Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Проклятый род

<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 43 >>
На страницу:
33 из 43
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И отдыхало лицо Семенове, хохочущим над горестями дьяволом повсечасно дергаемое.

Запах лавровишневой воды и ласково-властные слова Генриха Генриховича скоро разбудили в дальние углы запрятавшуюся милую повседневность, напуганную питерскими вестями. И, улыбаясь, стала рыхлая старуха тихими словами радоваться рождению внука. И слушал Генрих Генрихович и кивал красным лицом и изредка говорил лениво:

– Да.

И пил херес.

А к ночи того дня Любовь, неплодная старшая дочь железного старика, рыдала не утешающими горя слезами зависти. И не хотела видеть людей. И за запертой дверью караулила тихо плачущую бездумная тишина недавно отстроенного дома, небольшого и, как королевская игрушка, изящного. А за стенами, суровыми взглядами отгоняя шум городской, стоял-молчал-караулил трехдесятинный сад.

Дом Любови в полуверсте от Макарова дворца. Садом к откосу над Волгой. Несколько недель в начале сестриной стройки в неведении злился Макар. Встретив в клубе неведомого строителя, волком глянул. Но, разузнав, догадался к сестре заехать в час ее беседы с архитектором. Мельком, как бы не интересуясь, на чертежи взглянул. Веселый, успокоенный уехал.

– Неплохая избушка будет. Даже на каменном фундаменте.

Плачет неплодная Любовь в молчащей скуке менее нелюбимой комнаты нового дома своей бессемейной жизни.

Ночь уже. От лица платочек отстранила. Запахи нежные милых цветов ловит. Повсюду в вазах, в кувшинах саксонского фарфора и екатерининского легкие грезы-сны тяжелой земли ароматы тайн своих выдыхают. И к цветам ваз расписных, к ароматным застывшим дымам раззолоченных жертвенников, подходит неплодная Любовь. И вот улыбкою тихою радуется. Раздумчиво переходит, лицо недавних слез в тайну склоняет. Из затихшего в женской груди горя песня – не песня, слова – не слова, грезы предсонные далекого полуразбуженного девства. И к стене подошла, за сонетку, по бархату расшитую, потянула.

Строитель дома любил старину и много в дому старины воссоздал. И полуосознанно любит то ныне тонущая в тихом горе своем неплодная старшая дочь железного старика.

– Тебе чего, Люба?

Брыкалов, супруг, к запертой двери подошел.

– Тебе нездоровится?

– Нет, нет. Франц Иваныча ко мне.

– Сейчас.

Не стуча отошел, рыжие усы с подусниками левой рукой разглаживает.

– Гиацинтики миленькие… А ты чего, кактус злой, не цветешь… В столовую роз, роз, роз… Темных-темных… Везде-везде… Под дубовым потолком у дубовых стен. Или черных, совсем черных… Пусть пахучих достанет. Те черные наши, как мертвые… Голландских тюльпанов на лестницу.

Недолго ждала. Постучался.

– Франц Иваныч, прейскуранты с вами?

– O, ja!

И долго ночной разговор с седым немцем, садоводом-мастером. Опять к сонетке. Ночному лакею на столик грушевого дерева указала. Ночной, глазами любимый юноша с чуть видными усиками, во фраке, с лицом весело неспящим, нитяными белыми руками кукольными поднос серебряный с бутылкой шампанского вина несет. Только это вино пьет Любовь. По ночам.

За это ночное потребовал немец-садовод лишнюю тысячу рублей в год. И честно исполняет обязанности. И подчас сам вдохновляется планами госпожи. Сад велик. Дом цветами не полон. И строится третья оранжерея. И иногда, ничего, кроме послеобеденного пива, не пьющий, немец опьянялся, как она, своим ночным.

Мильон. И уже привыкший Брыкалов, не ворочаясь, спит на широкой кровати красного дерева с бронзовыми колонками. Подчас же во сне вступает в борьбу с рыжими толстыми усами.

Крепче спать. Утром вставать, в магазин ехать.

И утренне одеваясь, ласково отвечает жене, снимающей одежды, отходящей в теплый сон после вино-цветочного праздника.

И мудро-выцветшие гобелены не тревожат сна счастливо-несчастной женщины.

Старшая дочь железного старика, ныне Брыкалова, увидев возможность лишь маленького-маленького счастья, отошла от него, от Христа ради дающего себя и ничего в грядущем не сулящего.

А цветы? А разговоры о них, еще и еще новым загадочно пахнущих? А жуткий сон дома, цветами населенного, когда она не спит? А воинства новых и новых цветов, вот завтра долженствующих прибыть.

И под потолком, в кедровых ромбах являющим розово-выцветающий шелк, спала от раннего утра до поздних часов дня забывающая о неплодии своем Любовь.

Тихи слезы женских мечтаний о невозможном. О неясном, о нездешнем сладки мечтания милых женщин.

Отходит в сны нового дома своего, так построенного, будто вторую сотню годов жить начал гобеленами своими, кедром, орехом, бронзой гордой, фарфором милым. В сны отходит, не знает, что сны ей подарят. Не знает, что под заботливыми занавесями пробудившись, вспомнит радостно нынешний сон свой. И веселая встанет и скажет догорающему дню:

– Конечно, конечно, Корнута от матери возьму. Пусть Корнут у меня живет. Хоть и не так уж мал, но все же ребенок. Пусть младший брат вместо сына будет. Учителей возьму… За границу повезу. Горб ему там вправят…

Недалеко на горе, на откосе, во дворце своем и Макаровой, под холодным потолком высоким, у стены мраморной, в дубовом саркофаге лежа, пережила Раиса последнюю ночь скорби невозможных ожиданий, оттуда, из ранне-далекого вызванных. Вызванных, чтоб вот здесь засиять. Напоследок? Новою гордостью не хочет, погибшими девичьими снами не хочет, купечески старомодною складкою не хочет Раиса, Макарова жена, мириться вот с этим новым. Вторую неделю почти сплошь все ночи Макаров саркофаг дубовый здесь, рядом, пустоту свою Раисе нагло являет.

И из утренней спокойной холодности супруга, и из дневных громогласных повествований перебиваемых вспоминаниями арий балаганных, знает Раиса, что ночами Макар до свету в «Белом Медведе». И не обычно бесцельны те пребывания. Про прелести Зандушки, цыганки-хористки, и лакеи Макарова дворца из обеденных громких восторгов немало знают.

И вечерами откровенно снаряжается, заготовленных сафьянных футлярчиков не прячет, бумажками радужными шуршит, в конвертик бумажку заклеивает. Из прихожей в шляпе, в пальто еще раза два выбежит: что-нибудь вспомнит деловое; если тот-то утром придет, задержат… И замурлычет-запоет:

Где мой милай пропадает?..
Ан твой милай вон идет…

Хлопнет дверь далекая. Одна Раиса под потолками расписными, под холодно-молчащими. И к веселой откровенности той, к невраждебному охлаждению мужа, к песенкам веселым и футлярчикам нет ключа, ни отмычки у Раисиной оскорбленной души.

И последнюю ночь слезами недоуменными проплакала в дубовом саркофаге в морозно-теплом склепе. Есть места, где невозможно воскресение. Но нет склепов, ни темных-подземных, ни светло-веселых, где нельзя было бы решиться на большое ли, на малое ли.

По-королевски презрительно гордо на лучи нового дня сощурились близорукие глаза Раисы, и явно не страшась взглядов слуг, прошла наверх, к детям. И не хотело лицо ее ни плакать, ни растерянно улыбаться. И не было лицо Раисы похоже на лицо ее матери, в то утро с растрепанными космами седыми, со стучащими челюстями запершейся в мезонине домика своего, под сенью близкой колокольни Егория.

Дико страшен запой Михайлы Филиппыча Горюнова. Громадное сильное тело старика вторую неделю вливает в себя водку через небритую пасть. Через розовые белки немытых слезящихся глаз глядит сбесившаяся, забывшая Бога душа. Бестолково колотящееся сердце носит старое тело великана-купца, прикрытое растерзанным халатом, по комнаткам дома, честно-заботливо нажитого. Ноги босые спотыкаются, руки дергающиеся рушат. Мало осмысленных слов выкрикивает небритая пасть. Чаще иного:

– Проклинаю! Проклинаю!

И еще:

– Водки!

Носится устрашающее тело старого купца по темным комнатам. А темны они потому, что днем от сраму окошки завешаны, вечерами ни ламп, ни свечей не засвечают: дом спалит. Лишь от лампадок пред святыми ликами окладными мерцание. Тех не трогает.

– Бог не допустит.

Бьется-колотится бестолковое, доживающее дни свои сердце; вопит-понукает сбесившаяся, потерявшая Бога душа; гоняет греховной скверны преисполненное бренное жилище свое все вокруг да около, по черепкам посуды, через поваленные стулья, мимо неприступных изразцовых твердынь. Внезапно замрет кровью и спиртом донятое сердце и ночью ли, днем ли на много часов валит в недвижность старую громаду. На диван ли, на кровать ли, на пол ли.

– Пусть привыкает лежать.

Хохочет душа сбесившаяся. Дьяволову делу рада.

Утро нового дня – которого это уже? – и счет потеряли – безучастным солнышком волжским глядит на растерзанную бормочущую, то задремывающую, то кричаще-пробуждающуюся старуху-хозяйку разваливающегося купеческого дома под сенью загудевшей третьим звоном белой башни Егория.

Возле постели дочери Пелагеи в кресле удобном, исстари проваленном, дремлет – не дремлет, крестится, прислушивается.
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 43 >>
На страницу:
33 из 43