– Я, ради Бога, – я, – цветы…
Робко прижался к дверям. Он готов был скомкать, растерзать это губастое розовое тесто, этих проклятых родадендронов, от которых и колюче и мокро ладоням.
– Постой, Николаша, господин цветы принесши, а ты грубишь. – захлопала на него своими черными мхами Элла Гарсиа…
Жомпон, Жомпон, с улыбающимся золотым солнцем сзади, – всего Николаша, Элла Гарсиа говорит сиповато, понятно, по русски. Все ложь, все не так! «Бежать, бежать».
– Давайте цветочки. Когда номер кончится, очень даже рады познакомиться, а сейчас нельзя.
Он бежал в темном корридорчике конюшень. Он точно ослеп от отвращения и боли. И у самаго холщеваго выхода наткнулся с разбега на стойло: перекувырнулся головой в темень, а в воздухе болтнулись испуганныя ноги…
Так он и понял, что все обман на земле – цирк, мечты, Африка, любовь, Элла Гарсиа, кино, романы с приключениями, и гелиотропы из розового теста…
И когда в городе на телеграфных столбах и на заборах, увидал он новыя афиши, саженныя, с огромными красносиними буквами —
Капитан Гаттерас
Всемирно-известный Воздухоплаватель.
! Сальто-мортале на воздушном шаре!
!! Полет гимнаста в воздушном океане!!
!!! На высоте 1000 верст!!!
«По желанию для господ любителей из уважаемой публики подъем и спуск на
парашюте с небесной высоты». —
Не поверил Митрушкин, косо усмехнулся: «Враки-с», и прошел дальше…
А на городском пыльном выгоне уже три дня толпился народ. Был там поставлен дощатый забор, и Митрушкина скрытно волновала надпись на дверках забора: «Вход посторонним строго воспрещается». У него даже сохло во рту, так хотелось узнать, кто же такой капитан Гаттерас, настоящий ли?
Каждое утро проходил он мимо выгона и начал опаздывать в контору. По утрам никого не было у забора, не считать же мальчишек, босоту, что припадали, как зайцы к щелям.
– Кузнецкий мех, дратва, раздувает…
– А сам, што сморчек. Папиросочку курит…
Только бы взглянуть на этого Гаттераса, что за птица. Тоже вероятно, обман…
И Митрушкин прижался к забору, но в щели ничего не видать: серое что то и сморщенное громоздится перед глазами, в роде дряхлаго слона, из котораго выпущен весь воздух.
Он потому и в контору опаздывал, что все выискивал по утрам щелинку в заборе пошире, удобнее.
А дверка раз затряслась, отпихнулась и стал на пороге чернявый, маленький человечек в затертой кожаной куртке.
Засунув руки в карманы, человечек поднялся на носки, потом снова опустился на пятки и, проделав это волнообразное движение несколько раз, перекатил в угол рта папироску и насмешливо сморщил нос.
– И что вам тут надо? Надувается себе шар и пускай таки надувается, а вы каждое утро заглядываете, даже стыдно – а еще в котелке и манишке.
– Я, видите-ли, хотел бы с капитаном Гаттерасом поговорить.
– Капитан, что? Позвольте представиться, тот самый – Шмулевич – что? – Гаттерас, как в афишах…
– Так вы Шму-у-левич? – огорченно протянул Митрушкин. – А я думал вы настояний…
– Что значить настояний? Летать-то буду я, что? Вы себе в афише не напечатаете – Шмулевич. Шмулевич одно, Гаттерас другое, а оба один таки я… В Сызрани летал, в Алатыре летал, в Саранске летал. И тут полечу…
– А в афише сказано, что любителей можете брать…
– Про любителей для шика напечатано. Где вы найдете мне дурака, чтобы летал?…
– Я хочу. Я бы мог…
– А! – чернявый щелчком отбросил окурок, взглянул на Митрушкина строго.
– Отчего нет? Можно лететь. Три рубля. Что?
И с того дня Митрушкин стал пропадать за дощатым забором на выгоне. Чернявый Гаттерас чем то его привлек, может быть тем, что живо смеялся и морщил нос. Митрушкин узнал, что был раньше капитан Гаттерас аптекарским помощником в Бобруйске, а еще раньше, в Кобрине, провизорским учеником. А над забором вздувалась мало-помалу серая гора: дряхлый сморщенный слон стал набухать и молодеть снова.
– Лечу, лечу! – улыбался в день полета Митрушкин. И улыбался так светло и радостно, что его одутловатое с сонными мешками, лицо, впервые стало счастливым и ясным, как у ребенка…
Надь выгоном облака хрустящей желтой пыли. Ослепительно блистают медныя трубы оркестра. Духота, пискотня.
Митрушкин заметил, как свежо и обрадованно бьются над балаганами, над дрожащим маревом лиц, шапок, пунцовых зонтов, – флажки узкие, трепетные в голубеющем просторе.
Жадно бряцали марш медныя трубы. Митрушкину показалось, что из толпы насунулся к нему сухожилистый Готлиб Францевич с изумленно раскрытым ртом, – потный, ошалелый от смеха, – но чернявый человечек уже потащил его на шаткий помост, обитый воланами кумача.
Чернявый стал еще щуплее и короче в своем черном трико. Багровый от духоты, с волосами, прилипшими ко лбу, он, кричал с помоста в мешанину лиц, глаз, ртов:
– Минута внимания! Господин полетит со мной!
А Митрушкин чувствовал, как влажная и цепкая ладонь черняваго все дергает вниз его руку: точно плотва клюет. От рева, от уханья и блеска меди, от дрожания и ряби лиц, Митрушкин устало закрыл глаза. И подумал тихо и сладостно:
– Господи, вот когда настоящее: – лечу.
Кто-то подпихнул его под спину снизу. Опять мелькнуло лицо Готлиб Францевича, в подтеках пота, ошалелое от хохота, идиотское. Митрушкин оцарапал и занозил руку о коричневую, густо пахнущую масляной краской корзину.
– Таки марается – быстро сказал над головой голос черняваго. – Не высохла, а?
«Ничего. Пусть не высохло, а я лечу». И снова закрыл глаза: под ногами что-то потрясло мягко, все сильнее, все глуше. В лицо дунуло ветром.
– Держись за веревку! – крикнул чернявый – Шар поднялся!
Митрушкин широко раскрыл глаза, дохнул и захлебнулся воздухом. Запел в ушах свежий шум.
Он перегнулся через корзину, глянул вниз: песчаные откосы, ослепительный блеск, колыханье туманов. Церковь, как игрушечная, а площадь – желтый кружок и все катятся, катятся там черныя точки – люди, как черная ртуть. Уплывает земля, дрожа в серебристой дымке, сливаясь с тусклым туманом.