– Недурно бы закусить, дружище! а у нас есть свежая икорка, – говорил Илья Петрович, – такой икорки и в Петербурге не найдешь. Мы, правда, закусили, да для тебя, пожалуй, закусим и в другой раз, – не беда. Фомка! к водке… Садись – ка, полюбуйся на наш дележ. В школе-то я деление знал плохо, а здесь немного понаучился.
Я сел. К слову скажу, что запах от залежавшегося в сундуках платья был резкий и неприятный; на меня, как пришедшего прямо с воздуха, этот запах подействовал, и я чихнул.
– Будьте здоровы! – раздался чей-то голос над самым ухом моим, и я почувствовал чью-то руку на моем правом плече. Оглянувшись, увидел я перед собою господина небольшого роста, немного сутуловатого, у которого голова, как я заметил впоследствии, имела изумительное свойство наклоняться и выдаваться вперед, прикасаясь теменем своим к сердцу того, с кем он разговаривал об интересных делах. Искусно сделанный парик, с небольшими завиточками, прикрывал его голову; большие черные глаза и бакенбарды, занимавшие по полущеке, придавали ему нечто мужественное; борода его, хотя тщательно выбритая, резко отделялась своею синевою от щек и лба. К нему очень шла табачного цвета с отливом венгерка, или, лучше сказать, архалук без аграманта и кистей, с крючками на груди; к этому архалуку пришиты были орденские ленточки, на которых висели два ордена средней величины и дворянская медаль. – Это был Матвей Иванович Лакаев.
Услышав приветствие его на мое чиханье, я, соблюдая светские приличия, встал со стула, поклонился и поблагодарил его, а он протянул мне свою руку и с большою приятностью сказал:
– Необыкновенно радостная встреча увидеть вас здесь совершенно неожиданно. Мы с вами в Петербурге имеем общих знакомых и часто, если изволите помнить, видались у его превосходительства Конона Карповича: могу сказать, что он истинный мой благодетель и, сам не знаю за что, любит меня и жалует; жена моя также вхожа к нему в дом; он и ее, и дочь мою ласкает, по доброте своей… А вы здесь, вероятно, изволите находиться по домашним обстоятельствам?
– Да-с, я приехал в отпуск: захотелось на свою деревню взглянуть. У меня матушка скончалась, так надо устроить хозяйство.
– Прекрасное, я вам скажу, дело. Хорошие места в окружности: ведь ваша деревня здесь поблизости? Скажите, пожалуйста, кто бы мог подумать, что мы с вами в такой отдаленности встретимся? Я тоже совсем нечаянно попал сюда. Петр Петрович просил убедительнейше принять доверенность, – я, по деликатности своей натуры, отказать ему в этом посовестился; выгоды же никакой нет, еще свои деньги проездишь…
Он говорил с большим чувством.
– Ах, какая вещица! – воскликнула дама с раздражительным голосом, отрыв в куче жилетов и других вещей веер, на коем довольно мило нарисованы были пастушки. – Хорошенькая вещица! – Говоря это, дама рассматривала веер и повевала им около своего лица.
Уездный лекарь вдруг обратился к ней и сказал ей с весьма неприличною улыбкою:
– А что, сударыня, и веер-то не разломать ли пополам?.. Все подробности этого дня сильно врезались в моей памяти, ибо день этот был решительным в моей жизни.
В эту самую минуту, когда Матвей Иванович, кончив разговор со мною, стал разговаривать с Христианом Францевичем, лакей на большом подносе принес завтрак, а другой за ним шел со штофом водки и с рюмкою. Илья Петрович вслед за водкою потащил меня в другую комнату.
– Вот, братец, жизнь, – говорил мне Илья Петрович, прихлебывая травник, – вот жизнь… а? что это такое? и обедаешь не в пору, и завтракаешь не вовремя. Все от этого раздела навыворот; не будь этого раздела, все шло бы своим чередом. Черт знает, я сегодня в третий раз завтракаю. Спрашиваю тебя, братец, будешь ли тут обедать? Прежде четырех часов и не думай кончить то, что на столе навалено. Вот тебе и жизнь!
К исходу четвертого часа стали, однако, постепенно убывать вещи, лежавшие на столе. Раздел был жеребьевый, а в жеребьевом разделе сначала делимые вещи приводятся в ценность, поровну раскладываются в кучи, по числу наследников, потом на каждую кучу кладется билетик с нумером; наконец свертываются соответственные этим билеты с нумерами, другие же с фамилиями наследников, – нумера кладутся в одну посудину, фамилии в другую и вынимаются обыкновенно посторонним лицом. Господин высокого роста, длинный, седой, в синем сюртуке по щиколотку, ловко свернул билеты в трубочки и положил их в попавшиеся ему под руку мою фуражку (при чем он извинился) и в картуз Христиана Францевича. Засим один из лакеев притащил в залу дворового мальчика с волосами цвета поспелой ржи, который, всхлипывая, смотрел исподлобья и утирал нос кулаком. Лакей подвел его к картузу и фуражке.
– Вынимай один билет прежде из картуза, а другой из фуражки, – сказал басом господин в синем сюртуке по щиколотку.
Мальчик заревел, опуская руку в картуз.
Когда все жеребья были вынуты мальчиком и он, немного успокоенный, хотел выйти из комнаты, чтобы скорее присоединиться к своим товарищам, которые с разинутыми ртами ожидали его на господском дворе, Матвей Иванович, вероятно, для доставления удовольствия обществу, подбежал к мальчику, сдернул с себя парик и начал делать перед ним разные гримасы. Все расхохотались, исключая меня и дамы с темно-карими глазами, у которой был чепец с розовыми лентами. Она даже не улыбнулась. Она поняла всю неприличность такого поступка. В самом деле, позволительно ли чиновнику в известных летах, имеющему уже знаки отличия, до такой степени унижать себя: прыгать перед глупым мальчишкой и строить из своего лица такие рожи, что иные маски благовиднее?
В четыре часа ни одной ниточки не оставалось на столе: все имущество, лежавшее в нем, разнесено было в восемь различных углов. Двенадцать лакеев раскладывали на этот стол скатерть, не совсем чистую и несколько дырявую; это мне показалось странным, но я узнал после, что столовое белье было все разделено и никакой общей, кроме этой, скатерти не оставалось. Как сию секунду вижу перед глазами лакея, захватившего несколько тарелок, споткнувшегося о порог буфета залы и уронившего две тарелки, которые разбились вдребезги с страшным шумом. Илья Петрович стоял в эту минуту возле меня и разговаривал со мною об устройстве риги. Рассердясь на неосторожность лакея, он перебил начатый им разговор, плюнул и сказал мне:
– Вот, братец, тебе и наследство: еще до раздела все перебьют, бестии! Что, у тебя где глаза-то, Васька? – закричал он, строго смотря на лакея.
– Во лбу, сударь, глаза… где же? – отвечал Васька. – Ведь я не ваш, а Петра Петровича. Еще от своего барина худого слова не слыхал, а вы… – И он продолжал ворчать, удаляясь в буфет.
– Будь он у меня в эскадроне, – говорил Илья Петрович, – Я бы его! показал бы ему Петра Петровича!.. Такая разнобоярщина, – в ус не дуют, грубияны!.. До обеда, я чай, не успеешь выкупаться, а жара, братец, такая, что черт знает, хоть целый день в воде сиди!
И точно, в тот год с июля месяца сделались необычайные жары, о чем сказано было, впрочем, и в «Брюсовом календаре». От продолжительной засухи все луга выгорели, так что, бывало, идешь по лугу, а нога скользит, как на паркете в комнатах нашего директора. Мух было столько, что боже упаси! от несносных мух мы не знали куда деться. Ничего нет неприятнее на свете этих насекомых. Часто думал я и теперь думаю, к чему служит существование таких гадин, как мухи, блохи и другие им подобные…
Едва сели мы за стол и только что я занес ко рту ложку супа, – глядь, а в супе барахтаются три мухи; едва Илья Петрович успел мне налить рюмку виссанта, вино цвета мутного и вкуса неприятного, – глядь, и в виссанте муха; но что было всего досаднее, я большой охотник до кваса, вот и налил я себе квасу, думая этим несколько освежиться от жара, – а вместе с квасом так и полились проклятые мухи.
Разговор за обедом касался большею частью предметов хозяйственных, толковали, однако, и о литературе немного. Я заговорил о «Благонамеренном». В то время еще Александр Ефимович Измайлов издавал «Благонамеренный» – журнал весьма хороший по-тогдашнему. (Нынче обо всем судят совершенно иначе и все старое почитают дурным.) Самое название журнала зарекомендовало публику в его пользу и ясно показывало намерение почтенного издателя. Во всех сочинениях прозаических или стихотворных, помещенных в «Благонамеренном», строго соблюдаема была моральная цель. Младшие писатели всегда имели глубокое почтение к старшим и без советов их и наставлений не печатали ни одного своего произведения. Горько каждому благомыслящему человеку, горько смотреть, что делается в наше время в литературе! мораль не уважают, и молодые писатели, пробующие еще только перо, с оскорбительными насмешками отзываются о почетных наших стихотворцах и прозаиках, тогда как достоинство их несомненно, ибо признано не только публикою, но и многими учеными обществами, в которых они состоят членами. Не стыжусь быть старовером и откровенно скажу, что новейшие стихотворения невозможно читать: в них нет никакой мысли и в выражении чувствований ни малейшей нежности, – все только одни картины, ни к чему не ведущие, из которых, как ни бейся, не извлечешь никакого поучения. Долго ли все это продолжится – не знаю; я не сочинитель, следовательно, в чужие дела вмешиваться не буду… Так я заговорил о «Благонамеренном» и к слову прочел оттуда стихи, всегда особенно нравившиеся мне, под заглавием: В альбом к запутанному в сети Амуру:
Под сению любви я проводил свой век, Плененный красотой твоей, моя Пленира, И дни мои Борей свирепый не пресек Затем, что о тебе моя гремела лира. И ныне вижу я, царица красоты, Что сам Амур в тебя влюбился И очутился У ног твоих, неся в руке цветы! Едва лишь на тебя малютка загляделся, Своею сетью сам оделся И уж с тех пор на миг тебя не покидал, Твоим рабом божок крылатый стал, Следя повсюду за тобою, В деревне, в городе, – с колчаном и стрелою!
Чтец я был недурной, по уверению многих, и в этот раз во время декламации моей видел одобрение на многих лицах, особенно на лице той дамы, у которой были темно-карие глаза и чепец с розовыми лентами. Она с чувством ловила каждое слово стихотворения, и лицо ее с каждым стихом принимало более и более нежное выражение. По какому-то неясному движению сердца при стихе:
Твоим рабом божок крылатый стал – я обратился невольно к ней. Она закраснелась, потупила глаза в тарелку, поспешно взяла ножик и вилку и начала разрезать говядину под красным соусом.
– Какое милое эротическое стихотворение! – сказала она минуты через две, взглянув на меня с тою привлекательною застенчивостью, которая служит верным признаком хорошего воспитания.
Тонкое замечание дамы с темно-карими глазами заронилось мне в душу. «Каким изящным вкусом наделена она!» – подумал я.
После обеда я подошел к ней.
– Вы изволите быть охотницей до чтения? – спросил я ее.
– Это моя страсть, – отвечала она, – хозяйство и книги; я уж так была приучена с малолетства.
– Это похвально-с. («Она должна быть превосходной хозяйкой, это сейчас видно», – подумал я.) Ржаные хлеба что-то нынешний год совсем не удались, – произнес я после минуты молчания, – вот на яровые так нельзя пожаловаться.
– Уж ржаного хлеба нынче ни зерна не будет. Поверите ли, в Бакеевке, что мне теперь досталась, хоть шаром покати.
– Неужели Бакеевка вам досталась? – спросил я с радостным изумлением. – Моя Орловка только в четырех верстах от Бакеевки. Я должен благодарить судьбу за доставление мне такого соседства.
Она покраснела.
– Очень приятно, – сказала она, и каким голосом произнесено было «очень приятно»! – А вы на житье сюда или на время?
Зная, что по истечении отпуска я должен был отправиться в Петербург, я отвечал, сам не зная отчего, трепещущим голосом:
– Не знаю.
– После столичных увеселений и развлечений, – продолжала она, – наша деревенская жизнь покажется не такою деликатною. Это я знаю по собственному опыту, потому что прежде жила в столице. Провинция уж все провинция, как ни говорите.
– Деревня имеет свои приятности; воздух здесь совсем другой. Я так чувствую себя гораздо лучше на свежем воздухе, особенно когда можно отдохнуть после занятий по службе; к тому же уединение…
– В самом деле. Вы, верно, меланхолического расположения?
Меланхолического! это слово мне никогда не приходило в голову. Ведь именно я всегда был меланхолического расположения! Она угадала мой характер. Робость, которую я ощущал в присутствии женщины, в первый раз смешивалась во мне с каким – то приятным ощущением, когда я был с нею: продолжить разговор я не мог, а мне хотелось постоять возле нее, послушать ее.
В эту минуту Илья Петрович ударил меня по плечу.
– Что, брат, уж ты познакомился с Марьей Дмитриевной? Вот счастливица-то у нас на разделе, стоит только задумать ей: хочу этого – и вернее смерти достанется это. Рекомендую вам его, Марья Дмитриевна. (Я поклонился и покраснел, она улыбнулась.) Ей-богу, славный малый, да и к тому же сосед вам. А скромник какой! Бывало, я…
Есть люди, совершенно не умеющие вести себя при дамах и позволяющие себе говорить вещи, которые, по моему мнению, неприличны даже и в мужской компании. Илья Петрович принадлежит к таким людям. Чтобы удержать в этот раз его нескромность, я кашлянул. Он заикнулся. К счастью, очень вовремя подошел к нему Христиан Францевич. Глаза доктора, по обыкновению, двигались из стороны в сторону, и правый глаз он прищуривал самым странным образом.
– А что, Илья Петрович, матрас в диванной на кушетке, обитый желтым ситцем, не нужен вам? Уступите-ка мне его без раздела, для тарантаса. Другие наследники все согласны. И Марья Дмитриевна, верно, согласится?
– С большим удовольствием, – отвечала она.
– Ну, уж я, черт возьми, не постою: уступать так уступать! – воскликнул Илья Петрович.
Доктор, кажется, был доволен.