– Ты хотя бы постыдился того, люди на фронте кровь проливают, а ты всю войну на бабьем фронте-то пробыл да табаком спекулировал, на чужой нужде себе «багаж» создавал, на чужом горе наживу имеешь! – упрекнул его Иван.
– А что толку-то, что ты воевал и кровь свою пролил на фронте, всё равно живёшь в недостатке! – как жаром опалил этими словами Ивана Панька.
– Ну тогда вот что! Если ты, Паньк, был мне другом в детстве и юношестве, то после этого, по-видимому, ты не можешь мне быть другом в пожилом возрасте. В детстве и юношестве я тебе как старшему годами всячески подчинялся и потворствовал твоим коварным лихим выходкам, и ты мною помыкал… А теперь же другое дело, я войну прошёл, я не согласен слепо следовать твоим мироедским спекулятивным наклонностям, потому что ты всегда имеешь камень за пазухой, и этот камень ты всегда готов коварно обрушить на неугодного тебе человека. Ты не пощадишь даже своих отца с матерью! Вот тебе и весь мой сказ! – со смелостью фронтовика высказал Иван Паньке.
И Панька, сконфуженный правдивыми упрёками, отошёл от Ивана. И вспомнилось Ивану, как ещё в детстве, имея от природы властолюбивый, коварный, с признаками садизма характер, стремление к обману чужих и близких, Панька обманывал своих друзей-товарищей. Ваньку Савельева и Саньку Фёдорова, во время картёжной игры в очко на деньги, он незаметным способом делал наколы на «тузах» и «десятках». Банкуя и прикупая себе очередную карту, он с ворожбой и таинственностью «выжимал» очки, бутафорно плюя на карты, дуя на них, сдувая лишние очки и надувая недостающие для «очка». Сверх этого, он помещал меж своих ног небольшое зеркало и по нему наблюдал за «счастливым» подбором очков для выигрышного заветного «21». В общем-то, надувал своих же друзей, но меньших по возрасту. И недаром в те времена про Паньку было сложено: «Легковато быть богатым без труда-работушки. Деньги ваши – стали наши, спите без заботушки!»
Видя, что зять-инвалид Иван, от безделия прыгая на костылях по улице, играючи занимается с ребятишками, его тёща заставила (для первости) свить верёвку из мочала, потом она ему поручила срубить погреб, а затем и покрасить краской железные крыши на избе и на амбаре. Ползая по крышам, Иван наневолил раненую ногу, и рана открылась. Болея, целями днями Иван пролёживал в постели, одиноко закрывшись в амбаре. Обильно вытекающий гной из раны препятствовал его выходу на волю. Жена Клавдия целыми днями была занята на жнитве в поле, а потом на молотьбе колхозного урожая. Хотя и обильный был урожай в этом 1944 году, но колхозникам приходилось работать на жнитве полуголодным. Как рассказала одна колхозница Анна о своей подруге-колхознице из одной с ней бригады, о Татьяне Хоревой, которая во время обеда на жнитве из-за того, что ей нечего было захватить из дома из съестного, она села поодаль от подруг и толочила колосья. Зёрна ссыпала себе в карман сарафана, сказала: «Вот, бабы, я из колосков зёрнышков натолочу, ужо вечером на своей самодельной меленке их смелю, а завтра из мучки лепёшек напеку: сама наемся и детишек накормлю, а нынче на обеде у меня есть нечего, да и вообще, сегодня у меня во рту ещё крошки не было!» А не выходить на работу было нельзя: сатрапы-бригадиры, науськиваемые председателем колхоза Карповым, беспощадно выгоняли колхозников и колхозниц на работу.
– Накормить-то никто не накормит, а на работу послать вас много таких начальников найдётся! – пробовала высказать возмущение Татьяна наряжавшему её на работу бригадиру Ваське Горшку. – Ты знаешь, что я нынче не ела! – жаловалась она бригадиру.
– Какое моё дело, что ты сегодня «не ела», моё дело тебя на работу в поле послать, а кормить тебя я не уполномочен, да ты, пожалуй, и пальцы откусишь! – отшучивался Васька. – А вот если ты сегодня на работу не выйдешь, для первого случая оштрафуем на 5 трудодней, а при повторении – усадьбу обрежем по самый угол! – грозился Васька.
А эта угроза «обрезать землю по самый угол» значила, что человека лишат земли – единственного средства существования. На приусадебной земле колхозники сажали картофель, платили налог натурой – 17 кг с сотки земли, и, продавая картофель городским жителям, на деньги платили неимоверные денежные налоги, а их было не менее десяти!
Из колхоза урожайный хлеб ежегодно в государство забирали под метёлку, поэтому хлеб был всему голова, и с языка колхозников слово «хлеб» не сходил во все времена. В село часто наведывались «менялы» – люди городского местопребывания. Они выменивали у колхозников картошку на разного рода «барахло» и посуду – чугуны и миски. К тому же, во время войны, в её начале, в Мотовилово привезли эвакуированных детей из Ленинграда, и в здании школы (оборудованной из церкви) открыли так называемый «Дом малютки». С детьми прибыло много и взрослого населения – ленинградцев, которые обслуживали «Дом малютки», жили на квартирах у колхозников. Эвакуированные получали по карточкам печёный хлеб (которого колхозникам по закону, видимо, не полагалось), и они (эвакуированные) променивали хлеб колхозникам на коровье масло (у кого оно было), яйца и прочий продукт, почти вес на вес – вот каково было значение хлеба! Жёнам колхозного начальства – председательше, жёнам кладовщиков и прочих тыловых сатрапов, часто ходить на колхозную работу было некогда. Они на себе не пахали, не жали и не молотили, а хлеб в их мазанках водился: им в поле ходить «некогда», они благотворительно обслуживали менял, выменивая у них нарядные платья, платки, жакетки, туфли и прочее барахло, одним словом, были заняты своим благоустройством за счёт колхозников-тружеников. Без всякого чувства совести, без всякого должного сочувствия к страданиям, людям-односельчанам, но с явным признаком какого-то высокомерия и чопорства, неудержимого желания насмехаться, укольнуть и причинить обездоленному боль, трудились «во имя победы» колхозные сатрапы-тыловики. Ведь сверх всякого нахальства, отважно отсиживаться в тылу, «доблестно» трудиться «на нужды фронта», нахально присваивать плоды тружеников-колхозников, наслажденно преспывать с жёнами фронтовиков, регулярно почитывать газеты со сводками о положении на фронте и отыскивать свою фамилию в списке награждённых?!! Одним словом, колхозные начальнички-прозелиты царствовали, пировали, а колхознички-труженики на них работали: хлеб сеяли, хлеб жали, хлеб молотили и хлеб не ели. Страна требовала хлеб для фронта и для «боевого тыла», а труженики-колхозники, производители этого хлеба, кормилицы всего народа – разве они не тот же «боевой тыл», разве они не имеют право есть хлеб, тем более производимый ими же? Увы! Оказалось, что они не имели права есть свой же хлеб!?! Видимо, «кто работает, тот да не ест!»
В этом 1944 году урожай был отменный; бабы-колхозницы на колхозном поле вручную нажали и наставили множество хлебных кладей – лелеяли в себе надежду получить в этом году из колхоза хлебца, по меньшей мере грамм по 200 на трудодень, но их надежда рухнула, едва «дали» по 100 грамм. Хлеб молотили всю осень, клади снопов убывали, а хлеба в колхозных амбарах не прибывало: прямо с тока увозили его в государство, а хлеб, предназначенный разделу на трудодни, на глазах колхозников куда-то исчезал. Хлебом бесцеремонно, самовластно распоряжался сам председатель Карпов: хлеб возами возили в Арзамас на базар его приспешники, прихлебатели, причандалы, которые оказались тоже с хлебом. Вырученные деньги безучётно клали в карман Ивану Ивановичу, и он ухнул хлебец почти весь, который остался после расчёта по госпоставке государству! Некоторые недовольных колхозники-труженики, видя такое нахальство и вероломство, пробовали высказывать своё недовольство, но писанными законами и постановлениями это преследовалось и строго каралось, и люди были вынуждены пойти на воровство и хитрость, действуя по принципу: «мелочь ворует, а крупнота – берёт!», «не подмажешь – не поедешь!» Непокорных «грамотных», не умеющих держать язык за зубами, бесцеремонно отправляли на фронт или на лесозаготовки, не жалея даже калек и одиноких женщин. «Пусть грех будет на моей душе!» – высказался однажды военком Мирохин, отправляя на фронт явно неполноценного человека Васю Попова. А посылая на лесозаготовки в зимнюю стужу одного строптивого колхозника, Карпов высказался так: «Как же это мы не докумекали, прохлопали, ранее его не послали? Но лучше поздно, чем никогда, издадим приказ, а приказ – есть закон для подчинённого!» «Кого хочу – помилую, кого хочу – казню!»
На молотьбе ржи некоторые догадливые бабы-колхозницы хитроумно припрятывали около себя в пределах кармана хлебное зерно, но и эта уловка была разоблачена: весовщик-кладовщик Митрий Грунин, заметя пополневшую на молотьбе бабу, чтоб сохранить приличие обыскивая, не лезть рукой бабам под юбку, с довольной улыбочкой предложил: «Давайте-ка, бабы, сегодня через весы пройдём, узнаем, кто из нас сегодня пополнел-поправился!» И таким способом бабы-«хищницы» разоблачались. Водка, блат и «бабий вопрос» стали решающим фактором судьбы сельского жителя. Поллитровка стала нарицательным мерилом стоимости всего и вся, что надобастно встречается в бытовой жизни человека. «Поставишь поллитру – всё сделаю!» – частенько слышалось в народе.
Как-то однажды попросила Пелагея своего соседа, по болезни досрочно вернувшегося с войны Ершова:
– Миколай Сергеич, пожалыста, почини мне дверь у избы, а то скоро зима, холода начнутся, а она у меня неплотно прикрывается!
– А что я за эту мою услугу буду иметь от тебя? – с намёком на любезность спросил её Николай.
– А чего бы ты хотел? – осведомилась Пелагея.
– Да горячих поцелуев и обоюдную постель! – глотая слюну, выпалил Николай. – Чай война-то всё спишет! – елейно и гаденько улыбаясь, добавил он.
– Так вот, вместо двух поцелуев получай от меня две горячих пощёчины, да ещё вдобавок муж придёт с фронта, я ему пожалуюсь, чтобы он тебе ещё дал два пинка с разбегу дополнительно! – отчитала Николая верная своему мужу Пелагея. – Нет уж, пускай в холодной избе зимовать буду, а на подлость перед своим мужем, которому я под венцом клятву верности дала, на нарушение закона не пойду! – добавила в запятки ошарашенному таким оборотом дела Николаю.
Дельно кто-то сказал: у бывших фронтовиков, особенно у раненых, инвалидов, психика надломлена. Так и у Ивана: от свиста пуль и снарядов, от грохота войны он почти оглох, а от блокадного питания едва не издох! Фронт и примеры вероломства, издевательства над колхозниками-односельчанами вконец расшатали нервы Ивана. Он стал крайне раздражительным и неуравновешенным нравом, даже крик петуха и нудное кудахтанье курицы сильно раздражало его, а в буйных припадках раздражения, которое наводили на него сатрапы-тыловики, то он по примеру Якова Лабина иногда жалел, что с фронта не прихватил гранату!
Раздел колхоза на три колхоза
Крупные колхозы, видимо, не совсем удовлетворяли высшее руководство, и оно дало указание низам, чтобы особо крупные колхозы делили на более мелкие. Так и крупный мотовиловский колхоз решили разукрупнить: «доили» один колхоз, теперь будут три!
В морозный вечер 17-го декабря 1944 года в избе-читальне начался сбор колхозников на собрание, на повестке дня которого ставился вопрос о разделении колхоза на три колхоза. Вначале на собрание колхозники шли вяло и неохотно, приходилось посылать неоднократно нарядчиков, чтобы довести количество собравшихся до полномочного числа.
– Да записывай ты с потолка! – предложил регистратору Панька Варганов, давно уж прибывший сюда, сидя на скамейке поблизости от сцены и дымно раскуривая табак-самосад.
– Или записывайте каждого прибывшего по два раза, кто проверять-то будет! – внесла предложение Дунька Захарова под несмелый смешок сидящих с нею рядом баб.
У рта каждого, кто сюда прибыл заблаговременно, и сидящих на скамейках по углам, от холодища в ненатопленном помещении – прерывный парной дых. Надеясь на большое скопление народа, в избе-читальне не натопили: печь неисправна, да и дрова-то отсутствовали. Некоторые пришедшие сюда от холода и от усталости ждать начала собрания поразбрелись, кто на улицу по естественной надобности, а кто домой. Люди то убывали, то прибывали.
– Запишите меня! – громогласно заявил Николай Ершов регистратору, как только он открыл дверь и переступил порог зала. – Николай, сын Сергеев, Ершов! – самопочестиво, громко добавил он.
Его записали, и он тут же присел на скамейку рядом с Панькой, попросив у него закурить. Вскоре в избу-читальню народ повалил гужом (кончилось время ужина, сдерживающее некоторых людей дома), и скопилось столько народу, что регистратор едва успевал записывать прибывших, а потом и вовсе отказался вести список дальше: листок был весь уже исписан фамилиями присутствующих в зале. В зале сразу стало теплее – «надыхали»; некоторым уже не было места, где сесть, толпились около стен встоячку. На сцене появился председатель Карпов в сопровождении районного начальства, и видя, что некоторые пожилые колхозники утруждённо жмутся около стен, Карпов распорядился:
– А ну, ребятишки, встаньте со скамеек и уступите место для взрослых! – обратился к ребятам-малолеткам, прибывшим сюда тоже на собрание.
Ребята, неохотно поднимаясь с мест, ворчливо стали высказывать своё недовольство:
– Как в поле пахать и в лес ездить – нас, малолеток, посылают, а на собрании нам и места нет, гоните… – справедливо роптали ребята.
– Ах вы, молокососы, сопляки! А ну-ка, брысь отсюдова! – грубо закричал на них Санька Лунькин. – А ну, выметайтесь отселя все до единого, пока прошу добровольно покинуть помещение, а то возьму метлу и метлой вас всех повымету отселича к чёртовой матери! – властным голосом приказал он им.
Ребята с видимой неохотой повиновались, с понурыми головами, шапки в руках, медленно зашагали к двери.
– Брысь отсюда, вам здесь делать нечего!
Наделяя каждого паренька лёгким подзатыльником, ударяя каждого ладонью вскользь по затылкам и наслаждённо приговаривая: «Айть! Айть! Айть!» – выпроводил Санька всех малолеток наружу. Ребятишки с шумом вылетели на улицу и там, громко рассмеявшись, разбежались кто куда, растворившись в вечерней темноте. И собрание началось. Первым с информацией о необходимости разукрупнения крупных колхозов выступил представитель из района. Он говорил монотонно и долго. Упомянул в своей речи, и о том, что крупным хозяйством председателю и управлять трудно, и о том, что и земля находится вдалеке, и о том, что колхозники иной раз в поле работают скопом – непроизводительно, и прочее, и прочее. Сначала собравшиеся сюда колхозники слушали докладчика со вниманием, а потом слушать устали. С передних рядов, что почти около сцены, послышалось несдержанное, но приглушённое стеснением парнячье «ха-ха-ха», от задней двери, где обычно гуртуются девки, слышалось сдержанное хихиканье, со скамеек средины зала послышалось умилённое бабье «хе-хе-хе», а с задних рядов, где скамьи заняты мужиками и степенными стариками-бородачами, сыпалось басовито-дробное «го-го-го».
– Видимо, нас, мужиков, задумали из лаптей в щеблеты переобуть, – гудел чей-то густой басок оттуда.
– Слушай-ка, олатор, не пора ли тебе кончать? А то раскудахтался, словно курица, ведь всё равно тебе больше двух яиц не снести! – под общий смех сказала Дунька.
– Нечего в ступе воду-то толчи, говори о деле-то! – поддержал Панька.
Заканчивая своё выступление, оратор сказал:
– В общем, есть предложение: ваш большой колхоз разделить на три маленьких, этим ко всем трём колхозам земля приблизится, и руководству легче будет управлять малыми колхозами, и вам, колхозники, легче будет – хлеба получать больше будете! – обещающе закончил он.
В прениях первым выступил Василий Байков:
– Оно, слов нет! Ваши намерения, якобы, вполне добрые, а впоследствии, на деле-то, что получится? Как бы не оказаться вот нам, шегалевцам, у разбитого корыта. Хорошо будет тем, кто останется на старом месте, где всё обустроено, всё ухетано, а каково вот нам, шегалевским, на новом месте садиться? Да ещё скажу, как бы в будущем не пришлось снова объединяться. И прежде, чем приступить к делу, надо поразмыслить и подумать о последствиях.
Потом выступила баба с улицы Слобода.
– Это что же выходит: сначала нас силком в колхоз загоняли, а теперь колхоз делить на три, и всё врозь. Я не согласна, вот придут с фронта мужики, пускай они и делют, а мы, бабы, против дельбы! Да, бишь, что слышно об конце-то войны? Когда она замирится? – попутно обратилась она с вопросом к президиуму.
– А кто знает, когда война-то кончится, об этом даже верховное командование не знает, а ни только мы. А вообще-то, скоро должна окончиться, к этому всё дело идёт! – ответили из президиума.
А по всему видимому, война должна вот-вот закончиться, даже в церквах православные молились за скорейшее её окончание. Вообще-то во время войны со стороны высшей власти было дано послабление в отношении к религии. Были отдельные случаи, закрытые ранее церквы вновь открывались для богослужения в них.
Третьим в прениях выступил Ершов:
– Я вам, товарищи-колхознички, вот что скажу: правду говорит нам районное начальство, что большой наш колхоз делить надо, так как в большом колхозе, все мы понимаем, «обоз с рыбой пропадёт», и что растранжиришь ворохами – не соберёшь крохами. Я со своей стороны вношу предложение: наш колхоз разделить не на три колхоза, а на триста, по числу хозяйств в селе!
Все разом ахнули, кто от удивления эхкнул, кто тормошно загоготал, а бабы, как встревоженные галки, загалдели, и во всём зале поднялся невообразимый шум и гвалт.
– Ха-ха-ха, что называется, в самый кон попал мужик!
– Не хотим делиться и жить по-отдельности! Даёшь коммуну! – заглушая всех, во всё горло прогорланил Панька. – Все бабы будут нашими!
– Ты что, Миколай, предложил, что невозможное, разве теперь разрешат колхоз разделить на триста хозяев, а ты уж в колхозе-то живи, да помалкивай, – вскочив с места, осадила его Дунька-хохлушка, активистка и сподвижница Карпова. – Мы, бабы, все почти работы в колхозе ведём, и почти без мужиков управляемся! И пашем на себе, и сеем на себе, и жнём-косим, и молотим, так что колхоз на триста делить не согласны!