Оценить:
 Рейтинг: 0

Аз и Я. Опыт брют-прозы

Год написания книги
2021
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Аз и Я. Опыт брют-прозы
Иван Плахов

Брют-проза получила название по аналогии с арт-брют-ом, устоявшимся искусствоведческим термином, обозначающим грубое, необработанное искусство в основном душевнобольных или, иначе говоря, искусство аутсайдеров.До автора Уильям Фолкнер с «Шумом и яростью» и Лёня Пурыгин с его «Ста снами Милёхина» пытались разрабатывать эту тему. Книга содержит нецензурную брань.

Аз и Я

Опыт брют-прозы

Иван Плахов

© Иван Плахов, 2021

ISBN 978-5-0055-6379-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Иван Плахов

Аз и Я

Опыт брют-прозы

Брют-проза получила название по аналогии с арт-брют-ом, устоявшимся искусствоведческим термином, обозначающим грубое, необработанное искусство в основном душевнобольных или, иначе говоря, искусство аутсайдеров. До автора Уильям Фолкнер с «Шумом и яростью» и Лёня Пурыгин с его «Ста снами Милёхина» пытались разрабатывать эту тему.

«Беспощадная моя дорога,
Она меня к смерти ведет.
Но люблю Я себя, как Бога,
Любовь мою душу спасет».
З. Гиппиус

ДО

Вся моя жизнь до встречи с Ним была сплошными мечтаниями и бесплодными метаниями. Если определить её одним словом, то это слово «бесцельная». Лучше, пожалуй, и не скажешь. Я жил на ощупь, как крот в норе, в полной темноте, не замечая окружающего мира.

Я не жил, а скорее выживал. Не понимая главного – жить и выживать это не одно и то же. Ведь выживать – значит бессмысленно тратить бесценное время, отмеренное нам на жизнь. А жить – это беспощадно менять себя, погрузившись с головой по самое не балуйся в процесс становления и изменения своей формы и всего своего содержания; это радость от соучастия в деле изменения мира от хорошего к лучшему; это прорыв сквозь всё натуральное к себе экзистенциальному. К тому, что на дне души живёт и зреет во мне со дня моего рождения. И требует, требует, требует. Перемен. Перемен к лучшему.

Я был краеугольным камнем, о котором никто и ничего не знал до тех пор, пока Он не споткнулся об меня и не раскрыл мне цель моего существования и рождения – изменить мир настолько, насколько это возможно. Кардинально. Колоссально. Он сподвиг меня стать началом нового Эона, нового Времени и новой Земли. Надоумил заложить себя в основание Царства всеобщего блаженства, видоизменив саму природу человека так радикально, чтобы ни у кого больше не осталось бы дороги назад, в прошлое, в мир юдоли и печали, где всегда не хватало места таким, как я. Отверженным.

Он возник в моей жизни случайно, когда я постучался в его спину как в закрытую дверь. В дверь, прикрывающую трещину между мирами с разной валентностью, позволявшую беспрепятственно проникать через неё в совершенно другую реальность, лишенную всякого смысла. Эту реальность Льюис Кэрролл назвал когда-то «Зазеркальем», а я именную «Снами Бога», где возможно невозможное. Возможно всё.

И это всё совсем другое, нежели всё в нашем мире. Мире причинно-следственных связей, где всё предопределено заранее, задолго до нашего появления. Мире энтропии и вечного исчезновения. Исчезновении всего, без следа и остатка. Где без устатку живые играют со смертью в прятки.

Семь валентных миров, в которых рождается всё живое, не более чем гигантская машина, призванная вырабатывать энергию счастья, которой питается чудовищный Бог, ненасытное чудо-юдо Иобалдаоф, великий Демиург Вселенной. И в каждом из этих семи миров свой архонт, призванный выполнять волю Всевышнего – крутить педали колеса сансары.

Он и был архонтом в нашем мире, царем и пророком в одном лице. Повелевал стихиями и нравственным законом. Звали его Михаилом, Он был похож на льва: такой же огненно-рыжий и лохматый, – великолепное животное с чарующей грацией опасных движений. Сама судьба привела меня к Нему, ведь всё предрешено в нашем строго детерминистском мире, где люди лишь знаки препинания в предложении, необходимые, чтобы длить паузы между словами-действиями, сочиненными задолго до нашего рождения.

Мог ли я знать, несчастный отпрыск ветхозаветного Адама, к каким далеко идущим последствиям приведёт меня невинный вопрос: «Вы выходите?» – заданный мной без всякой задней мысли впереди стоящему в вагоне метро.

«Вы выходите?» – повторила мой вопрос спина-дверь, закрывавшая выход из вагона, в которую я постучался, и радостно расхохоталась, словно я её насмешил.

«Выходите, вы-хо-ди-те, – повторяла спина, поводя широкими плечами, словно хозяин спины готовился к борцовскому поединку и разминался перед боем, – вы ходите, вы ходите. Выходите, выходите». Спина резко развернулась и я увидел глаза её хозяина. Дьявольские глаза. Нечеловеческие.

«Ты спрашивал?» – впились в меня два чёрных луча, выжигая в душе клеймо зверя, навсегда укрощенного словом.

«Я», – само пискнуло мое тело, испуганно замолчав.

«Азм есть дверь. Кто мной войдет, тот и спасется. Хочешь попасть туда, куда нельзя, но очень хочется?» – спросил Он и, не дожидаясь ответа, вытолкнул меня в открывшуюся дверь вагона. Поезд с ревом умчался, а я остался на перроне станции метро «Площадь Революции», но это была уже не та «Площадь Революции», которую я знал раньше.

Что-то в ней неуловимо изменилось. Вроде те же арки, очерченные темно-красным мрамором архивольтов, но вот на чёрно-золотых цоколях горбились совсем другие скульптуры, менявшиеся местами, как только ты отводил от них глаза: бронзовые шлюхи и сутенеры, прохиндеи и жонглеры, «папики» и «ляльки», менты и воры в законе, жиды-олигархи и безбожники-иерархи, рокеры и балерины, петухи и гамадрилы, депутаты и генералы, чучмеки, узбеки и прочие гомосеки, – и каждой такой твари по симметричной паре.

Народец на станции под стать статуям. Не народец, а дрянь какая-то. Метафизическая. Весь клеймёный. У каждого на лбу красная звезда горит алым рубцом, словно клейменый и красноармеец, и борец со старым миром в одном лице. И все кривые на один глаз: одни на левый, другие на правый, а некоторые на оба глаза сразу, то есть совершенно косые.

Навстречу мне сквозь толпу бодро марширует колонна чёрно-белых пингвинов с наперстными крестами на груди, переваливаясь и отчаянно горлопаня:

«Семинаристы, епископ дал приказ,
Семинаристы, Церковь кличет вас!
Из многих тысяч алтарей,
За слёзы нищих и детей,
За нашу Веру
Аминь! Аминь! Аминь!»

В хвосте колонны еле передвигает ноги громадный крот в серый рясе и чёрных очках, с белой тросточкой слепого и кожаным портфелем под мышкой. Уж не знаю, какая сила заставила меня подойти к кроту и попросить благословения.

«Благословите, – говорю, – Отче, а то страшно жить. Глаза бы мои этот чёртов мир не видели».

Не меняя маршрута своего движения, крот ткнул меня в лоб своей тросточкой и важно молвил: «Во имя любви и ненависти освобождаю тебя от твоего страха. Носи и ничего не замечай».

Снял очки и отдал мне, исчезая вслед за колонной пингвинов на эскалаторе, вознесшим их прямо на сталинские небеса, в обитель лучезарного светлого будущего.

Я надел очки и сразу почувствовал себя намного лучше. Всё стало значительно ясней, а точнее, прояснилось. Окружающая чернота не переставала удивлять и радовать. Я как будто снова заглянул в глаза Ему, отправившему меня сюда, на встречу с Его глазами, один на один, без свидетелей. Всё, что было до того, как я надел очки, это всё было лишь прелюдией. Если хотите, увертюрой перед настоящим вознесением с последующим разоблачением и низвержением из сущего в несущее.

Я опять оказался в детстве, когда всё увидел впервые. И это всё было великой и влекущей чернотой, в которой скрывалось всё богатство красок окружающего меня мира: чернотой, беременной светом.

Я вдруг услышал очень отчетливо и ярко все запахи вокруг. А через запахи проник в мысли и тайные желания тех тысяч, что толклись вокруг меня, шелестели одеждой, громыхали обувью по камню полов, дышали миазмами желудков. Вот справа от меня несвежий пролетарий, отобедавший банкой шпротов с чёрным хлебом и стаканом водки. А вот слева изнеженная профурсетка, уставшая гонять осточертевшего ей до головной боли мужа по зарубежным курортам. От неё разит алчностью и дорогими духами. За ней разочарованно пыхтит неразлучная, как герпес, старая боевая подруга из её лихого прошлого прямо ей в спину, благоухая злостью и завистью, мечтая поскорей занять её место. Никакой парфюм и мыло не выведут из этих двуногих смертельно опасных хищниц горькой затхлости отъявленных провинциалок.

Нос заменил мне глаза и оказался намного надежнее: теперь мир пугающие правдив, потому-что тела, в отличие от их хозяев, не умеет лгать. Запах нельзя подделать.

Чуйствую, как мне навстречу движется праведник – он пахнет ладаном и свечами. Обращаюсь к нему: «Дяденька, подскажи, какой сейчас час?»

«Без пяти минут спасешься, – отвечает, словно поёт, – молись Богородице, окаянный! Или, думаешь, надел очки и самый умный?» И бьёт меня так сильно, что я весь сотрясаюсь, очки слетают с меня и вдребезги разбиваются о каменные плиты пола. Толпа доделывает чёрное дела блаженного, растоптав осколки в стеклянную пыль.

Люди текут мимо сплошным потоком с неразличимыми белыми лицами. И каждое лицо словно кукиш, который суют под нос в насмешку за то, что я только что, на несколько секунд, узнал обо всех этих людях правду.

Слепым бреду навстречу судьбе и даже не догадываюсь, что бред заменяет мне ясность мысли. Чистота галлюцинации завораживает – всё такое хрупкое и прозрачное вокруг. И сам я бестелесен и чист, словно хрустальный стакан – звонкий и пустой.

Свет преломляется во мне в радужное сияние самого Ирия, а вокруг переливаются звонкие и чистые голоса Сиринов и Гамаюнов. И звуки их совершенно нечеловеческого пения рвут мою душу на мелкие кусочки, а затем снова складывают вместе, только в совершенно другом порядке: мои «я» исчезают и появляюсь с каждым переливом мелодии; и таких «я» великое множество, новых и старых, сиюминутных и вечных.

Мелодия и я свиваемся воедино и скользим, скользим сквозь пространство и время к точке начала всего, к яркому белому лучу, проникающему в непроглядную черноту из моего детства, из далекой пыльной комнаты, залитой солнечным светом. В комнате, голой как родившийся младенец, одинокий стол с яблоками. Жёлтыми и красными. Словно престол в храме, окутанный плотным ароматом спелых плодов райского сада, в густой непроглядной вуали тени. Снаружи комнаты бушует пламя жаркого летнего дня. Гулко гудят пчёлы. Сквозь щели закрытых ставней опасно врываются кинжалы раскаленных добела солнечных лучей, дымясь от ярости в холодных скрипучих сумерках старого дома. Среди яблок темнеет краюха ржаного деревенского хлеба и мерцает длинношеяя крынка молока, заботливо накрытая домотканым полотенцем.

1 2 >>
На страницу:
1 из 2