Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Барышня

Год написания книги
1844
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ах, няня! – восклицала Лизавета Ивановна, – да неужели же это правда?

А няня возражала:

– Убей меня бог, матушка, пусть лучше у меня язык отсохнет, если я лгу… Коли мне не веришь, спроси у Евдокима. Он все своими глазами видел…

Но Лизавета Ивановна все еще сомневалась. Она не легко расставалась с своими убеждениями, хотя вое ее убеждения никогда ни на чем не основывались… «Да как же, – думала она, – я всегда считала Любовь Петровну прекрасной, скромной девушкой, а теперь она вдруг сделалась дурная?..» У Лизаветы Ивановны кружилась голова при мысли, что ей нужно будет совершенно изменить мнение о гувернантке.

– Да нет, этого быть не может, – говорила Лизавета Ивановна самой себе, но, к величайшему своему ужасу, в одно прекрасное утро, попристальнее рассмотрев гувернантку, не могла не убедиться в справедливости слов няни… И гувернантку выгнали из дома.

Это происшествие сильно подействовало на Лизавету Ивановну; она не шутя призадумалась, тяжело вздохнула и сказала Евграфу Матвеичу:

– Вот, голубушка, думали ли вы, что она такого сраму нам наделает?.. Вот подлинно, в чужую душу не влезешь. Вот уж истинно говорят, что чужая душа потемки.

Няня недолго пережила гувернантку.

Вскоре после смерти няни и происшествия с гувернанткой Евграф Матвеич, по покровительству одной значительной особы, которая приходилась ему сродни, получил весьма выгодное место в Петербурге…

Лизавета Ивановна век готова была не покидать этих мест, где она родилась, выросла и начала стариться, где все было так знакомо, так близко ее сердцу, где каждый шаг пробуждал в ней воспоминание ее детства и молодости, где, наконец, заключалась ее святыня – прах родителей.

За неделю до отъезда своего в Петербург Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна задали прощальный обед в своем селе Ивановском, а в день отъезда, тотчас после обедни и напутственного молебна, пошли на кладбище. Когда Лизавета Ивановна поравнялась с могилами своих родителей, она схватила дочь за руку.

– Здесь лежат твой дедушка и твоя бабушка, – сказала она рыдая, – помолись, Катенька, поклонись в землю, проси их благословения… – Она хотела сказать еще что-то, но слезы задушили ее.

Когда ее подняли, она крепко сжала руку мужа и произнесла, указывая на могилу:

– Если я умру на, чужой стороне, не оставляйте меня там… Ради бога не оставляйте… Пусть мой прах будет лежать здесь, в родной земле, возле их праха… Не разлучайте нас…

Глава IV. Барышня-невеста

Сначала Лизавете Ивановне и Евграфу Матвеичу показалось дико в Петербурге. Лизавета Ивановна, между прочим, долго не могла привыкнуть к мысли, как в одном доме могут помещаться по нескольку семейств, совершенно незнакомых друг с другом, и с беспокойством спрашивала Евграфа Матвеича: «Кто это, дружочек, живет с нами стена об стену? да хорошие ли это люди? да нет ли в нашем доме какой – нибудь сволочи, каких-нибудь дурных женщин?» Ей также очень неприятно было, что в Петербурге плохи кладовые и ледники и что в квартирах нет никакого хозяйственного устройства: ни чуланчиков, ни полочек… «Уж тут нечего и думать о хозяйстве, – со вздохом замечала она, – какое тут хозяйство, без удобства и без простора: здесь люди живут как сельди в бочонке!» Глядя на пятиэтажные дома, она обыкновенно говорила: «Да это настоящее вавилонское столпотворение! Долго ли тут до греха?..» Невский проспект совсем ей не нравился. «Что это такое? Экий Содом! Экая гибель народу! – твердила она. – И не в пример еще хуже, чем у нас на ярмарке… того и гляди, что или с ног сшибут, или лошади задавят, или дышлом убьет!» И потом обыкновенно прибавляла, глядя в окно: «Одно только меня здесь, на нашей квартире, и радует, что по крайней мере храм божий перед глазами: только через дорогу перейти». Между прочим, Лизавета Ивановна находила еще, что в Петербурге народ грубый, необразованный, что когда идешь по улице, то никто посторониться не хочет и внимания никакого не обращает; что в Петербурге никому до нее нет дела, никто и знать ее не хочет, тогда как в своем губернском городе она лицо почтенное, всеми уважаемое и что там на улице перед нею все шапки снимают. Но весной и летом Лизавете Ивановне особенно было тяжко и грустно… Весной и летом Петербург ей казался просто нестерпимым, потому что в это время всегда живее воскресали в ее памяти и бесконечное поле, волнующееся рожью, и лес, дышащий смолистой, благоуханною свежестью, тот лес, в котором она, бывало, собирала грибы; и речка с крутыми и живописными берегами, в которой деревенские мальчишки ловили раков, и гумно, гладкое, уставленное скирдами хлеба, и ряд почернелых изб, и плетень при въезде в деревню, и праздничные хороводы крестьянских девок, и заунывная песня мужика, возвращающегося с барщины… Все, все… Сердце Лизаветы Ивановны так и ныло, так и разрывалось при этих воспоминаниях. Что касается до Евграфа Матвеича, он находил много хорошего в Петербурге. Ему нравились, например, блестящие магазины Невского проспекта, и он часто останавливался перед ними и думал: «Пустая роскошь, а для глаз приятно». Еще ему нравился в Петербурге турецкий табак дюбек Саркиса Богосова, по 5 рублей фунт; но более всего нравились ему Милютины лавки. «Тут все, – рассуждал Евграф Матвеич сам с собою, – что душа просит: и балык, как янтарь, и фрукт сочный, румяный, и окорок провесной, жирный, и киевское варенье, и пастила яблочная, и сыр швейцарский со слезой, и икра зернистая свежая, и лук шпанский, и эти масляные рыбки в жестяных коробках… как бишь их… ну, да словом сказать, все, все!..»

И он, бывало, никогда не проходил мимо Милютиных лавок, непременно зайдет в свою знакомую лавку и отведает то того, то другого: то солененького, то сладенького, то кисленького, полюбуется то тем, то другим; понюхает то того, то другое, спросит:

– А это, братец, что у тебя такое в баночке?

– Мармолат, ваше превосходительство.

– Ну, а там, вон направо, в бочке-то?

– Виноград, ваше превосходительство.

– А! дай-ка, братец, кисточку винограда. Ну, а вон, в углу-то… четвертая от угла банка… это что такое?..

И Евграф Матвеич, по обыкновению, долго не отводил страстных очей от всех этих жестянок, склянок, банок и бочек и, при каждом посещении лавки, отыскивал в ней что-нибудь новенькое, что-нибудь замечательное.

Покорясь необходимости и помаленьку устроясь, Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна нашли нужным продолжать воспитание дочери. Они наняли для нее танцмейстера, компаньонку, которая называла себя француженкой, а была из немок и могла давать уроки на фортепиано, и учителя русского для всех наук.

В семнадцать лет воспитание Кати было совершенно окончено. По-французски хотя она и не говорила отлично, но могла поддержать обыкновенный разговор, танцевала очень недурно, вальсировала довольно легко и разыгрывала на фортепиано бальные танцы довольно бегло. Чего же больше?

Итак, наступила торжественная минута в жизни моей барышни. Ее надобно было вывозить в свет.

Какой-то приговор произнесет свет над моею барышнею?

Лизавета Ивановна, разумеется, вскоре по своем приезде в Петербург познакомилась со многими дамами так называемого среднего круга. Для нее это была горькая необходимость, жертва, которую она безропотно приносила дочери нежно любимой, ибо в обществе всех этих петербургских барынь, отпускающих французские фразы, беспрестанно толкующих о княгинях и о графинях, о последних модах и о хорошем тоне, Лизавете Ивановне было тяжело и неловко. Она не умела принимать участия в их тонких и любезных разговорах, не вмешивалась в их прекрасные рассуждения о нравственности и приличии, не могла сочувствовать, ни их интересам, ни их сплетням. Безмолвно слушала она этих барынь и, смиренно сознавая собственное ничтожество, только удивлялась их уму и образованию. Ее поддерживали и выручали в самые критические минуты карты, потому что все эти умные и светские барыни, подобно моей Лизавете Ивановне, были охотницы играть в преферанс по десяти копеек медью.

Лизавете Ивановне хотелось пристроить свою Катеньку за хорошего и солидного человека. Это очень понятно: ведь не век же ей было сидеть под крылышками папеньки и маменьки. Зачем же и на воспитание барышень тратятся родители, как не для того, чтоб этим воспитанием приманивать женихов? И Лизавета Ивановна очень справедливо рассуждала, как рассуждают все маменьки, что, только вывозя дочку в свет, можно надеяться устроить ее участь; но она, по простоте своей, никогда не решилась бы прибегать к тем средствам, к которым иногда прибегают отчаянные петербургские маменьки для сбывания с рук своих дочек. Ей не пришло бы, например, в голову заставлять дочь кокетничать и употреблять все роды соблазнов перед каким-нибудь беспутным богачом оттого только, что тот однажды, и то нечаянно, навел в театре лорнет на их ложу; она не стала бы разглашать по всему городу, что ее дочь выходит за г-на N. N., когда г. N. N. и не думает о ее дочери, и не решилась бы поддерживать своего кредита в магазинах именем этого г – на N. N.; она не могла бы обещать жениху своей дочери и капиталы и деревни в приданое, а после брака объявить зятю и дочери, что она покуда, к сожалению, ничего не может дать им, а что со временем, если позволят обстоятельства, и прочее, да еще в довершение всего заставить легковерного зятя заплатить за венчальное платье…

Все это казалось Лизавете Ивановне просто несбыточным, и она говорила с свойственным ей простосердечием:

– И верить не хочу, чтоб были на свете такие матери…

Но обратимся к барышне. Уж близка решительная и желанная минута ее жизни. Сегодня бал у одной из тех генеральш, с которыми знакома ее маменька. Бал!.. О блаженство. На этом бале она первый раз предстанет свету! Сердце ее бьется и замирает; ей мерещится то золотой, то серебряный эполет; перед ней уже, кажется, трепещут аксельбанты… ах, как она любит аксельбанты! Ей слышатся порою звуки вальса и бренчанье шпор… А часы идут так медленно, досадные часы!.. А уж бальное платье готово… вот оно висит на стуле; и какое платье, если б вы видели! и как обрисовывает роскошные ее формы! Парикмахер-француз уже причесал ее; на ее темных волосах белая роза… Барышня то посидит на стуле и помечтает, то подбежит в волнении к зеркалу…

Маменька и папенька в такой же тревоге, как и она.

– А что, хорошо ли, голубчик, будет одета наша Катенька? – спрашивает с беспокойством папенька у маменьки.

– Не знаю, дружочек, – отвечает вздыхая маменька, – но на ней будет все хорошее и дорогое; все, кажется, так, как следует; а впрочем, бог знает…

Вот наконец барышня совсем одета… Боже мой! какая у нее талия! но она еле дышит, бедная барышня.

Маменька уже несколько раз осмотрела ее с ног до головы. И папенька начинает ее осматривать.

– Мило, мило, – замечает генерал, – да только, мне кажется, грудь-то уж очень открыта. Прилично ли это?

– Ах, папа, – восклицает барышня, – какие вы смешные; да ведь все так носят…

Бал великолепный. Все, как водится: и в зале накурено одеколоном, и лампы горят довольно ярко, и много генералов военных и штатских со звездами, и музыка гремит, и мороженое разносят, и расплывшиеся барыни в чепцах сидят кругом стен, и барышни, нарядные и перетянутые, прыгают под музыку с офицерами. Царицы бала – две дочери хозяйки, Sophie и Lise, полненькие и беленькие, с томными глазками. Они слывут красавицами; от них с ума сходят мои приятели-офицеры, и о существовании их знают даже в высшем свете… Штатских немного, человек пять, да и то один из них не танцует, а ходит по комнатам, беспрестанно зевая (хотя ему зевать совсем не хочется), и иногда приставляет к глазу лорнет, с равнодушной и несколько презрительной гримасой посматривая на барынь, на барышень, на кавалеров, на потолок и на стены. Он всем хочет показать, что случайно попал в это общество, которое гораздо ниже его… Говорят, будто этот господин в самом деле принадлежит к высшему свету, – что мудреного! Не даром же хозяйка дома более всех ухаживает за ним.

Ослепленная и пораженная блеском бала, барышня робко вступила в залу.

«Ах, сколько здесь офицеров! – подумала она. – Ах, как здесь должно быть весело!» Но она не смела ни на кого взглянуть. Она проходила через залу, покраснев и потупив головку. И взгляды всех обратились на нее, как на лицо новое…

– Это еще что такое? Кто это такая? – спросила глухая и брюзгливая старуха – барыня у своей соседки, показывая на барышню и неблагосклонно осматривая ее с головы до ног в лорнет.

(У брюзгливой старухи-барыни пять дочерей – пять! и ни одна не замужем!)

– Кто же это такая, матушка?.. а?

– Это, кажется, дочь Ветлиной, – закричала ей на ухо соседка…

– Какая жирная! – пробормотала себе под нос старуха. – Как раскормили ее!..

(У брюзгливой старухи-барыни все пять дочерей тонки, как спички.)

– Ах, ma chere, – говорит одна барышня другой барышне, смотря на мою барышню прищурясь, – взгляни, бога ради, как она затянута… Бедная! на нее смотреть жалко… Вот уж не понимаю, что за охота так тянуться…

А барышня, говорящая эти слова, сама до того затянута, что ей нет никакой возможности наклониться; в продолжение бала ей уже делалось три раза дурно.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
7 из 9