именем царя[32 - …выучила заморскую птицу величать Иоанна именем царя… – Иван III носил еще титул великого князя, но в сношениях с иностранцами «принимал имя царя как почетное титло великокняжеского сана, издавна употребляемое в России» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. VI. С. 350–351). Честолюбивые планы Софьи отражают идею Москвы – Третьего Рима, преемницы Второго Рима – Константинополя (Царьграда). Идя навстречу этим настроениям, Иван III принял государственный герб Византии – двуглавого орла.], которое столько льстило ему.
– Видно, вещая птица, господине! – отвечал хитрый царедворец, подставляя к окну скамейку, а потом под ноги великого князя колодку, обитую золотом, и ковер. Все это исполнялось по движению глаз и посоха властителя, столь быстрому, что едва можно было за ним следовать. Но дворецкий и тут не плошал. Откуда взялась прыть у хилого старика, в котором, по-видимому, едва душа держалась.
На полавочнике были вышиты львы, терзающие змея, а на алтабасной (парчовой) колодке – двуглавый орел. Эта новинка не избегла замечания великого князя: черные очи его зажглись удовольствием. Долго любовался он державными зверями и птицею и, прежде нежели сел на скамейку и с бережью положил ногу на колодку, ласково сказал:
– И ты ныне, старый пес, видно, сговорился с Фоминишной потешить меня!
Дворецкий низко поклонился, охолив кулаком свою ощипанную, остроконечную бородку.
– Ох-ох! – продолжал великий князь. – Легко припасти все эти царские снадобья, обкласть себя суконными львами и алтабасными орлами, заставить попугаев величать себя, чем душе угодно; да настоящим-то царем, словом и делом, быть нелегко! Сам ведаешь, чего мне стоит возиться с роденькой. Засели за большой стол на больших местах да крохоборничают! И лжицы не дают, и ковшами обносят, а все себе сидят, будто приросли к одним местам.
– Что ж, господине, коли чести не знают…
– Так по шапке, да из-за стола вон! Воистину так, пора… Пускай себе кричат: греха не ставит, родных обирает… даст на том свете ответ. Нет, не дам. Прежде, нежели я брат, дядя, шурин, я государь всея Руси. Когда явлюсь на Страшный суд Христов, Он, наверно, спросит меня: печаловался ли ты о земле Русской, над которою я поставил тебя владыкою и отцом, соединил ли воедино, укрепил ли эту Русь, хилую, разрозненную, ободранную? Вот что спросит Он, а не то, что пил ли из одного ковша с братьями и сватьями, тешил ли их, гладил ли по головке за то, что они со своими и чужими сосали кровь русскую!
Иван Васильевич замолчал и посмотрел на дворецкого, как бы вызывая его на ответ.
Этот понял его и сказал с низким поклоном:
– Пожалуй меня, господине, князь великий, своего слугу, молвить глупое слово.
– Молви умное, а за глупое скажу тебе дурака.
Опять поклон; Русалка приправил его следующею речью:
– Вступающим в брак Господь наказывает оставить отца своего и матерь и прилепиться к жене. В такой же брак вступил и ты, государь всея Руси, приняв по рождению и от святительской руки в дому Божьем благословение на царство. Приложение сделай сам, господине! Умнее на твою речь сказать не сумею: я не дьяк и не грамотей.
– Грамота у тебя в голове, Михайло!.. Ладно!..
Произнося последнее слово, великий князь оперся подбородком на руки, скрещенные на посохе, и погрузился в глубокую думу. Так пробыл он несколько минут, в которые дворецкий не смел пошевелиться. Нельзя сказать, что в эти минуты тихий ангел налетел; нет, в них пролетел грозный дух брани. Решена судьба Твери, бывшей сильной соперницы Москвы.
Наконец Иван Васильевич сказал:
– Позови ко мне Мамона и дьяков моих.
Приказ этот был немедленно исполнен. Дворецкий тотчас возвратился со своим приятелем, нам уже известным, и тремя новыми лицами.
Глава шестая. Домостроитель и домочадцы
Вился, вился ярый хмель[33 - Вился, вился ярый хмель… – подблюдная песня (пелась при святочном гадании).].
Слава!
Около тычинки серебряныя,
Слава!
Так бы вились князья и бояре,
Слава!
Около царя православного,
Слава!
Вошедши в брусяную избу, все они сотворили крестные знамения перед образом Спасителя, потом низко-пренизко поклонились великому князю. Казалось, по росту их, вышли они один из другого, как дорожный прибор стаканов. Самый большой был дьяк Федор Курицын[34 - Курицын Федор Васильевич (ум. ок. 1502 г.) – думный посольский дьяк, участник нескольких русских посольств за границу.]. Это был мужчина целою головою выше Мамона, лет под пятьдесят, но казался старее своих лет. Непрерывные умственные заботы и труды сгорбили его и изнурили до болезненного состояния. На обнаженной голове оставались только за ушами, будто для образчика, две-три пары осиротевших русых локонов; лицо его изнывало, но мутные глаза издавали огонь ума; на изрытом челе Господь, видимо, утвердил знамение высоких помыслов. Его употреблял великий князь по делам дипломатическим. За ним следовал Мамон. Потом дьяк Володимер Елизаров Гусев[35 - Володимер Елизаров Гусев — государственный деятель, казненный в 1497 г. по обвинению в боярском заговоре.], делец, законник, достойный памяти потомства за сочинение Судебника. Остального точно выпустили из пазухи Курицына: такой он был крохотный. Может быть, в стране лилипутов поставили бы его фланговым в гвардию; немудрено, что он прослыл бы там и великим человеком, потому что имел бы чем давить меньших. Но между нашими огромными современниками пришелся бы мелкому егерю под мышку. Так-то все сравнительно получает название! За то одна часть его помрачала целое. Он едва ли не осуществил карликов наших сказок, о которых говорится, что они с ноготок, а борода у них с локоток. Исполинская, дивная борода! По ней дьяк и назван был Бородатым[36 - Дьяк Бородатый — историческое лицо, о котором известно только то, что царь брал его в поход против Новгорода, так как он «мог исчислить и доказать новгородцам все издревле учиненные вероломства и крамолы их» (Полевой Н. История русского народа Т. V. С. 469).]. Не думайте, однако ж, что все достоинства его ограничивались этим волосяным украшением. Нет, он сохранил и до нас свое имя другими качествами, а именно: умел говорить по летописцам, которых твердо изучил, так что с выученного не сбила бы его пушка, и красно по-тогдашнему, то есть витиевато и напыщенно, описывал походы своего господина. Ему же поручено было обучение придворного клира духовному пению – как говорит историк не наших времен: «На разные роды древнего доброгласия». Одним словом, это был придворный человек – колибри: пел сладко, не тяготил ветки, на которую садился, и был счастлив на своем гнездышке, не боясь, что за ним погонится коршун, которому от него нечем было поживиться.
– Ну, что… дело с литвинами? – грозно спросил Мамона великий князь. Очи его вызывали на кровавый ответ.
– И князь Лукомский, и толмач его Матифас показали, что хотели отравить тебя по насылу Казимира, – отвечал Мамон с твердостью. – Пытал я давать зелья лихим бабам; от одного макова зернышка пучило их, а собаку разорвало.
Иван Васильевич скинул тафью, перекрестился и произнес с благоговением, смотря на образа Спасителя:
– Благодарю Тя, Бога и Спаса моего, что сподобил меня, своего грешного раба, избавиться от насильственной смерти. – Потом, лизнув перстень свой «Кердечень», присовокупил: – Спасибо и Менгли-Гирею!.. А то, пожалуй, далеко ли дьяволу до наущения, и через кровных подсыпят. Нынче своих бойся более чужих.
– Помилуй, государь, отец наш! Допустим ли мы, твои верные холопы! – воскликнули в один голос дворецкий и Мамон.
– Око Господне блюдет законных владык, – сказал Гусев. – Тебя же особо, господине, князь великий, для устроения и блага Руси.
И крохотный дьяк Бородатый пропел в нос свой панегирик.
Курицын молчал.
Казалось, Иван Васильевич не слыхал уверений своих царедворцев и продолжал:
– Превысокий, благородный, славный краль!.. Христианский краль!.. Хуже бесермена!.. Не берет силою, так зелием… Посмей отныне лаять, что я затеваю с ним размирье из корысти, хоть и без того было бы что поговорить о правах моих на древнюю отчину нашу, Литву!.. Смотри, однако, Мамон, не было ли кривды в твоем допросе? Не мстил ли, не дружил ли ты кому?
– Целовали со мною крест семь добрых видоков, детей боярских. Не согрешили ни перед Богом, ни перед тобою, господине!
– Ладно!.. А что, Володимер Елизарович, какое наказание положено по твоему Судебнику[37 - …положено по твоему Судебнику… – Речь идет о Судебнике 1487 г., первом русском законодательном сборнике, подведшем итог установлению централизованной системы государственного управления. Лажечников приписывает честь составления Судебника В. Гусеву, однако это мнение является спорным (см.: Судебники XV–XVI веков. М.—Л., 1952. С. 37).] тому лихому человеку, что посягает на чужую голову?
– В Судебнике уложено, – отвечал Гусев. – «А доведут на кого татьбу, или разбой, или душегубство, или ябедничество, или иное лихое дело, и будет ведомо лихой, и боярину того велети казнити смертною казнью, а исцево доправити; а что ся останет, ино то боярину и дьяку…»
– Законники, во-первых, о себе помнят. Небось о пошлинах боярину и дьяку не забыли! Написано ли что у тебя о государском убойце и крамольниках?
– И в помышлении такого случая не имел.