Но что ж?.. Из вас один ее увижу я.
Лермонтов
В светлом просторе неба разлит желтоватый и грустный отсвет вечерней зари. У Тучкова моста, подле Соляных буянов, черными хлыстами застыли мачты уснувших галиотов.
Васильевский остров пустынен. Оконницы низких домов бледно желтеют зарей. Лужа у деревянных мостков, как длинный бледный опал. Догорает заря, предвестница июньской белой ночи – ни света, ни мглы, а сребристого полусумрака.
Безветренный вечер. На Васильостровских линиях, за пустырями, лает цепной пес на пустое и светлое небо.
К дому немецкого негоцианта Григора Фихтеля, что в Волховском переулке, к тем воротам на Невский берег, где не просыхает никогда грязь, – по вечерней заре стали подходить многие люди, кто в гвардейской епанче, кто в купеческой круглой шляпе с золотым галуном округ тульи. Брались за медный молот, изображающий львиную голову, и тишина переулка оглашалась тремя глухими ударами.
Алебардщик, заступивший на ночной караул к Тучкову мосту, каждый раз вскидывал голову:
– Эк их разобрало… Разумею, Фитель немецкие именины справляет, а то поминанье родителей…
И погасла желтая заря над Невой, и побелели воды, и как бы насторожились, когда в переулок свернул с Первой линей тяжелый дормез, похожий на покойницкий катафалк. Стал, накренился.
– Разумею, дышлом в забор угодил: место тесное, – пригляделся от плошкоутов алебардщик.
Дверка дормеза бледно блеснула. У дома Фихтеля на мостки выпрыгнул плотный человек в малиновом кафтане.
Тремя выстрелами прогремели удары молота…
От внезапности очнулся, может быть, под периной отставной императорских коллегий экзекутор, доживающий век в переулке, – или дебелая купеческая супруга, которой душно на ковровом сундуке в сводчатом покое за печью, – шарахнулась к бледному окну, где несносно жужжит всю ночь муха и сыплет из клетки зерно и трепещет на жердочке взъерошенная, бессонная канарейка.
– Экую пальбу поднял, – заворчал страж и потянул костлявую руку к ржавой своей алебарде, зазубренной лишь оттого, что железным ее полумесяцем кололась лучина. На этом движении страж успокоился, тем более, что дормез проплыл на господский двор…
Не именины и не поминовение родителей справлял немецкий негоциант.
А наказано было брату-розенкрейцеру Григору Фихтелю от самого господина Елагина приуготовить залы в доме своем и возжечь семисвечники для собрания братьев-каменщиков ложи Гигея.
Бакалавр к собранию запоздал.
Пронесся зайцем по чисто выметенному двору, вбежал на крыльцо.
В сводчатом низком покое, окнами на Неву, свалены на скамьи трости, шляпы, плащи. Кривцов оправил помятые букли и опоясался белым кожаным передником, каменщицким запоном. Натянул лосиные перчатки до локтей и перекинул через грудь золоченый масонский знак – шестиугольную звезду на голубой ленте.
Набросив на плечи черный долгий плащ, подобный монашеской мантии, бакалавр из прихожей ступил в темное зало.
Золоченая звезда позванивает на ходу… Слышны издали торжественные вздохи органа, грустный звон арфы. Кривцов стал на колени у высоких дверей, постучал робко.
– Кто там? – позвал из тьмы голос сильный, как будто голос самой музыки.
– Брат-странник, – ответил Кривцов словами масонского пароля.
– Многопочтенный кавалер, откуда ты пришел?
– Из Иерусалима.
– Где ты проходил?
– Назаретом.
– Кто тебя водил?
– Рафаил.
– Какого ты колена?
– Иудина.
– Іnri! – вскрикнули многие голоса за дверями, а один голос позвал грозно и сильно:
– Войди, кавалер, в братство Креста, орошенного розовой кровью.
Звучная волна органа хлынула бакалавру в лицо. Его ослепило блистание свеч, теснота пудреных голов, сквозящих белым дымом.
На бархатной черной завесе в глубине залы горит алым огнем Златорозовый Крест. А под ним вьется огненная надпись:
Fraternitas Rosae Crucis.[4 - Братство Розового Креста (лат.)]
Семисвечники, окутанные черным флером, ровно пылают по четырем краям масонского ковра.
Бакалавр сел на скамью у входа. Вдалеке, в отблесках свечей, склоняется над столом лицо великого розенкрейцера, господина Елагина.
Кто-то мягко тронул Кривцова за локоть. Рядом с бакалавром сидит на скамье Николай Иванович Новиков, типографщик, держащий книжную свою лавку в Москве, у Воскресенских ворот. Над пристальными, добрыми глазами типографщика нависли косые мешки век. Брат Новиков всегда найдет добрую шутку для младшего брата-каменщика:
– Не оробел ли, душа моя? – протянул Новиков руку. Из-под мантии мелькнул поношенный коричневый кафтан.
Бакалавр учтиво пожал белую полную ладонь московского типографщика, высочайших степеней розенкрейцера, брата-sacerdos[5 - жрец (лат.)], который носит в ложе великое и страшное имя Collovion.
– А я полагал, многопочтенный брат Collovion, что вы в Москве обретаетесь.
– Пребывал там, душа моя, да меня сюда вызвали: Калиостра смотреть.
Тут ударил три раза костяной молоток, говор умолк, и все поднялись со скамей.
Елагин стоял, оперев ладони о стол. Чуть тряслась пудреная голова великого мастера:
– Кавалеры и рыцари, Пеликан начертан на нашем щите, Пеликан, кормящий кровью детенышей. Вступая сюда, мы клянемся даже и тень свою посвятить ордену – отдадимся же кровью и тенью, телом и духом Златорозовому Кресту.
Невидимый орган прихлынул глубоким приливом, грянули колоннады металла.
Ярко загорелся алый крест на черной завесе. Все пели, подняв к алому Кресту головы:
Взвейтесь сердцами
Выше всех звезд,
Блещет пред нами