Глава 2
I
«Тленье и гниль, тщета перемен всюду взор мой смущают»[3 - Строчка из стихотворения английского поэта Г.-Ф. Лайта (1793–1847).], – пропел, выглядывая из окна, дядя Теодор.
Эта громко и с воодушевлением исполненная строка неизменно помогала ему в борьбе с частыми приступами ипохондрии, хотя перемен в доступных его глазу местах не происходило никаких, а тленья и гнили было сколько угодно.
Гигантские деревья, окружавшие Таппок-Магна-холл и затенявшие дороги и тропинки, которые вели к нему, росли по одному и группами, подчиняясь капризу какого-то давно забытого провинциального предшественника Рептона. Они жестоко страдали – кто от плюща, кто от последствий гроз, кто от многочисленных болезней, истребляющих растительный мир, и все без исключения – от старости. Одни держались на железных костылях и веревках, внутри других был залит цемент, третьи даже сейчас, в июне, украшала лишь маленькая горсть листьев на макушке. Их жизненные соки истощались и текли медленно. После бурной ночи земля всегда бывала усеяна мертвыми ветками.
Озером правили загадочные течения. Иногда, как, например, сейчас, оно стягивалось в единую, мутную лужу, обнажая хаос грязи и камыша, иногда вспухало, затопляя пять акров пастбища. Когда-то в сторожке жил человек, который знал, как работает водная система. В тростнике прятались ворота шлюзов и люки, снабженные кранами и затычками, и их местонахождение было известно ему одному. Этот человек умел управлять искусственным водопадом, он же заставлял дельфина на Южной террасе выплескивать из пасти высокую струю воды. Но он уже пятнадцать лет лежал в могиле, и тайна умерла вместе с ним.
Дом был большим, но не чрезмерно большим для семейства Таппок, насчитывавшего в данный момент восемь человек. В прямом родстве между собой состояли: Уильям, которому принадлежали дом и участок, его сестра Присцилла, утверждавшая, что ей принадлежат лошади, вдовая мать Уильяма, которой принадлежало содержимое дома (она же осуществляла расплывчатые права на цветник), и вдовая бабушка Уильяма, которой, по всеобщему мнению, принадлежали деньги. Сколько их у нее, не знал никто, ибо она, сколько Уильям себя помнил, была прикована к постели, но именно от нее поступали чеки, позволявшие держать в равновесии финансовый баланс семьи и оплачивать редкие, но опустошительные набеги дяди Теодора на Лондон. Дядя Теодор, старший из боковой ветви, был, вне всякого сомнения, самым лихим Таппоком. Самым степенным был дядя Родерик, занимавшийся домом и усадьбой, когда Уильям был ребенком, и продолжавший это занятие и теперь с небольшим, но устойчивым годовым дефицитом, ликвидировать который помогал бабушкин чек. Уильям приходился племянником тете Энн, старшей сестре отца. Ей принадлежал автомобиль – средство передвижения, оборудованное в соответствии с запросами хозяйки: его гудком можно было манипулировать с заднего сиденья, поэтому еженедельный проезд тети Энн через деревню в церковь отзывался в ушах ее жителей трубным гласом второго пришествия. Дядя Бернар посвятил себя науке, но широкого признания не получил, поскольку его исследования, глубина которых поражала, проводились в чрезвычайно узкой области – дядя Бернар интересовался только собственной родословной. Он проследил происхождение своего рода по трем различным линиям, восходящим к Этельреду Нерешительному, и лишь отсутствие средств мешало ему потребовать себе через суд потерявший хозяина титул барона де Таппа.
Каждый Таппок имел приблизительно сто фунтов в год на карманные расходы, поэтому им выгодно было жить вместе, в Таппок-Магна, где жалованье слуг и содержание домочадцев включалось в ежегодный дефицит дядей Родериком. Самой богатой из домочадцев была няня Блогс, прикованная к постели последние тридцать лет. У нее были наличные, и она хранила их в красном фланелевом мешке под подушкой. Дядя Теодор не раз покушался на этот мешок, но няня Блогс была старушкой не промах, и, поскольку давнишняя неприязнь к дяде Теодору сочеталась у нее со сверхъестественной способностью угадывать самые невероятные двойные одинары на скачках, ее сокровища неуклонно росли. Библия и скаковые программки были ее единственным чтением. Она получала огромное удовольствие от того, что под большим секретом сообщала каждому члену семьи в отдельности, что он (или она) – ее наследник.
В других комнатах лежали: няня Прайс (она была на десять лет моложе няни Блогс и прикована к постели примерно столько же, сколько та; няня Прайс посылала свое жалованье миссионерам в Китай и не пользовалась в доме большим авторитетом), сестра Уотс (первая няня бабушки Таппок) и сестра Сэмпсон (ее вторая няня), мисс Скоуп (гувернантка тети Энн, старейший инвалид дома, она слегла раньше самой бабушки Таппок) и Бентинк (дворецкий). Джеймс (первый лакей) тоже проводил большую часть жизни в постели, но по теплым дням мог сидеть в кресле у окна. Няня Гренджер была пока на ногах, но, поскольку в ее обязанности входил уход за всеми, кто лежал, ей, по общему мнению, недолго оставалось гулять и резвиться. Десять слуг обихаживали домочадцев и друг друга, но лишь урывками, поскольку у них было мало свободного времени в промежутках между пятью мясными трапезами, которые по традиции предоставлялись им ежедневно. Стоит ли удивляться, что Таппоки никогда не приглашали к себе гостей и слыли в округе «бедными, как церковные крысы».
Модный беллетрист Джон Кортни Таппок приходился им дальним родственником, или, как сказал бы дядя Бернар, «представителем малой негеалогической ветви». Уильям никогда не встречался с ним – он вообще мало с кем встречался. Было бы преувеличением сказать, как это сделал ответственный редактор «Свиста», что он никогда не бывал в Лондоне, но его поездки туда были столь редкими, что каждая из них помнилась ему во всех леденящих душу подробностях.
«Тленье и гниль, тщета перемен всюду взор мой смущают», – пропел дядя Теодор. Он любил спеть эту строчку много раз подряд. Дядя Теодор ждал утренних газет. Уильям и дядя Родерик тоже. Газеты между одиннадцатью часами и полуднем приносил мясник, и если ими не удавалось завладеть немедленно, то они, зачастую покрытые красными пятнами, исчезали в комнатах страждущих и возвращались назад только к чаю, да и то безнадежно искалеченные, поскольку Бентинк и бабушка Таппок вырезали из них все, что их интересовало, а сестра Сэмпсон – купоны, которые теряла потом в простынях. В то утро газеты запаздывали, и это очень беспокоило Уильяма.
Он никогда не был в «Мегалополитан» и не знал никого из служащих «Свиста». «Луг и чащу» ему передала по наследству вдова их приходского священника, предыдущего автора рубрики. Уильям сперва с трудом, а теперь почти без всякого усилия стилизовал свои заметки под усопшего. Эта работа значила для него очень много: за каждую публикацию он получал по гинее и имел прекрасный повод для безвылазной жизни в деревне.
Теперь над этим нависла опасность. В предыдущий четверг произошло ужасное событие. Уильям, вдумчиво побеседовав с лесничим, проведя полчаса в библиотеке за чтением энциклопедии и подкрепив полученные сведения собственными жизненными наблюдениями, составил лирическое и вместе с тем фенологически безупречное описание барсучьих повадок – им можно было гордиться. Эту рукопись обнаружила игриво настроенная Присцилла и везде «барсука» заменила на «сойку». В субботу днем Уильям развернул «Свист» – и обмер: шутка сестры явилась для него полной неожиданностью.
На следующий день начали прибывать письма. Некоторые из его корреспондентов были настроены скептически, некоторые иронично. Одна дама спрашивала, как он может оправдывать травлю редких, восхитительно красивых птиц терьерами, а также намеренное разрушение их земной юдоли, и как с этим можно мириться в так называемом двадцатом веке? Майор из Уэльса категорически требовал представить ему свидетельства хотя бы одного случая нападения сойки на кроликов. Это было мучительно. Всю неделю Уильям ждал извещения о своем увольнении, но дни шли, а «Свист» молчал. Он сочинил и отправил изящное эссе о водяных полевках и приготовился к худшему (возможно, гнев «Свиста» был слишком велик, чтобы он мог надеяться на возвращение рукописи, и в таком случае в среду «Луг и чаща» принадлежали бы перу другого автора). Настала среда, принесли газету. Уильям дрожащими руками открыл знакомую страницу. Полевка была там – в зеленом оазисе между «Вафлями всмятку» и «Зверюшками-игрушками»: «Топкое болото не дрогнет под опушенными лапками дерзкой полевки…» Гроза прошла стороной. Вероятно, его спасло чудо.
Дядья брюзгливо требовали газету. Он с готовностью протянул ее им и, отойдя к окну, взглянул, жмурясь от счастья, на картину летнего утра: за живой изгородью, весело взбрыкивая, кружили лошади.
– Черт знает что! – раздался позади голос дяди Родерика. – о крикете опять ничего нет, вся страница посвящена какому-то идиотскому велокроссу на криклвудском стадионе.
Уильяму было все равно. Под влиянием переполнявших его чувств он решил пожертвовать грызунами (к которым питал особую слабость) и написать для субботнего выпуска что-нибудь о полевых цветах и птичьих трелях. Он мог бы даже – почему нет? – процитировать кого-то из любимых поэтов:
Ужели ты волшебным утром спишь,
Когда несутся птичьи трели? —
пропел он, мысленно обращаясь к возлежащим в верхних комнатах, и в этот момент на пороге, сопя, появился дряхлый посыльный Траутбек и, тяжело ступая, двинулся к Уильяму. На губах у него были крошки, в руках – телеграмма. Два чувства боролись в нем: любопытство и негодование; любопытство, поскольку телеграммы в Таппок-Магна были событиями редчайшими, и негодование, поскольку ему пришлось прервать «перекус» – роскошное и несуетное застолье, которым прислуга бывала занята от половины одиннадцатого до полудня.
Выражение лица Уильяма быстро убедило Траутбека, что его оторвали от стола не по пустячному поводу.
– Плохие новости, – сообщил он, вернувшись. – Хуже не бывает. Плохие новости для мастера Уильяма.
– Вряд ли кто-нибудь умер, – сказала вторая помощница старшей горничной. – Вся семья тут.
– Зачем зря гадать? Скоро узнаем, – сказал Траутбек. – Мастера Уильяма как громом поразило. Я вас попрошу передать мне кетчуп.
Новости и впрямь были плохими. Уильям, забыв о солнце и шаловливых лошадках, не слыша хриплого дыхания дяди Теодора, читал и перечитывал настигший его приговор: НЕОБХОДИМО ВАШЕ НЕМЕДЛЕННОЕ ПРИСУТСТВИЕ ЗДЕСЬ ТРЕБОВАНИЮ ЛИЧНО ЛОРДА КОППЕРА СОЛТЕР СВИСТ.
– Что-нибудь серьезное? – спросил дядя Теодор, которому в былые дни телеграммы приносили вести ничуть не менее тревожные, чем любому другому человеку.
– Да, – ответил Уильям. – Меня вызывают в Лондон.
– Вот как? Интересно. Я как раз тоже туда собирался…
Последняя фраза дяди Теодора повисла в воздухе, так как Уильям, не теряя времени, уже пускал в ход неповоротливый домашний механизм приготовлений к своему – увы – немедленному отъезду.
II
Наскоро пообедав, Уильям отправился попрощаться с бабушкой. Она взглянула на него скорбными, безумными глазами.
– Едешь в Лондон? Вряд ли я доживу до твоего возвращения. Оденься потеплее, дорогой.
В солнечной спальне миссис Таппок царила вечная зима.
Его провожали все, кто стоял на ногах. Присциллу душили слезы раскаяния. Няня Блогс выслала ему из своей комнаты три золотых соверена. Автомобиль тети Энн должен был довезти его до станции. В последнюю минуту туда попытался юркнуть дядя Теодор, но его заметили, схватили и увели.
– Хотел повидать одного знакомого с Джермин-стрит, по делу, – тоскливо бормотал он.
Поездка кого-либо из Таппоков в Лондон всегда бывала событием нешуточным, а в случае с Уильямом трагическим, как похороны. По крайней мере дважды по дороге на станцию и затем дважды по пути в Лондон Уильям с трудом поборол искушение вернуться. Зачем, в самом деле, он спешил в этот ужасный город? Чтобы подвергнуться словесному или даже физическому нападению (что он, собственно, знал о темпераменте лорда Коппера?)? Мужество, однако, победило, и Уильям решил одолеть врага хитростью. Лорд Коппер был всего-навсего горожанином и вряд ли мог отличить барсука от сойки. Почему он должен был верить не Уильяму, а каким-то вздорным графоманам (в газету, как известно, пишут одни только ненормальные)? Когда поезд подходил к Уэстбери, Уильям мысленно репетировал сцену, в которой он стоял, расправив плечи, посреди редакции «Свиста» и бросал вызов доктринерской зоологии Флит-стрит – он, Таппок, по трем линиям ведущий свой род от Этельреда Нерешительного, полноправный пятнадцатый барон де Тапп, гордый, как принц, простодушный, как крестьянин. «Лорд Коппер! – говорил он. – Никто не вправе называть меня лжецом безнаказанно. И я заявляю: да, сойка впадает в спячку!»
Он навестил вагон-ресторан и потребовал виски.
– Мы сейчас подаем только чай, – сказал официант. – Виски после Рединга.
После Рединга Уильям сделал вторую попытку.
– Сейчас мы подаем обед. Я принесу виски вам в купе.
Когда виски наконец принесли, Уильям пролил его себе на галстук, а официант получил один из соверенов няни Блогс, ошибочно принятый Уильямом за шиллинг. Соверен был с презрением возвращен владельцу, и все купе уставилось на него. Человек в котелке сказал:
– Дайте-ка посмотреть… Большая редкость в наши дни. Может, сыграем? Бросаю я. Орел или решка?
– Орел, – сказал Уильям.
– Решка, – отозвался человек в котелке, взглянув на монету и кладя ее себе в карман. Затем он вернулся к чтению газеты. Пассажиры продолжали буравить Уильяма взглядами, и он вновь стал терять присутствие духа. Так бывало всегда: стоило ему покинуть Таппок-Магна, как его со всех сторон обступал неведомый и враждебный мир. Обратный поезд был в десять часов вечера, и никакие силы не заставили бы Уильяма пропустить его. Он встретится с лордом Коппером, откровенно все ему объяснит, попросит прощения и – со щитом ли, на щите ли – вернется десятичасовым поездом домой. После Рединга Уильям сделал ставку на смирение. Он расскажет лорду Копперу о слезах Присциллы – сердца великих людей, как известно, тают от подобных откровений. Сидящий напротив мужчина взглянул на него поверх газеты:
– Еще такие бляшки есть?
– Нет.
– Жалко.
В семь часов он прибыл на Паддингтонский вокзал, и ужасный город поглотил его.
III
Здание «Мегалополитан» (Флит-стрит, 700–853) поражало воображение. Сначала Уильям подумал даже, что шофер такси, распознав в нем простака, отвез его в другое место.
Знакомство Уильяма с официальными учреждениями было весьма ограниченным. По достижении совершеннолетия он провел несколько дней в конторе семейного адвоката на Кингз-Бенч-уок. Дома он бывал у агента по продаже недвижимости, на аукционе, в банке и в ратуше. Однажды в Таунтоне он видел малопонятный фильм из жизни нью-йоркских газетчиков, где нервные молодые люди без пиджаков и в зеленых козырьках, защищающих глаза от света, разрывались между телефоном и телеграфическим аппаратом, оскорбляя и предавая друг друга в обстановке невыносимой грязи и мерзости. Что-то подобное он ожидал увидеть и здесь, и тем более тяжелым ударом явились для него византийский вестибюль и сасанидский холл Коппер-хаус. У него даже мелькнула мысль, что он попал в заведение, конкурирующее с Королевским автомобильным клубом, или в его новый и более доступный филиал. Шесть лифтов находились в непрерывном движении. Их двери распахивались с головокружительной частотой то слева, то справа, то слева и справа одновременно, как заводные. Внутри стояли девушки в гусарской форме. «Вверх!» – пронзительно кричали они и, не дожидаясь, пока кто-нибудь войдет в кабину, захлопывали двери и исчезали. Десятки, если не сотни, женщин и мужчин всех возрастов и сословий сновали перед глазами Уильяма. Единственными неподвижными предметами были золотая, с инкрустациями из слоновой кости статуя лорда Коппера в горностаевой мантии, вознесенная над толпой многоугольным малахитовым пьедесталом, и швейцар, тоже крупнее простых смертных, надменно глядящий сквозь зеркальное стекло, словно рыба из аквариума. В его подчинении находилась дюжина мальчишек-рассыльных в небесно-голубой униформе, которые в промежутках между поручениями щипали друг друга исподтишка на длинной скамье. Число медалей, полыхавших на груди швейцара, значительно превышало число сражений, сыгранных за всю историю человечества. Отыскав в окружавшем его заграждении маленькое отверстие, Уильям робко спросил: